Страница:
– Опасаются, что Куэйф угробит авиационную промышленность.
– Вздор! – сухо оборвал Лафкин.
Наши взгляды встретились. Даже Лафкин обычно не бывал так груб, если у него не было на то причины. Я и раньше подозревал, что сегодняшний обед далеко не так случаен, как могло показаться.
– Пустые разговоры! – Он замолчал, по-видимому считая, что вопрос исчерпан. Но потом все же снизошел до объяснения: – Что бы ни случилось, Куэйф ли будет сидеть на этом месте или кто другой или на следующих выборах вас вообще прокатят, – он язвительно улыбнулся министрам, – и на смену вам придут господа лейбористы, все равно у нас в стране хватит места от силы для двух авиационных фирм. И то одна из них, вернее всего, окажется лишней.
– Вы, видимо, полагаете, – не сдержался магнат, – что единственная не лишняя фирма – ваша?
Кто-кто, а Лафкин нисколько не боялся быть пристрастным, не мучился угрызениями совести, оттого что сам-то он обеспечен крупным контрактом и ему ничто не грозит, и его ничуть не тревожил вопрос, совпадают ли его личные интересы с государственными.
– Любая стоящая фирма, – ответил он, – должна быть готова использовать все свои возможности. Моя готова.
Было похоже, что под разговором подведена черта. Но Лафкин снова незаметно для окружающих перехватил мой взгляд.
– Не стану скрывать, – продолжал он, – я всецело за Куэйфа. Надеюсь, вы позаботитесь, – он обратился к министрам, – чтобы эти господа (так Лафкин всегда именовал тех, к кому относился неодобрительно) не совали ему палки в колеса. Правда, на этом месте еще никто никогда не работал как следует. Да при ваших порядках это и невозможно. Но Куэйф пока что единственный, кто не показал себя полнейшей бездарностью. Не худо бы вам об этом помнить.
Высказав эту для него необычайно щедрую похвалу, Лафкин умолк. Обед продолжался.
Дамы покинули нас, Маргарет через плечо посмотрела на меня горестным взглядом жертвы. Бывали случаи, когда Лафкин задерживал мужчин в столовой за портвейном часа на два, а несчастные дамы ждали.
– Про меня ведь не скажешь, что я не умею поддерживать разговор, правда? – жаловалась мне Маргарет после одного из таких вечеров. – Но сегодня я несколько раз чувствовала, что все мои запасы иссякли. Мы уже переговорили и о детях, и о том, как трудно найти хорошую прислугу, и о том, как чистить драгоценности… Тут мне, правда, почти что нечего сказать. Ты уж купи мне тиару, что ли, – тогда в следующий раз я тоже смогу поболтать на эту тему.
Но сегодня Лафкин предложил раза два наполнить рюмки, а затем сказал тоном, не допускающим возражений:
– Глупый это обычай, что после обеда дамы уходят. Анахронизм какой-то.
Когда министры, магнат, заместитель канцлера, президент Королевского общества и другие гости были уже на пути в гостиную, Лафкин окликнул резко:
– Минутку, Льюис. На два слова.
Я сел напротив него. Он отодвинул вазу с цветами и уставился на меня. И начал без предисловий:
– Слыхали, что я сказал насчет Куэйфа?
– Я очень вам благодарен, – ответил я.
– При чем тут благодарность? Простой здравый смысл.
С годами вовсе не легче становилось иметь с ним дело.
– Мне хотелось бы передать ему ваши слова, – сказал я, – моральная поддержка ему сейчас не помешает.
– А от вас это и требуется.
– Отлично!
– Я никогда не говорю о человеке в разных местах по-разному.
Как и в прочих случаях, когда Лафкин сам себя восхвалял, это тоже была чистая правда.
Он впился в меня глазами.
– Но не в этом суть, – сказал он.
– То есть?
– Я не потому их всех отослал.
На минуту он замолчал, словно бы выжидая и обдумывая. Затем усталым тоном человека, которому надоело повторять, что дважды два четыре, он произнес:
– Куэйф – болван!
Я не ответил. Я сидел, глядя на него в упор и не выказывая особого интереса. Лафкин улыбнулся тонкой улыбкой сообщника.
– Должен вам сказать, что я знаю про эту его даму, – продолжал он. – Он болван. Его нравственность мало меня трогает. Но когда человек хочет добиться чего-то серьезного, ему нечего путаться с бабами.
Лафкин никогда не упускал случая прочесть нотацию. Однако сейчас голос его звучал не так бесстрастно, как всегда. Я по-прежнему сидел молча, с каменным лицом.
Он снова улыбнулся.
– У меня есть сведения, – сказал он, – что этот Худ собирается открыть глаза жене Куэйфа. И родственникам Смита. Не сегодня-завтра. Весьма кстати, что и говорить.
На этот раз я действительно был ошеломлен. И не сумел этого скрыть. Как ни привык я за долгие годы к приемам Лафкина, на сей раз он застал меня врасплох. Я знал, что он завел нечто вроде собственной разведки – отчасти в интересах дела, отчасти из любопытства – и подчиненные, наряду с деловой информацией, поставляли ему и сплетни. Но прозвучало это как откровение. Наверно, в эту минуту я был похож на какую-нибудь свою тетушку, впервые попавшую на спиритический сеанс. Лафкин победоносно усмехнулся.
Позднее я понял, что ничего загадочного тут не было. В конце концов, фирма, где служил Худ, была родственна фирме Лафкина. Между ними была постоянная связь, что-то вроде взаимной слежки и приятельские отношения среди служащих всех рангов. Почему бы Худу и не иметь собутыльника, а то и закадычного друга среди служащих Лафкина?
– Это похоже на правду, – сказал Лафкин.
– Возможно, – сказал я.
– Чтобы выполнить то, что он задумал, Куэйфу нужны все его силы, – сказал Лафкин. – Не знаю, как примет такую новость его жена, да и знать не хочу. Но когда дерешься не на жизнь, а на смерть, не годится, чтобы над головой висела еще и такая угроза.
Он был надежный союзник. Ему было выгодно, чтобы Роджер вышел победителем. Но при этом в голосе его сквозила несвойственная ему симпатия – даже дружеское участие. За все время нашего знакомства я только раза два видел, чтобы он вылез из своей скорлупы и обнаружил если не приязнь, то хотя бы заботливость. И случалось это, только когда у человека бывали семейные неприятности. О семейных обстоятельствах самого Лафкина никто толком не знал. Жена его всегда жила за городом, ходили слухи, что она не совсем нормальна. Возможно, у него были любовницы, и он со своими непревзойденными организаторскими способностями искусно скрывал их от посторонних глаз. Но все это были одни догадки; если мы что-либо и узнаем наверняка, то разве когда его не станет.
