В те дни я раза два разговаривал с Дугласом, но только затем, чтобы утешить и подбодрить его. Первоначальный диагноз подтвердился: у жены развивается паралич, ей не прожить и пяти лет. Он сидел за письменным столом и стоически работал над какими-то документами. Когда я заходил к нему, он говорил только о жене.
   Наступил февраль, необычно теплый. Уайтхолл купался в продымленных солнечных лучах.
   В конце месяца Роджер должен был выступить с речью о своем законопроекте. Пока что мы искали покоя в работе. И вдруг покой был нарушен. Притом – совершенно неожиданным образом. Оптимисты были озадачены, еще больше были озадачены люди бывалые. На первый взгляд ничего особенного не произошло. Была представлена обыкновенная записка, на обыкновенном листе бумаги. И в ней слова, как будто вполне безобидные.
   Оппозиция ставила вопрос о сокращении ассигнований военно-морскому флоту на десять фунтов стерлингов[10].
   Человеку, незнакомому с парламентской кухней, это могло показаться анахронизмом, если не прямой глупостью. Даже кое-кому из посвященных показалось, что это чисто технический прием. Да так оно и было, но почти все мы понимали, что за этим кроется нечто весьма серьезное. Чьих рук это дело? Может, это очередной ход на политической шахматной доске? Нам что-то не верилось. Роджер даже не делал вид, что верит.
   Самое большее, на что мы могли надеяться, это на сдержанное поведение оппозиции во время дебатов, когда парламент «благоволит заняться рассмотрением» законопроекта, и на то, что она не станет настаивать на голосовании. Надежда была вполне реальная. Среди лейбористов были люди, понимавшие, что Роджер – лучшее, на что они могут рассчитывать, что его политический курс ближе всего к их собственному. И если он потерпит поражение, его заменят кем-нибудь похуже. Они пытались охладить пыл своих «оголтелых». И вдруг этот внезапный крутой поворот! Они обрушились на Роджера, повели атаку еще до того, как он выступил с речью по поводу законопроекта. Ради этого они готовы были пожертвовать двумя днями из предоставленных им для обсуждения финансовых вопросов. Очевидно, они кое-что знали о намерениях Роджера. Очевидно, они еще много что знали.
   Мы с Роджером почти не виделись с того вечера, когда я был у них вместе с Рубином. Теперь он прислал за мной.
   Когда я вошел в кабинет, он улыбнулся какой-то отчужденной улыбкой. Он держался спокойно, но как-то официально, словно, перейдя на дружеский тон, боялся потерять самообладание. Мы разговаривали, как компаньоны, которым уже не раз приходилось идти на риск и сейчас предстоит двойной риск; но не более того. Лицо у Роджера было жесткое, нетерпеливое, чересчур деловитое.
   Что я об этом знаю? Не больше, чем он, а возможно, и меньше, сказал я.
   – Что меньше – сомневаюсь, – сказал он. И вдруг его прорвало: – Что все это означает?
   – Откуда мне знать?
   – Уж наверно, вы догадываетесь.
   Я молча смотрел на него. Да, я догадывался. И я подозревал, что оба мы боимся одного и того же.
   – Мы не дети, – проговорил он, – говорите!
   И я повиновался. Сказал, что, на мой взгляд, это классический пример братания за линией фронта. То есть что кое-кто из его врагов внутри партии пошел на сговор со своими единомышленниками из рядов оппозиции. И те нажали на руководство своей партии: пусть потребуют поставить вопрос на голосование. Члены правящей партии поддержат их – вопрос в том, насколько сильна окажется эта поддержка. Словом, выбрали самый пристойный способ. Если Роджер произнесет речь, из которой станет ясно, что он готов пойти на компромисс, коллеги и партия от него не отступятся. Но если он начнет вольнодумствовать… что ж, если министр переходит границы в своем вольнодумстве, находятся способы его убрать, и этот способ наиболее безболезненный для партии, к которой он принадлежит.
   – Да, – сказал Роджер, – скорее всего, вы правы. Наверно, так оно и есть.
   Он не утверждал и не отрицал. И продолжал нетерпеливо, энергично:
   – Но все это одни предположения. А нам надо знать наверняка.
   Он хотел сказать, что нам надо не только знать, верны ли наши предположения, но и выяснить, кто эти враги. Он мог спокойно списать со счета одного-двух раскольников внутри своей партии, но если их тридцать-сорок (особенно если среди них есть люди с весом) – это означало бы конец всему.