Распоряжения, данные мне, были предельно ясны. Я должен предупредить Роджера и затем всячески его оберегать. На этом наше совещание окончилось, и Лафкин поднялся, чтобы идти к гостям. Тут я спросил про Худа. Не орудие ли он в чьих-то руках? Стоит ли кто-нибудь за его спиной?
– Я не верю в случайности, – сказал Лафкин.
– Но сам-то он что – одержимый?
– Его психология меня не интересует, – ответил Лафкин. – И его побуждения тоже. Единственное, что меня интересует, – это увидеть его в очереди за бесплатным питанием.
Мы молча прошли в гостиную. Пока хозяина не было, гости немного повеселели. Но он быстро приглушил веселье, разделив нас на группы по трое, да так, что уже нельзя было перейти из одной в другую. Поглощенный своими мыслями, я все же заметил, что Маргарет поглядывает на меня, слегка нахмурив брови, чувствуя, что что-то неладно. Словно издалека, до меня доносился голос одной из министерских жен, входившей в мое трио: она подробно объясняла, почему ее сын не попал в члены фешенебельного дискуссионного клуба в Итоне – тема, которая и в более благоприятную минуту меня бы не слишком заинтересовала.
Казалось бы, обеды у Лафкина должны были заканчиваться рано. Ничуть не бывало: разве что Лафкин сам решал, что гостям пора расходиться. Было уже половина двенадцатого, когда начали наконец прощаться, в мне удалось перекинуться словом с Маргарет. Я сказал ей, о чем предупредил меня Лафкин.
Она подняла на меня глаза и только спросила:
– Тебе надо ехать к Роджеру?
Пожалуй, я предпочел бы отложить это до завтра. Маргарет знала, что я устал. Но она знала также, что, отложив этот разговор до завтра, я лишу себя покоя.
– Может, лучше съездить к нему сейчас? – сказала она.
Она осталась ждать с Лафкином, а я пошел звонить на Лорд-Норт-стрит. Услышав голос Роджера, я сразу начал:
– Со мной говорил Лафкин. Мне надо кое-что вам передать.
– Слушаю.
– Могу я приехать к вам?
– Нет, только не ко мне. Встретимся где-нибудь еще.
Час был поздний; клубы, конечно, уже закрывались, никакого ресторана поблизости мы не помнили: спеша закончить разговор, я сказал, что буду ждать его у вокзала Виктория и что выезжаю сейчас же.
Я сказал Лафкину, что еду к Роджеру, и он одобрительно кивнул, как будто я действовал по его подсказке.
– Я распоряжусь, чтобы вам подали машину, – сказал он, – и вашей очаровательной жене тоже.
Два автомобиля и два шофера ждали нас на улице. Моя машина остановилась под вокзальными часами, но я не вошел в зал ожидания, где все кассы давно закрылись и было пусто, как на кладбище, а остался стоять на тротуаре, где тоже было безлюдно, только спешили по домам последние носильщики.
На блестевшую лужами привокзальную площадь с Виктория-стрит выехало такси. Роджер, тяжело ступая, подошел ко мне.
– Здесь негде приткнуться, – сказал я. И вдруг вспомнил, как несколько месяцев назад у крыльца темного «Атенея» меня ждал Гектор Роуз.
Я сказал, что знаю неподалеку паршивенькое кафе. Но мы оба не двинулись с места.
Вдруг Роджер мягко проговорил:
– Кажется, вы не скажете мне ничего нового. По-моему, я уже все знаю.
– О господи! – со злостью сказал я. – Только этого вам не хватало.
Я был зол не на Худа, а на Роджера. И не сдержал раздражения: слишком многое было поставлено на карту, слишком значительна наша цель, слишком много сил я положил ради него – и все понапрасну. Он болезненно сморщился, словно признавая за мной право выйти из себя.
– Мне очень жаль, что я на всех навлек неприятности, – сказал он.
Мне и раньше приходилось слышать, как, попав в переделку, люди говорят вот такие слова, вялые, ненужные, бесцветные. Но я только еще больше обозлился. Роджер посмотрел на меня.
– Ничего, – сказал он. – Мы еще поборемся.
Не я старался подбодрить и утешить его, а он меня.
Под моросящим дождем мы в молчании пересекли вокзальную площадь. К тому времени как мы уселись за столик в тускло освещенном кафе, я уже взял себя в руки.
Мы пили жидкий чай с металлическим привкусом. Роджер только начал: «Так скверно все получилось…», как нас прервали.
К нам подсел какой-то тип и голосом почти интеллигентным сказал: «Прошу прощенья!» Руки его тряслись. У него было продолговатое лицо с тонкими чертами – такими принято изображать ученых. Держался он уверенно. Он поведал нам длинную и запутанную историю своих злоключений. Работал он шофером на грузовике. Потом хозяева, ловко воспользовавшись несчастным для него стечением обстоятельств, выставили его за дверь. Короче говоря, у него туго с деньгами. Не могли бы мы ссудить ему некоторую сумму на ужин и ночлег?
Мне он не понравился. Я не поверил ни одному его слову, а главное, меня взбесило, что он так бесцеремонно вмешался в наш разговор. Но, покачав головой, я тут же устыдился, словно это не он, а я попрошайничал. Он же ничуть не смутился.
– Ну, ничего, приятель, – нет так нет, – сказал он.
Роджер молча посмотрел на непрошеного соседа и, достав бумажник, протянул ему десять шиллингов. Тот взял деньги, но в чрезмерных благодарностях рассыпаться не стал. «Всегда признателен за небольшую поддержку», – сказал он и любезно откланялся.
Роджер не смотрел на него, даже, кажется, не заметил его ухода. Он дал ему деньги не из сочувствия, не из жалости, даже не из желанья поскорее отделаться. Такие душевные движения свойственны людям, которые много рискуют в жизни. Роджер пытался задобрить судьбу.
И вдруг он объявил мне напрямик, что, пока не определится исход борьбы, Кэро «и вида не подаст». Она будет со смехом отмахиваться от сплетен, которые – если верить сведениям Лафкина – теперь вспыхнут в кругу родных и близких Смита. Если понадобится, Кэро готова опровергнуть их хоть перед самим Коллингвудом.
Опасность оказалась в другом. Очень многие, в том числе почти все завсегдатаи Лорд-Норт-стрит и друзья Дианы Скидмор, сочли бы, что Кэро – да и Роджер тоже – не должны придавать этой истории особого значения. Да, Элен поступила дурно – жене не следует изменять больному мужу. И Роджер тоже хорош! Но… бывают вещи и похуже. Как-никак вся жизнь Кэро протекала в высшем свете. Ее друзья и ее родные отнюдь не являли собою примера добродетели. У Кэро и у самой до замужества были любовники. Как и весь ее круг, она гордилась своими трезвыми взглядами и своей терпимостью. Все они старательно замазывали любые скандалы и были снисходительны даже к таким прегрешениям плоти, по сравнению с которыми простая измена – пусть даже с отягчающими вину обстоятельствами, как в случае Элен и Роджера, – выглядела весьма добропорядочно.
Но стоило Кэро прочитать анонимное письмо, как все эти соображения были забыты. Куда девались просвещенные взгляды и рассудительность! Слепая ярость заслонила все. Ссора разгорелась не из-за того, что Роджер губит свою карьеру, не из-за того, что безнравственно брать в любовницы жену коллеги, не из-за любви и не из-за страсти. Кэро неистовствовала из-за другого: Роджер принадлежит ей. Они муж и жена. Она его не отпустит.
Та же ярость овладела и Роджером. Он почувствовал себя связанным, угнетенным. Он вышел из дому, не зная, куда податься, как быть…
Насколько я мог судить, они не пришли ни к какому решению. Вернее, решений было два – и одно противоречило другому. Кэро поставила ультиматум: как только парламентский кризис останется позади – победит ли Роджер или проиграет, – ему придется сделать выбор. Она согласна терпеть еще несколько недель, от силы несколько месяцев. А потом пусть он сам заботится о своей карьере. Или «эта особа» – или она. И в то же время Кэро повторяла, что развода ему не даст.
– Просто не знаю, – сказал он.
Вид у него был беззащитный и озадаченный. Он был меньше всего похож на человека, который стоит на пороге серьезнейшего испытания.
Мы молча пили чай с металлическим привкусом. Потом Роджер проговорил:
– Я еще днем сказал ей об этом (он имел в виду Элен). И обещал позвонить перед сном. Она, наверно, ждет.
Волоча ноги, словно они налились свинцом, он пошел за стойку искать телефон. Вернувшись, он сказал вяло:
– Она хочет, чтобы я приехал. И просит привезти вас.
В первую минуту я подумал, что он шутит.
– Она просит, – повторил Роджер. И тут мне показалось, что я понял: самолюбия у Элен не меньше, чем у Кэро, – а в иных отношениях даже и побольше. Она тоже хотела сказать свое слово.
Дождь перестал, и мы пешком пошли на Эбери-стрит. Было уже около двух. Элен открыла нам двери и поздоровалась со строгим выражением лица, которое я успел уже забыть, но которое живо напомнило мне тот раз, когда я был у нее впервые. Когда мы вошли в ее нарядную маленькую гостиную, она поцеловала Роджера. Но этот поцелуй был только приветствием, а не тем страстным, горячим поцелуем, которым они обменялись при мне тогда, – поцелуем счастливых любовников, которые тянутся друг к другу, с радостью предвкушают близость.
Она предложила нам выпить. Роджер попросил виски, я тоже. Я уговаривал выпить и ее. Обычно она пила охотно. Но, по-видимому, была из тех, кто, попав в беду, не желает прибегать ни к какому утешению.
– Это чудовищно! – воскликнула она.
Роджер повторил ей то, что уже рассказал мне. Она вся обратилась в слух. Он не сказал ей почти ничего нового – все это она уже слышала по телефону. Когда он повторил, что жена «не подаст вида», пока не минуют решающие дни, Элен презрительно вставила:
– А что ей остается?
Лицо у Роджера стало оскорбленное и сердитое. Они сидели друг против друга, разделенные низким столиком. Элен неестественно рассмеялась, напомнив мне мою мать в те минуты, когда рушились ее очередные надежды или срывался тщательно продуманный план пустить кому-то пыль в глаза и ей оставалось только смеяться, чтобы скрыть и от всех вокруг, и от самой себя наше жалкое положение.
– Ведь самое важное – чтобы ты победил. Не может же она взять и все испортить!
Он не ответил. Лицо у него стало безмерно усталое, измученное, какое-то опустошенное, словно он потерял интерес ко всему на свете и ему хотелось только остаться одному, потушить свет, уткнуться в подушку и уснуть.
И почти сразу же она воскликнула:
– Извини! Я не должна была так говорить.
– Не мне тебя останавливать.
– Это было подло с моей стороны.
Подло по отношению к нему – вот что она хотела сказать, а вовсе не к Кэро; чувства, которые она испытывала к Кэро, были отнюдь не просты. Все трое были люди страстные. Веселая, храбрая Элен, казалось бы, умела владеть собой, но и она, не хуже Кэро, способна была на неистовые порывы. Не раз я думал, что, если бы они встретились в ту ночь, еще неизвестно, чем кончилась бы эта встреча.
Она откинулась на спинку кресла в сказала:
– Я все время этого боялась.
– Ты думаешь, я не видел? – отозвался Роджер.
Наступило долгое молчание. Наконец Элен повернулась ко мне и сказала резко в твердо:
– Я готова порвать с ним.
– Слишком поздно, – сказал Роджер.
– Почему? – Она смотрела ему прямо в глаза. – Ты ведь мне веришь? Хоть это-то у меня осталось?
– Верю.
– Так вот, я говорю серьезно.
– Слишком поздно. Бывали минуты, когда я, может, и согласился бы. Но не сейчас!
Оба говорили вполне искренне. Он – с жестокостью любовника, которого не привязывает к женщине ничто, кроме страсти: когда нет ни детей, ни общих друзей, ни совместной светской жизни – ничего, что могло бы служить утешением и опорой. А в ней говорило одиночество, жадная потребность в его любви – и еще, бесспорно, ее собственный кодекс чести.
Их взгляды встретились, потом они отвели глаза. В эту минуту их соединяла не любовь, не желание, даже не простая привязанность – просто они прекрасно понимали друг друга.
Решительно, деловито, словно все остальное было неважно, она сказала:
– Что ж, вам, наверно, нужно обсудить, как тебе держаться в четверг утром.
Она говорила о заседании кабинета, на котором, вероятно, – хотя бы мимоходом – упомянут о предстоящих дебатах по законопроекту Роджера. Когда-то она завидовала Кэро, которая до тонкости разбиралась в политике. Теперь она и сама этому выучилась. Кому можно доверять? Не мог бы Роджер попытаться «прощупать» своих коллег до заседания? Не мог бы я выведать что-нибудь в Уайтхолле? Кому можно доверять? И – что еще важнее – кому доверять нельзя?