   Разве что он поступит, как поступили бы на его месте Коллингвуд и иже с ним: отопрется от всех своих недавних намерений. На миг это показалось очень соблазнительно. Но тут же он отогнал искушение. Он будет стоять на своем.
   Он стал прикидывать, кто может быть за него, кто – против и откуда мы можем получить надежные сведения. Он сам поговорит с парламентскими партийными организаторами и со своими сторонниками. Беда в том, заметил он все еще холодно и деловито, что в самом подходе к этому есть что-то непорядочное. Он не получил ни одного письма, в котором выражалось бы несогласие с его политикой, и никто не говорит с ним прямо. Ну, а раз так, придется и нам прибегнуть к подпольным действиям. Мои приятели из оппозиции могут кое-что знать. И журналисты тоже.
   – Займитесь-ка этим, – бодро сказал Роджер, как будто самого его это почти не касалось и он только давал мне полезный совет.
   В двух местах мне рассказали приблизительно одно и то же. В первом случае это был видный деятель оппозиции, знакомый мне еще по Кембриджу. Во втором – два парламентских репортера, с которыми меня познакомил в «Эль вино» один журналист. На другой день я смог сообщить Роджеру кое-какие новости – не факты, но все же и не просто слухи.
   Репортеры подтвердили, что наши догадки имеют под собой почву. Сговор между группой членов оппозиции в несколькими консерваторами действительно состоялся. (Один репортер уверял даже, что знает, где они встречались.) От оппозиции присутствовали главным образом представители крайне правого крыла партии, но было там и несколько пацифистов и сторонников разоружения. Я пытался выспросить, сколько консерваторов было на этой встрече и кто именно. Однако тут ответы становились расплывчатыми. Немного, сказал один из моих собеседников – два-три, не больше. Из видных – никого. Один из них – это подтверждали оба моих собеседника – был молодой человек, сделавший в парламенте запрос насчет выступления Бродзинского. «Психи», – все время повторял мой знакомый, пока мы пили с ним в шумном баре; видимо, он считал, что этим все сказано.
   Что ж, это еще не так плохо. Скорее даже утешительно: ведь можно было ждать худшего. Однако Роджер не успокоился. Мы не дети, сказал он мне накануне. Но одно дело подозревать предательство, хотя бы пустячное, и совсем другое – убедиться в справедливости своих подозрений. Он был зол на меня за то, что я принес ему такую весть. Злился и на себя.
   – Вот не рассиживался я в барах, не выпивал с дураками! – восклицал он. – Не льстил их самолюбию! Чего-чего, а этого они не прощают.
   В тот же вечер он совершил поступок, совершенно ему несвойственный. Вместе с Томом Уиндемом он отправился в курительную комнату парламента и провел там несколько часов, старательно прикидываясь душой общества. Я узнал об этом на следующий день от Тома Уиндема, который озадаченно прибавил:
   – Никогда не видал, чтобы он вел себя так глупо.
   Грузный, неуклюжий, как медведь, Роджер стоял посреди курительной комнаты, заискивающе кивал знакомым, тянул пиво кружку за кружкой, пытаясь играть ту единственную роль, которая ему начисто не давалась. В мужской компании он терялся. Так он и стоял там, ни к селу ни к городу, с благодарностью цепляясь за случайно подошедшего коллегу, который в общем был ему совершенно не нужен, пока наконец Том Уиндем его не увел.
   В тот вечер он совсем потерял голову. Но уже назавтра хладнокровие вернулось к нему. Он смотрел на меня с вызовом, будто ждал, не отважусь ли я напомнить ему его минутную слабость. Теперь он с полным самообладанием делал то, что следовало. Один из его сторонников созвал совещание комитета обороны независимых членов парламента. Никто из присутствовавших не догадался бы, глядя на Роджера, что хотя бы на один вечер мужество могло ему изменить, никто бы не догадался, что он мог стоять в толпе знакомых, потерянный, не зная, что предпринять.
   В кулуарах говорили: Роджер «держит марку»! Он в «отличной форме», он опять «стал самим собой». Я увидел своего приятеля – журналиста, который нарочито беспечно разговаривал с каким-то элегантным, улыбающимся до ушей господином, только что вышедшим из зала, где шло совещание.