Мы разговаривали часа два. Мы перебрали всех их, одного за другим. Коллингвуд, Монти Кейв, премьер-министр, другие члены кабинета, заместитель Роджера Леверет-Смит. Мне вспомнилось, как двадцать лет назад в Кембридже мы вели подсчет голосов перед выборами главы колледжа. Да, похоже. Только ставки на этот раз выше, а возможный проигрыш (так по крайней мере думал я в ту ночь) – значительно серьезнее.
– Вздор! – сухо оборвал Лафкин.
Наши взгляды встретились. Даже Лафкин обычно не бывал так груб, если у него не было на то причины. Я и раньше подозревал, что сегодняшний обед далеко не так случаен, как могло показаться.
– Пустые разговоры! – Он замолчал, по-видимому считая, что вопрос исчерпан. Но потом все же снизошел до объяснения: – Что бы ни случилось, Куэйф ли будет сидеть на этом месте или кто другой или на следующих выборах вас вообще прокатят, – он язвительно улыбнулся министрам, – и на смену вам придут господа лейбористы, все равно у нас в стране хватит места от силы для двух авиационных фирм. И то одна из них, вернее всего, окажется лишней.
– Вы, видимо, полагаете, – не сдержался магнат, – что единственная не лишняя фирма – ваша?
Кто-кто, а Лафкин нисколько не боялся быть пристрастным, не мучился угрызениями совести, оттого что сам-то он обеспечен крупным контрактом и ему ничто не грозит, и его ничуть не тревожил вопрос, совпадают ли его личные интересы с государственными.
– Любая стоящая фирма, – ответил он, – должна быть готова использовать все свои возможности. Моя готова.
Было похоже, что под разговором подведена черта. Но Лафкин снова незаметно для окружающих перехватил мой взгляд.
– Не стану скрывать, – продолжал он, – я всецело за Куэйфа. Надеюсь, вы позаботитесь, – он обратился к министрам, – чтобы эти господа (так Лафкин всегда именовал тех, к кому относился неодобрительно) не совали ему палки в колеса. Правда, на этом месте еще никто никогда не работал как следует. Да при ваших порядках это и невозможно. Но Куэйф пока что единственный, кто не показал себя полнейшей бездарностью. Не худо бы вам об этом помнить.
Высказав эту для него необычайно щедрую похвалу, Лафкин умолк. Обед продолжался.
Дамы покинули нас, Маргарет через плечо посмотрела на меня горестным взглядом жертвы. Бывали случаи, когда Лафкин задерживал мужчин в столовой за портвейном часа на два, а несчастные дамы ждали.
– Про меня ведь не скажешь, что я не умею поддерживать разговор, правда? – жаловалась мне Маргарет после одного из таких вечеров. – Но сегодня я несколько раз чувствовала, что все мои запасы иссякли. Мы уже переговорили и о детях, и о том, как трудно найти хорошую прислугу, и о том, как чистить драгоценности… Тут мне, правда, почти что нечего сказать. Ты уж купи мне тиару, что ли, – тогда в следующий раз я тоже смогу поболтать на эту тему.
Но сегодня Лафкин предложил раза два наполнить рюмки, а затем сказал тоном, не допускающим возражений:
– Глупый это обычай, что после обеда дамы уходят. Анахронизм какой-то.
Когда министры, магнат, заместитель канцлера, президент Королевского общества и другие гости были уже на пути в гостиную, Лафкин окликнул резко:
– Минутку, Льюис. На два слова.
Я сел напротив него. Он отодвинул вазу с цветами и уставился на меня. И начал без предисловий:
– Слыхали, что я сказал насчет Куэйфа?
– Я очень вам благодарен, – ответил я.
– При чем тут благодарность? Простой здравый смысл.
С годами вовсе не легче становилось иметь с ним дело.
– Мне хотелось бы передать ему ваши слова, – сказал я, – моральная поддержка ему сейчас не помешает.
– А от вас это и требуется.
– Отлично!
– Я никогда не говорю о человеке в разных местах по-разному.
Как и в прочих случаях, когда Лафкин сам себя восхвалял, это тоже была чистая правда.
Он впился в меня глазами.
– Но не в этом суть, – сказал он.
– То есть?
– Я не потому их всех отослал.
На минуту он замолчал, словно бы выжидая и обдумывая. Затем усталым тоном человека, которому надоело повторять, что дважды два четыре, он произнес:
– Куэйф – болван!
Я не ответил. Я сидел, глядя на него в упор и не выказывая особого интереса. Лафкин улыбнулся тонкой улыбкой сообщника.
– Должен вам сказать, что я знаю про эту его даму, – продолжал он. – Он болван. Его нравственность мало меня трогает. Но когда человек хочет добиться чего-то серьезного, ему нечего путаться с бабами.
Лафкин никогда не упускал случая прочесть нотацию. Однако сейчас голос его звучал не так бесстрастно, как всегда. Я по-прежнему сидел молча, с каменным лицом.
Он снова улыбнулся.
– У меня есть сведения, – сказал он, – что этот Худ собирается открыть глаза жене Куэйфа. И родственникам Смита. Не сегодня-завтра. Весьма кстати, что и говорить.
На этот раз я действительно был ошеломлен. И не сумел этого скрыть. Как ни привык я за долгие годы к приемам Лафкина, на сей раз он застал меня врасплох. Я знал, что он завел нечто вроде собственной разведки – отчасти в интересах дела, отчасти из любопытства – и подчиненные, наряду с деловой информацией, поставляли ему и сплетни. Но прозвучало это как откровение. Наверно, в эту минуту я был похож на какую-нибудь свою тетушку, впервые попавшую на спиритический сеанс. Лафкин победоносно усмехнулся.
Позднее я понял, что ничего загадочного тут не было. В конце концов, фирма, где служил Худ, была родственна фирме Лафкина. Между ними была постоянная связь, что-то вроде взаимной слежки и приятельские отношения среди служащих всех рангов. Почему бы Худу и не иметь собутыльника, а то и закадычного друга среди служащих Лафкина?
– Это похоже на правду, – сказал Лафкин.
– Возможно, – сказал я.
– Чтобы выполнить то, что он задумал, Куэйфу нужны все его силы, – сказал Лафкин. – Не знаю, как примет такую новость его жена, да и знать не хочу. Но когда дерешься не на жизнь, а на смерть, не годится, чтобы над головой висела еще и такая угроза.
Он был надежный союзник. Ему было выгодно, чтобы Роджер вышел победителем. Но при этом в голосе его сквозила несвойственная ему симпатия – даже дружеское участие. За все время нашего знакомства я только раза два видел, чтобы он вылез из своей скорлупы и обнаружил если не приязнь, то хотя бы заботливость. И случалось это, только когда у человека бывали семейные неприятности. О семейных обстоятельствах самого Лафкина никто толком не знал. Жена его всегда жила за городом, ходили слухи, что она не совсем нормальна. Возможно, у него были любовницы, и он со своими непревзойденными организаторскими способностями искусно скрывал их от посторонних глаз. Но все это были одни догадки; если мы что-либо и узнаем наверняка, то разве когда его не станет.
Распоряжения, данные мне, были предельно ясны. Я должен предупредить Роджера и затем всячески его оберегать. На этом наше совещание окончилось, и Лафкин поднялся, чтобы идти к гостям. Тут я спросил про Худа. Не орудие ли он в чьих-то руках? Стоит ли кто-нибудь за его спиной?
– Я не верю в случайности, – сказал Лафкин.
– Но сам-то он что – одержимый?
– Его психология меня не интересует, – ответил Лафкин. – И его побуждения тоже. Единственное, что меня интересует, – это увидеть его в очереди за бесплатным питанием.
Мы молча прошли в гостиную. Пока хозяина не было, гости немного повеселели. Но он быстро приглушил веселье, разделив нас на группы по трое, да так, что уже нельзя было перейти из одной в другую. Поглощенный своими мыслями, я все же заметил, что Маргарет поглядывает на меня, слегка нахмурив брови, чувствуя, что что-то неладно. Словно издалека, до меня доносился голос одной из министерских жен, входившей в мое трио: она подробно объясняла, почему ее сын не попал в члены фешенебельного дискуссионного клуба в Итоне – тема, которая и в более благоприятную минуту меня бы не слишком заинтересовала.
Казалось бы, обеды у Лафкина должны были заканчиваться рано. Ничуть не бывало: разве что Лафкин сам решал, что гостям пора расходиться. Было уже половина двенадцатого, когда начали наконец прощаться, в мне удалось перекинуться словом с Маргарет. Я сказал ей, о чем предупредил меня Лафкин.
Она подняла на меня глаза и только спросила:
– Тебе надо ехать к Роджеру?
Пожалуй, я предпочел бы отложить это до завтра. Маргарет знала, что я устал. Но она знала также, что, отложив этот разговор до завтра, я лишу себя покоя.
– Может, лучше съездить к нему сейчас? – сказала она.
Она осталась ждать с Лафкином, а я пошел звонить на Лорд-Норт-стрит. Услышав голос Роджера, я сразу начал:
– Со мной говорил Лафкин. Мне надо кое-что вам передать.
– Слушаю.
– Могу я приехать к вам?
– Нет, только не ко мне. Встретимся где-нибудь еще.
Час был поздний; клубы, конечно, уже закрывались, никакого ресторана поблизости мы не помнили: спеша закончить разговор, я сказал, что буду ждать его у вокзала Виктория и что выезжаю сейчас же.
Я сказал Лафкину, что еду к Роджеру, и он одобрительно кивнул, как будто я действовал по его подсказке.
– Я распоряжусь, чтобы вам подали машину, – сказал он, – и вашей очаровательной жене тоже.
Два автомобиля и два шофера ждали нас на улице. Моя машина остановилась под вокзальными часами, но я не вошел в зал ожидания, где все кассы давно закрылись и было пусто, как на кладбище, а остался стоять на тротуаре, где тоже было безлюдно, только спешили по домам последние носильщики.
На блестевшую лужами привокзальную площадь с Виктория-стрит выехало такси. Роджер, тяжело ступая, подошел ко мне.
– Здесь негде приткнуться, – сказал я. И вдруг вспомнил, как несколько месяцев назад у крыльца темного «Атенея» меня ждал Гектор Роуз.
Я сказал, что знаю неподалеку паршивенькое кафе. Но мы оба не двинулись с места.
Вдруг Роджер мягко проговорил:
– Кажется, вы не скажете мне ничего нового. По-моему, я уже все знаю.
– О господи! – со злостью сказал я. – Только этого вам не хватало.
Я был зол не на Худа, а на Роджера. И не сдержал раздражения: слишком многое было поставлено на карту, слишком значительна наша цель, слишком много сил я положил ради него – и все понапрасну. Он болезненно сморщился, словно признавая за мной право выйти из себя.
– Мне очень жаль, что я на всех навлек неприятности, – сказал он.
Мне и раньше приходилось слышать, как, попав в переделку, люди говорят вот такие слова, вялые, ненужные, бесцветные. Но я только еще больше обозлился. Роджер посмотрел на меня.
– Ничего, – сказал он. – Мы еще поборемся.
Не я старался подбодрить и утешить его, а он меня.
Под моросящим дождем мы в молчании пересекли вокзальную площадь. К тому времени как мы уселись за столик в тускло освещенном кафе, я уже взял себя в руки.
Мы пили жидкий чай с металлическим привкусом. Роджер только начал: «Так скверно все получилось…», как нас прервали.
К нам подсел какой-то тип и голосом почти интеллигентным сказал: «Прошу прощенья!» Руки его тряслись. У него было продолговатое лицо с тонкими чертами – такими принято изображать ученых. Держался он уверенно. Он поведал нам длинную и запутанную историю своих злоключений. Работал он шофером на грузовике. Потом хозяева, ловко воспользовавшись несчастным для него стечением обстоятельств, выставили его за дверь. Короче говоря, у него туго с деньгами. Не могли бы мы ссудить ему некоторую сумму на ужин и ночлег?
Мне он не понравился. Я не поверил ни одному его слову, а главное, меня взбесило, что он так бесцеремонно вмешался в наш разговор. Но, покачав головой, я тут же устыдился, словно это не он, а я попрошайничал. Он же ничуть не смутился.
– Ну, ничего, приятель, – нет так нет, – сказал он.
Роджер молча посмотрел на непрошеного соседа и, достав бумажник, протянул ему десять шиллингов. Тот взял деньги, но в чрезмерных благодарностях рассыпаться не стал. «Всегда признателен за небольшую поддержку», – сказал он и любезно откланялся.
Роджер не смотрел на него, даже, кажется, не заметил его ухода. Он дал ему деньги не из сочувствия, не из жалости, даже не из желанья поскорее отделаться. Такие душевные движения свойственны людям, которые много рискуют в жизни. Роджер пытался задобрить судьбу.