   Когда-то мы старались узнать, через кого сведения просочились наружу, кто их разносит, лишь из чисто спортивного интереса. Теперь интерес наш был далеко не столь отвлеченным. На сей раз новости были хорошие.
   Я снова повез своего журналиста в «Эль вино». Он был настроен так благодушно, с такой готовностью подбадривал меня, что я охотно его поил. Да, Роджер покорил их. «Это такой парень – его живьем не возьмешь!» – восклицал мой знакомец с профессиональным восхищением. Выпив еще стакан, он начал подсчитывать врагов Роджера. «Четыре-пять, – говорил он, – во всяком случае, их можно пересчитать по пальцам одной руки. Жидкие людишки! Психи!» Это словечко он повторял опять и опять – вероятно, считая, что этим все определено и поставлено на свои места, но я таким ощущением похвастать не мог.



37. Что могут дать деньги


   В следующее воскресенье во второй половине дня я ехал на такси по безлюдным уютным улицам Кембриджа, через Гаррет-Хостел-бридж, вдоль берега речушки, к дому брата. Он и Фрэнсис Гетлиф уже ждали меня. Приехал я отнюдь не затем, чтобы просто поболтать, но все же сначала мы немного посидели у камина в гостиной; бронзовые двери были раздвинуты, и через дальнее окно на фоне закатного неба четко вырисовывался могучий вяз.
   – Необыкновенно мирный вид, надо сказать, – заметил я.
   Неожиданная улыбка осветила суховатое лицо Мартина.
   – Надо сказать, – передразнил он меня.
   – Ты о чем?
   – А помнишь, как тебя бесило, когда из Лондона в колледж наезжали всякие важные шишки и сообщали тебе, что место здесь на редкость спокойное?
   Глаза его поблескивали дружески и насмешливо. Он рассказал мне несколько последних анекдотов о царствовании нового ректора. Кое-кто из членов Совета предпочитал общаться с ним в письменной форме, опасаясь нарваться на резкость при личном разговоре. Мартин мрачно улыбнулся.
   – Живешь ты там и горя не знаешь, – сказал он.
   Мне его очень не хватало в наших уайтхоллских баталиях. Он был решительнее Фрэнсиса, тверже и настойчивее, чем большинство из нас, и куда более искусный политик. Как ни странно, он оказался одним из тех немногих ученых, которые по моральным соображениям предпочли отстраниться от работы в Атомном центре, пожертвовав ради этого блестящей карьерой. Он избрал гораздо более скромный удел – административный пост в одном из колледжей, и все говорило за то, что он так здесь и застрянет. И все же сейчас, на пятом десятке, моложавый, с твердо очерченным лицом, которое теперь уж не изменится до самой старости, с внимательными глазами – он производил впечатление человека не только успокоившегося, но и довольного жизнью.
   Его жена Айрин подала чай. В молодости она была довольно сумасбродна и давала ему немало поводов для ревности. Но время сыграло с ней злую шутку. Теперь это была не женщина, а туша. С тех пор как я впервые увидел ее, незадолго до войны, она прибавила в весе, должно быть, фунтов пятьдесят, а то и все шестьдесят. Но ее заливчатый смех звучал по-прежнему молодо и кокетливо. Она всегда была отлично настроена; из столкновения характеров в этом браке победителем вышел Мартин. Теперь для нее никого больше не существовало, и она тоже была вполне довольна жизнью.
   – Опять плетешь интриги? – обратилась она ко мне. Она обращалась со мной почти так же, как с Мартином, будто давая понять, что и меня она видит насквозь и знает, что не такие мы с ним оба степенные, как прикидываемся.
   – Пока нет, – ответил я.
   За чаем, чтобы оттянуть минуту, когда придется перейти к делу, я спросил Фрэнсиса, пишет ли ему Пенелопа.
   – Да вот как раз получил от нее письмо дня два назад, – ответил он.
   – Чем она там занимается?
   Лицо у него стало озадаченное.
   – Я и сам хотел бы это знать.
   – Но что она пишет? – вмешалась Айрин.
   – Затрудняюсь сказать.
   Он обвел нас взглядом и, чуть поколебавшись, продолжал:
   – Скажите, как бы вы это поняли?
   Он достал из кармана конверт, надел очки и стал читать. Я невольно подумал, что читает он так, будто письмо написано, скажем, по-этрусски – на языке, большинство слов которого до сих пор еще не расшифровано.