И вдруг он объявил мне напрямик, что, пока не определится исход борьбы, Кэро «и вида не подаст». Она будет со смехом отмахиваться от сплетен, которые – если верить сведениям Лафкина – теперь вспыхнут в кругу родных и близких Смита. Если понадобится, Кэро готова опровергнуть их хоть перед самим Коллингвудом.
Опасность оказалась в другом. Очень многие, в том числе почти все завсегдатаи Лорд-Норт-стрит и друзья Дианы Скидмор, сочли бы, что Кэро – да и Роджер тоже – не должны придавать этой истории особого значения. Да, Элен поступила дурно – жене не следует изменять больному мужу. И Роджер тоже хорош! Но… бывают вещи и похуже. Как-никак вся жизнь Кэро протекала в высшем свете. Ее друзья и ее родные отнюдь не являли собою примера добродетели. У Кэро и у самой до замужества были любовники. Как и весь ее круг, она гордилась своими трезвыми взглядами и своей терпимостью. Все они старательно замазывали любые скандалы и были снисходительны даже к таким прегрешениям плоти, по сравнению с которыми простая измена – пусть даже с отягчающими вину обстоятельствами, как в случае Элен и Роджера, – выглядела весьма добропорядочно.
Но стоило Кэро прочитать анонимное письмо, как все эти соображения были забыты. Куда девались просвещенные взгляды и рассудительность! Слепая ярость заслонила все. Ссора разгорелась не из-за того, что Роджер губит свою карьеру, не из-за того, что безнравственно брать в любовницы жену коллеги, не из-за любви и не из-за страсти. Кэро неистовствовала из-за другого: Роджер принадлежит ей. Они муж и жена. Она его не отпустит.
Та же ярость овладела и Роджером. Он почувствовал себя связанным, угнетенным. Он вышел из дому, не зная, куда податься, как быть…
Насколько я мог судить, они не пришли ни к какому решению. Вернее, решений было два – и одно противоречило другому. Кэро поставила ультиматум: как только парламентский кризис останется позади – победит ли Роджер или проиграет, – ему придется сделать выбор. Она согласна терпеть еще несколько недель, от силы несколько месяцев. А потом пусть он сам заботится о своей карьере. Или «эта особа» – или она. И в то же время Кэро повторяла, что развода ему не даст.
– Просто не знаю, – сказал он.
Вид у него был беззащитный и озадаченный. Он был меньше всего похож на человека, который стоит на пороге серьезнейшего испытания.
Мы молча пили чай с металлическим привкусом. Потом Роджер проговорил:
– Я еще днем сказал ей об этом (он имел в виду Элен). И обещал позвонить перед сном. Она, наверно, ждет.
Волоча ноги, словно они налились свинцом, он пошел за стойку искать телефон. Вернувшись, он сказал вяло:
– Она хочет, чтобы я приехал. И просит привезти вас.
В первую минуту я подумал, что он шутит.
– Она просит, – повторил Роджер. И тут мне показалось, что я понял: самолюбия у Элен не меньше, чем у Кэро, – а в иных отношениях даже и побольше. Она тоже хотела сказать свое слово.
Дождь перестал, и мы пешком пошли на Эбери-стрит. Было уже около двух. Элен открыла нам двери и поздоровалась со строгим выражением лица, которое я успел уже забыть, но которое живо напомнило мне тот раз, когда я был у нее впервые. Когда мы вошли в ее нарядную маленькую гостиную, она поцеловала Роджера. Но этот поцелуй был только приветствием, а не тем страстным, горячим поцелуем, которым они обменялись при мне тогда, – поцелуем счастливых любовников, которые тянутся друг к другу, с радостью предвкушают близость.
Она предложила нам выпить. Роджер попросил виски, я тоже. Я уговаривал выпить и ее. Обычно она пила охотно. Но, по-видимому, была из тех, кто, попав в беду, не желает прибегать ни к какому утешению.
– Это чудовищно! – воскликнула она.
Роджер повторил ей то, что уже рассказал мне. Она вся обратилась в слух. Он не сказал ей почти ничего нового – все это она уже слышала по телефону. Когда он повторил, что жена «не подаст вида», пока не минуют решающие дни, Элен презрительно вставила:
– А что ей остается?
Лицо у Роджера стало оскорбленное и сердитое. Они сидели друг против друга, разделенные низким столиком. Элен неестественно рассмеялась, напомнив мне мою мать в те минуты, когда рушились ее очередные надежды или срывался тщательно продуманный план пустить кому-то пыль в глаза и ей оставалось только смеяться, чтобы скрыть и от всех вокруг, и от самой себя наше жалкое положение.
– Ведь самое важное – чтобы ты победил. Не может же она взять и все испортить!
Он не ответил. Лицо у него стало безмерно усталое, измученное, какое-то опустошенное, словно он потерял интерес ко всему на свете и ему хотелось только остаться одному, потушить свет, уткнуться в подушку и уснуть.
И почти сразу же она воскликнула:
– Извини! Я не должна была так говорить.
– Не мне тебя останавливать.
– Это было подло с моей стороны.
Подло по отношению к нему – вот что она хотела сказать, а вовсе не к Кэро; чувства, которые она испытывала к Кэро, были отнюдь не просты. Все трое были люди страстные. Веселая, храбрая Элен, казалось бы, умела владеть собой, но и она, не хуже Кэро, способна была на неистовые порывы. Не раз я думал, что, если бы они встретились в ту ночь, еще неизвестно, чем кончилась бы эта встреча.
Она откинулась на спинку кресла в сказала:
– Я все время этого боялась.
– Ты думаешь, я не видел? – отозвался Роджер.
Наступило долгое молчание. Наконец Элен повернулась ко мне и сказала резко в твердо:
– Я готова порвать с ним.
– Слишком поздно, – сказал Роджер.
– Почему? – Она смотрела ему прямо в глаза. – Ты ведь мне веришь? Хоть это-то у меня осталось?
– Верю.
– Так вот, я говорю серьезно.
– Слишком поздно. Бывали минуты, когда я, может, и согласился бы. Но не сейчас!
Оба говорили вполне искренне. Он – с жестокостью любовника, которого не привязывает к женщине ничто, кроме страсти: когда нет ни детей, ни общих друзей, ни совместной светской жизни – ничего, что могло бы служить утешением и опорой. А в ней говорило одиночество, жадная потребность в его любви – и еще, бесспорно, ее собственный кодекс чести.
Их взгляды встретились, потом они отвели глаза. В эту минуту их соединяла не любовь, не желание, даже не простая привязанность – просто они прекрасно понимали друг друга.