   «Дорогой папочка!


   Ты только, пожалуйста, не трепыхайся. У меня все преотлично, настроение преотличное. Работаю как вол, и у нас с Артом все в порядке, никаких особых планов, но, может, летом он приедет со мной в Англию – он еще сам не знает. Нечего тебе о нас беспокоиться – нам очень весело, ни о каких свадьбах никто и не думает, так что перестаньте меня выспрашивать. По-моему, вы с мамой просто помешались на сексе.


   Я познакомилась с одним милым мальчиком, его зовут Брюстер (это имя, а не фамилия), он танцует так же плохо, как и я – это нас обоих вполне устраивает. У его папаши целых три ночных клуба в Рено; но Арту я про это не говорю!!! И вообще это все не всерьез, а так, от нечего делать. Если удастся наскрести деньжат, я, пожалуй, съезжу на несколько дней к родителям Арта. Не желаю, чтобы он всегда за меня платил. Пока кончаю! Мы остановились там, где стоянка запрещена, и Брю говорит, что, если я не потороплюсь, ему пробьют права. Он уже злится (а мне-то что)! Надо ехать!


   Крепко-крепко целую, Пэнни».

   – Ну-с? – сказал Фрэнсис, снимая очки, и раздраженно прибавил, словно в этом и заключалось единственное прегрешение Пэнни: – Хоть бы она запомнила, что «в порядке» пишется раздельно.
   Мы с Айрин и Мартином старались не смотреть друг на друга.
   – Ну как поступают в таких случаях? – спросил Фрэнсис. – Существуют ли какие-нибудь меры пресечения?
   – Перестаньте высылать ей деньги, – сказал Мартин, человек практичный.
   – Это верно, – нерешительно сказал Фрэнсис. И надолго умолк, потом сказал: – Только мне не хотелось бы этого делать.
   – Вы уж слишком принимаете все это к сердцу, – воскликнула Айрин и звонко, весело рассмеялась.
   – Вы так думаете?
   – Ну конечно!
   – Почему вы так думаете? – обратился он к ней за утешением.
   – В ее возрасте я могла написать точно такое письмо.
   – Правда? – Фрэнсис внимательно посмотрел на нее. Она была добрая душа, ей не хотелось, чтобы он так огорчался. Но ее слова утешения прозвучали для него не слишком убедительно: не настолько примерна была ее юность, чтобы он мечтал о том же для своей дочери.
   Когда Айрин ушла, я наконец заговорил о деле. Оно было несложно.
   Куэйф висит на волоске. Нельзя пренебрегать ни малейшей возможностью помочь. Не могли бы они подбить нескольких ученых выступить в его поддержку: не всегдашних его сторонников, участников пагуошских конференций, которые в свое время отказались работать с Бродзинским, а кого-нибудь из более нейтральных? Речь в палате лордов, открытое письмо в «Таймс», подписанное людьми с именем, – каждое такое выступление может перетянуть на нашу сторону несколько голосов.
   Я еще не выложил все доводы, как в комнату снова вошла Айрин и извинилась с видом любопытным и таинственным. Меня вызывают по междугородному телефону, сказала она. Чертыхнувшись, я отправился в закуток под лестницей; до меня донесся незнакомый голос. Имя, которым мой собеседник назвал себя, тоже было незнакомое. Мы познакомились у «Финча», настаивал он. Это название тоже ничего мне не говорило. Да бар на Фулхем-роуд, нетерпеливо пояснили мне. Они узнали мой домашний телефон, и там сказали, что я в Кембридже. Может, я посоветую, как быть. Вчера вечером арестован старик Рональд Порсон. За что? Попрошайничал в общественной уборной.
   В первую минуту я дико обозлился, что меня так некстати оторвали. Потом шевельнулась жалость – горькая жалость, от которой я столько страдал в прошлом. И наконец все заслонила усталость – надоели узы, из которых не выпутаешься; надоело, что все накладывает на тебя новые и новые обязательства: годы, дела, знакомства. Я пробормотал что-то невнятное, но бодрый мужской голос настаивал: мне ведь лучше известно, какие кнопки следует нажать.