Решительно, деловито, словно все остальное было неважно, она сказала:
– Что ж, вам, наверно, нужно обсудить, как тебе держаться в четверг утром.
Она говорила о заседании кабинета, на котором, вероятно, – хотя бы мимоходом – упомянут о предстоящих дебатах по законопроекту Роджера. Когда-то она завидовала Кэро, которая до тонкости разбиралась в политике. Теперь она и сама этому выучилась. Кому можно доверять? Не мог бы Роджер попытаться «прощупать» своих коллег до заседания? Не мог бы я выведать что-нибудь в Уайтхолле? Кому можно доверять? И – что еще важнее – кому доверять нельзя?
Мы разговаривали часа два. Мы перебрали всех их, одного за другим. Коллингвуд, Монти Кейв, премьер-министр, другие члены кабинета, заместитель Роджера Леверет-Смит. Мне вспомнилось, как двадцать лет назад в Кембридже мы вели подсчет голосов перед выборами главы колледжа. Да, похоже. Только ставки на этот раз выше, а возможный проигрыш (так по крайней мере думал я в ту ночь) – значительно серьезнее.
39. Политическая арифметика
Где бы ни появлялся Роджер в дни перед дебатами: в парламенте ли, в Казначействе, на Даунинг-стрит, – всюду его встречали внимательные взгляды, в которых не было ни враждебности, ни дружелюбия, а просто любопытство, – любопытство людей, почуявших чужую беду; такими же взглядами, помню, жители нашего захолустного городка провожали мою мать, когда мы разорились: и еще было тут что-то от нрава героев старых норвежских сказок, которые, узнав о том, что чей-то дом сгорел дотла с хозяевами вместе, интересовались не столько участью хозяина, сколько его поведением во время пожара.
Роджер с честью выдерживал эти взгляды. Все сходились на том, что он мужественный человек, сильный и телом и духом. Это была правда. И все же в те дни он не мог заставить себя читать по утрам домыслы и прогнозы политических обозревателей. Он внимательно выслушивал доклады о том, что пишут газеты, но сам читать их не решался. Массивный, уверенный, он проходил по коридорам, приветливо здоровался и разговаривал с людьми, которые были у него на подозрении, однако у него не хватало духа вызвать на откровенность кого-либо из своих ближайших сторонников. Вот и сейчас он сидел за столом у себя в кабинете и холодно смотрел на меня, словно ему изменил вдруг дар речи или он забыл, о чем хотел со мной говорить.
Я не сразу понял, что ему надо. Оказалось, он хотел бы знать, как настроен его заместитель Леверет-Смит… в еще Том Уиндем.
Такого рода поручения мне совсем не улыбались. Я растерял все свое хладнокровие. Мне вовсе не хотелось узнавать дурные вести. И не хотелось передавать их. Нетрудно понять, почему в роковые минуты вожди бывают так плохо осведомлены.
Собственно, ничего особенно интересного я не узнал – во всяком случае, ничего такого, что могло бы усилить нашу тревогу. Том Уиндем был, как всегда, воплощенное благодушие и преданность. Для Роджера он оказался просто находкой. Он по-прежнему пользовался известным влиянием среди блестящих молодых офицеров запаса – рядовых парламентариев. Они могли не доверять Роджеру, но не доверять Тому Уиндему было невозможно. Он ни минуты не сомневался в том, что дело кончится ко всеобщему удовольствию. По всей видимости, он даже не понимал, из-за чего все эти волнения. Пока мы с ним сидели в баре, где он угощал меня, я ненадолго совсем успокоился и преисполнился к нему нежности. И только когда я вышел на улицу в февральские сумерки, мне стала ясна печальная истина, что хоть Том и добряк, но глуп как пробка! Он просто не понимал, что делается на политической шахматной доске – где уж ему было предвидеть хотя бы ближайшие два хода.
На другое утро – оставалось всего пять дней до начала обсуждения вопроса, поставленного оппозицией, – у меня состоялся разговор с Леверет-Смитом, и протекал он далеко не так гладко.
Состоялся этот разговор у него в кабинете, и с самого начала он дал мне понять, что чрезвычайно удивлен моим появлением. Он был недоволен, и не без основания. Если министр (как он неизменно называл Роджера) хочет о чем-то с ним побеседовать, сделать это проще простого – его кабинет находится по тому же коридору, всего через четыре двери, и его можно застать здесь ежедневно с половины десятого утра до того часа, когда ему нужно отправляться в парламент. Он был прав, по от этого мне было не легче. Он испытующе смотрел на меня и говорил сухим официальным тоном, как и положено товарищу министра, который хочет поставить на место кого-нибудь из высших служащих Государственного управления.
– При всем моем уважении… – поминутно повторял он.
Нам трудно было найти общий язык при любых обстоятельствах, тем более сейчас. Мы буквально на все смотрели по-разному.
Я сказал, что следующая неделя будет для Роджера решающей. Тут не до этикета. Все мы обязаны оказать ему посильную помощь.
– При всем моем уважении, – ответил Леверет-Смит, – я убежден, что ни вам, ни мне не надо напоминать, чего требует от нас служебный долг.
Потом он произнес нечто вроде официальной речи. Он был напыщен, упрям и сыпал общими фразами. Произнося передо мной эту речь, он отнюдь не проникался симпатией к своему слушателю. Но все же обнаружил гораздо больше здравого смысла, чем я в нем предполагал. То, что министру предстоит тягчайшее испытание, ни для кого не секрет. Если бы спросили совета его, Леверет-Смита, он посоветовал бы festina lente[11]. Впрочем, он и советовал это неоднократно, о чем, возможно, я помню. Предложение, которое неизбежно вызовет бурю протестов, если его сделать преждевременно, может быть принято с восторгом, когда время для этого приспеет. Но, как бы то ни было, жребий брошен – министр теперь уже не передумает, и нам остается забыть свои сомнения и по мере сил содействовать благоприятному исходу.
Шесть человек воздержатся наверняка, продолжал Леверет-Смит, переходя вдруг к политической арифметике. Шесть – это терпимо. При двадцати воздержавшихся Роджер окажется под угрозой, если только он не обеспечил себе поддержку ядра партии. Если воздержавшихся будет тридцать пять – ему, вне всякого сомнения, придется подать в отставку.
– А вам? – спокойно, без тени враждебности спросил я.
– Полагаю, – ответил Леверет-Смит официальным тоном, но тоже без всякой враждебности, – что этого вопроса можно было бы не задавать. Разве что его задал бы сам министр. Не будь он так перегружен делами, он и сам понял бы, что, если бы я не был согласен со своим министром, я давно заявил бы об этом открыто и, естественно, подал бы в отставку. Раз я этого не сделал, должно быть понятно без слов, что, если произойдет самое худшее и министру придется уйти – хотя я все еще надеюсь, что этого не случится, – я из принципа уйду вместе с ним.
Какой сухарь! – подумал я, но, конечно, человек порядочный.
Невольно мне вспомнилось, как вел себя Роджер три года назад в таком же положении – мимолетное сравнение было не в пользу Роджера.
Докладывая ему в тот день о результатах своих переговоров, я мог не подслащать пилюлю. Он слушал меня сумрачно и, только когда я пересказал ему напыщенную тираду Леверет-Смита, громко расхохотался. Но смех прозвучал невесело. Роджер был настроен подозрительно, в такие минуты всякое проявление человеческих добродетелей или хотя бы простой порядочности кажется и неожиданным и непереносимым.
Роджер с честью выдерживал эти взгляды. Все сходились на том, что он мужественный человек, сильный и телом и духом. Это была правда. И все же в те дни он не мог заставить себя читать по утрам домыслы и прогнозы политических обозревателей. Он внимательно выслушивал доклады о том, что пишут газеты, но сам читать их не решался. Массивный, уверенный, он проходил по коридорам, приветливо здоровался и разговаривал с людьми, которые были у него на подозрении, однако у него не хватало духа вызвать на откровенность кого-либо из своих ближайших сторонников. Вот и сейчас он сидел за столом у себя в кабинете и холодно смотрел на меня, словно ему изменил вдруг дар речи или он забыл, о чем хотел со мной говорить.
Я не сразу понял, что ему надо. Оказалось, он хотел бы знать, как настроен его заместитель Леверет-Смит… в еще Том Уиндем.
Такого рода поручения мне совсем не улыбались. Я растерял все свое хладнокровие. Мне вовсе не хотелось узнавать дурные вести. И не хотелось передавать их. Нетрудно понять, почему в роковые минуты вожди бывают так плохо осведомлены.
Собственно, ничего особенно интересного я не узнал – во всяком случае, ничего такого, что могло бы усилить нашу тревогу. Том Уиндем был, как всегда, воплощенное благодушие и преданность. Для Роджера он оказался просто находкой. Он по-прежнему пользовался известным влиянием среди блестящих молодых офицеров запаса – рядовых парламентариев. Они могли не доверять Роджеру, но не доверять Тому Уиндему было невозможно. Он ни минуты не сомневался в том, что дело кончится ко всеобщему удовольствию. По всей видимости, он даже не понимал, из-за чего все эти волнения. Пока мы с ним сидели в баре, где он угощал меня, я ненадолго совсем успокоился и преисполнился к нему нежности. И только когда я вышел на улицу в февральские сумерки, мне стала ясна печальная истина, что хоть Том и добряк, но глуп как пробка! Он просто не понимал, что делается на политической шахматной доске – где уж ему было предвидеть хотя бы ближайшие два хода.
На другое утро – оставалось всего пять дней до начала обсуждения вопроса, поставленного оппозицией, – у меня состоялся разговор с Леверет-Смитом, и протекал он далеко не так гладко.
Состоялся этот разговор у него в кабинете, и с самого начала он дал мне понять, что чрезвычайно удивлен моим появлением. Он был недоволен, и не без основания. Если министр (как он неизменно называл Роджера) хочет о чем-то с ним побеседовать, сделать это проще простого – его кабинет находится по тому же коридору, всего через четыре двери, и его можно застать здесь ежедневно с половины десятого утра до того часа, когда ему нужно отправляться в парламент. Он был прав, по от этого мне было не легче. Он испытующе смотрел на меня и говорил сухим официальным тоном, как и положено товарищу министра, который хочет поставить на место кого-нибудь из высших служащих Государственного управления.
– При всем моем уважении… – поминутно повторял он.
Нам трудно было найти общий язык при любых обстоятельствах, тем более сейчас. Мы буквально на все смотрели по-разному.
Я сказал, что следующая неделя будет для Роджера решающей. Тут не до этикета. Все мы обязаны оказать ему посильную помощь.
– При всем моем уважении, – ответил Леверет-Смит, – я убежден, что ни вам, ни мне не надо напоминать, чего требует от нас служебный долг.
Потом он произнес нечто вроде официальной речи. Он был напыщен, упрям и сыпал общими фразами. Произнося передо мной эту речь, он отнюдь не проникался симпатией к своему слушателю. Но все же обнаружил гораздо больше здравого смысла, чем я в нем предполагал. То, что министру предстоит тягчайшее испытание, ни для кого не секрет. Если бы спросили совета его, Леверет-Смита, он посоветовал бы festina lente[11]. Впрочем, он и советовал это неоднократно, о чем, возможно, я помню. Предложение, которое неизбежно вызовет бурю протестов, если его сделать преждевременно, может быть принято с восторгом, когда время для этого приспеет. Но, как бы то ни было, жребий брошен – министр теперь уже не передумает, и нам остается забыть свои сомнения и по мере сил содействовать благоприятному исходу.
Шесть человек воздержатся наверняка, продолжал Леверет-Смит, переходя вдруг к политической арифметике. Шесть – это терпимо. При двадцати воздержавшихся Роджер окажется под угрозой, если только он не обеспечил себе поддержку ядра партии. Если воздержавшихся будет тридцать пять – ему, вне всякого сомнения, придется подать в отставку.
– А вам? – спокойно, без тени враждебности спросил я.
– Полагаю, – ответил Леверет-Смит официальным тоном, но тоже без всякой враждебности, – что этого вопроса можно было бы не задавать. Разве что его задал бы сам министр. Не будь он так перегружен делами, он и сам понял бы, что, если бы я не был согласен со своим министром, я давно заявил бы об этом открыто и, естественно, подал бы в отставку. Раз я этого не сделал, должно быть понятно без слов, что, если произойдет самое худшее и министру придется уйти – хотя я все еще надеюсь, что этого не случится, – я из принципа уйду вместе с ним.
Какой сухарь! – подумал я, но, конечно, человек порядочный.
Невольно мне вспомнилось, как вел себя Роджер три года назад в таком же положении – мимолетное сравнение было не в пользу Роджера.
Докладывая ему в тот день о результатах своих переговоров, я мог не подслащать пилюлю. Он слушал меня сумрачно и, только когда я пересказал ему напыщенную тираду Леверет-Смита, громко расхохотался. Но смех прозвучал невесело. Роджер был настроен подозрительно, в такие минуты всякое проявление человеческих добродетелей или хотя бы простой порядочности кажется и неожиданным и непереносимым.