   Я взял себя в руки. Назвал одного адвоката. Если они еще никого не нашли, пусть обратятся к нему и заставят Персона делать то, что он посоветует. Хорошо, энергично объявил этот молодой человек, все они стараются присмотреть за Порсоном. Но у старика нет ни гроша, прибавил он. Смогу ли я тут помочь? Конечно, ответил я, мечтая поскорее отделаться, – передайте адвокату, что счет оплачу я. С чувством усталости и облегчения я положил трубку и постарался выкинуть все это из головы.
   Когда я вернулся к камину, Мартин вопросительно посмотрел на меня.
   – Что-нибудь случилось?
   – Да попал тут один в историю, – ответил я. – Нет, не из близких знакомых. Ты его не знаешь. – И прибавил нетерпеливо: – Вернемся к делу.
   Я предложил план действий, нас прервали, пора было что-то решать…
   Мы довольно долго сидели у пылающего камина, говорил главным образом Мартин. Хотя мы и словом не перекинулись наедине, я прекрасно понимал, что он думает. Он полагал, что, кроме счастливого случая, нам рассчитывать не на что. Он полагал, что компромиссное решение – это самое большее, на что может пойти в таком вопросе любое правительство. И что любое правительство вынуждено было бы отказаться от человека, который попытался бы пойти дальше. Но всего этого он мне не сказал. В свое время ему самому приходилось принимать серьезные решения, и он знал, что в иные минуты лучше, чтобы тебе никто ничего не говорил. Вместо этого он сказал, что охотно поможет. Беда лишь в том, что он недостаточно видный ученый и его слово слишком мало весит. А научные верхи как-то растеряли то ли мужество, то ли решимость. Среди ученых его калибра очень многие готовы действовать, но корифеи, помимо своей работы, знать ничего не желают.
   – Я не знаю ни одного выдающегося ученого, – обратился он к Фрэнсису, – который рискнул бы сделать то, что сделали вы двадцать лет назад.
   И не то чтобы ученым младшего поколения недоставало совести, или доброй воли, или даже мужества, – во всем этом они не уступали старшим. Просто странным образом изменилось настроение, они не ощущали потребности вмешиваться. Может быть, мир стал таков, что они перед ним пасуют? Или слишком велики события?
   Мы с Мартином не хотели этому верить. Фрэнсис, помолчав, сказал, что во всяком случае поступать надо так, как будто дело обстоит совсем иначе.
   Он вдруг встряхнулся и заговорил уверенно и властно, словно помолодел на несколько лет: да, то, что я говорю, имеет смысл. Попытаться во всяком случае стоит. Да, Мартину не стоит говорить с крупными учеными. Взять это на себя придется ему, Фрэнсису. Он сам с ними поговорит. Не надо только возлагать на эти разговоры больших надежд. Слишком широко пользовался он своим влиянием – теперь от этого влияния остались одни крохи.
   Мы продолжали обсуждать план действий, но я не мог заставить себя сосредоточиться. Я никак не мог отделаться от мысли о Порсоне. В голосе молодого человека, звонившего мне по телефону, мне послышалось что-то, чего он, несмотря на всю свою решительность, так и не высказал. Вероятно, друзьям Персона хотелось попросить, чтобы я приехал и сам ему помог.
   В прежнее время я так бы и сделал. Но с годами такие порывы почти утратили надо мной власть. Хуже от этого было только мне самому. Многие из нас, сохранив способность к благим порывам, утрачивают с годами способность благородно поступать. И я деньгами откупился от товарищеского долга, чтобы избежать хлопот, сберечь душевные силы, которые мне теперь вовсе не хотелось тратить.



38. Маленькая комнатка с газовой плиткой


   О том, что нас просят быть на обеде у лорда Лафкина, мы с Маргарет были извещены всего лишь за сутки – так же, как и остальные многочисленные его гости. Такое обыкновение приглашать гостей он завел еще лет тридцать назад, задолго до того, как достиг вершин успеха; так он поступал и в годы, когда был окружен всеобщей ненавистью, – и однако, гости покорно являлись.
   И в этот февральский вечер – через несколько дней после моей поездки в Кембридж – все мы послушно собрались в гостиной Лафкина на Сент-Джеймс-корт. Эту комнату никак нельзя было назвать веселой. На стенах, по желанию Лафкина обшитых темной панелью, – ни одной картины, за исключением его собственного портрета. Отправляясь к Лафкину, никто и не рассчитывал весело провести время. Хозяин он был прескверный. И все-таки сейчас среди гостей были два-три министра, заместитель канцлера Казначейства, президент Королевского общества, промышленный магнат.
   Лафкин стоял посреди гостиной. Ни светской, ни вообще какой бы то ни было беседы он не поддерживал – и не от застенчивости, а просто не считал нужным. Он ничуть не сомневался, что приглашение к нему должны принимать как высочайшую милость. Интереснее всего, что в этом не сомневались и окружающие. В прошлом я не раз спрашивал себя – почему это? Ответить можно кратко: такова притягательная сила власти. И дело было не только в том, что Лафкин занимал одно из первых мест среди крупнейших промышленников Англии. Куда важней, что он был словно создан для власти, был в этом уверен всю жизнь – и чем дальше, тем больше – и теперь мог доказать это всем, чего достиг.
   Обращаясь ко всем вообще в ни к кому в частности, он сообщил, что расширил свои апартаменты за счет соседней квартиры. Он приказал распахнуть двери, и нашим взорам открылась анфилада темных, мрачных комнат.
   – Я решил, что нам это пригодится, – заявил он.
   В своих вкусах Лафкин был весьма неприхотлив. На себя тратил мало; фирма, по всей вероятности, приносила ему огромный доход, но он был щепетильно честен, не прибегал ни к каким махинациям при уплате подоходных налогов, и нажитый им капитал своими размерами не поражал. В то же время он, словно в отместку, требовал, чтобы фирма окружала его той самой роскошью, которая, в сущности, была ему вовсе не по вкусу. Эти апартаменты и так были слишком велики для него, но он заставил увеличить их вдвое; фирма должна была оплачивать царские обеды, которые он задавал. В его распоряжении находился не один автомобиль, а целых шесть.
   Но Лафкин был великий лицемер.
   – Я, конечно, не считаю себя хозяином этой квартиры, – сказал он своим неизменно поучительным тоном.
   Стоявшие рядом гости, как зачарованные, глубокомысленно кивали головами.
   – Я считаю, что эта квартира принадлежит не мне, а фирме. Об этом я уже не раз говорил нашим служащим. Этой квартирой должны пользоваться все сотрудники.
   Будь я наедине с Лафкином, которого знал дольше, чем остальные гости, я бы не отказал себе в удовольствии попросить его разъяснить, что означает сия загадочная фраза. Как бы он поступил, если бы кто-нибудь из служащих поймал его на слове и попробовал занять квартиру на уик-энд?
   – Что до меня, – ораторствовал Лафкин, – то мои потребности более чем скромны. С меня хватило бы маленькой комнатки с газовой плиткой.
   И, что самое возмутительное, это была сущая правда.
   Сам Лафкин, может, и предпочел бы ограничиться несколькими ломтиками поджаренного хлеба, но обед, который нас ждал, никак нельзя было назвать скромным. Столовая, по еще одной непостижимой прихоти хозяина, была освещена чересчур ярко – единственная ярко освещенная комната во всей квартире. Над головами нависли ослепительно сверкавшие люстры. Стол был загроможден цветами. Строго по ранжиру расставлены игравшие гранями бокалы.
   Лафкин, которому на весь обед хватило одного стакана виски с содовой, благосклонно посматривал, как бокалы наполняются хересом, рейнвейном, кларетом, шампанским. Он сидел во главе стола – худощавое лицо его и на седьмом десятке все еще казалось молодым, гладко причесанные волосы не тронуты сединой – и с видом случайного зрителя следил за ходом недурно обставленной, на его взгляд, трапезы. Он не особенно утруждал себя разговором и лишь время от времени перекидывался вполголоса одной-двумя фразами с Маргарет. Общество женщин доставляло ему удовольствие. Хотя почти все свое время он проводил среди мужчин, но, из присущего ему духа противоречия, мужскую компанию недолюбливал. Нас уже обнесли жарким – и тут он наконец обратился ко всему столу. Гость-магнат как раз завел разговор о Роджере Куэйфе и его законопроекте. Министры слушали внимательно и бесстрастно, я тоже. И вдруг Лафкин, который почти не притронулся к фазану и сидел с отсутствующим видом, положил вилку и нож и, откинувшись на спинку стула, перебил его.
   – О чем это вы? – громко, отчетливо спросил он.
   – Я говорю, что в предвидении далеко идущих последствий некоторые акции уже начали падать.
   – Много они там в Сити понимают! – сказал Лафкин с нескрываемым пренебрежением.