На склоне горы, поросшей мелким кустарником и заваленной камнями, для Бермана был поставлен складной стул, бинокль и радио- передатчик. Этот наблюдательный пост давал возможность видеть все подходы к перевалу. Берман видел парашютистов, спрыгивавших с самолётов и, наконец, увидел и цель всей этой экспедиции – Стёпку, нагруженного винтовкой и рюкзаком, видимо, уже совершенно выбившегося из сил и бежавшего к горному тупику, из которого никакого спасения не было. Берман вжался глазами в окуляры бинокля: бродяга бежал к почти отвесной каменной стене, за ним, всё ближе и ближе, бежало около десятка пограничников, и вот тут-то началось непонятное.
   Пограничники стали падать, как кегли. Один из них почти схватил было бродягу, но упал, как подкошенный, видимо, бродяга застрелил его в упор. И вот бродяга повис в воздухе, как мыльный пузырь, поплыл всё вверх-вверх-вверх и исчез за карнизом горы.
   Берман почувствовал холодный пот на лбу. На своём весьма разнообразном веку он видывал всякие вещи, но ещё не видал, чтобы человек мог бы подыматься на воздух, так сказать, сам по себе, без применения каких-бы то ни было механических приспособлений. Вытерев со лба холодный пот, Берман приник к биноклю. Там, на карнизе, как будто какие-то люди ещё. Что-то неясное мелькнуло и нырнуло за камни – не то зверь, не то человек. Потом показалась какая-то голова, ещё и ещё одна, и опять всё исчезло. Значит, бродягу тут кто-то ждал. Как кто-то всё-таки ждал его на мосту у Троицкого. Как кто-то ждал Светлова в Лыскове. Но как и кто мог заранее знать, что он, Берман, бросит на этот перевал самолёты и парашютистов?
   Берман откинулся от бинокля и снова вытер холодный пот. Ах, да, этот егерь в Лесной Пади. Да, этот разговор с начальником дивизии на берегу речки, который мог бы быть подслушан егерем. Но если и этот разговор мог быть и подслушан и передан, тогда, значит…
   Это могло значить очень многое. Берман собрал все свои силы. Сейчас всё-таки нужно сделать всё, чтобы поймать бродягу. По радио Берман дал приказ самолётам продолжать поиски по ту сторону перевала. Пеших пограничников трудно было собрать, они рассеялись по предгорью, и радио связь была только с двумя пунктами, где сидели командиры парашютных взводов. Берман приказал собрать людей и послать их через перевал, хотя ясно понимал, что шансов на успех нет уже почти никаких. Может быть, самолёты…
   Было видно невооруженным глазом, как уцелевшие парашютисты собирались около своих командиров, как один самолёт, потом другой, пронеслись сквозь узкую щель перевала. Потом затарахтел пулемет, у Бермана стало легко на сердце, значит, беглеца всё-таки обнаружили. Потом раздался глухой и тяжкий взрыв, который в пределах вероятности мог означать только одно – гибель самолёта. Потом другой, более глухой, но, конечно, такого же значения. Оставалась надежда на пехоту. Но как медленно, как муравьи пробиралась она к перевалу… Берман послал ещё около дюжины пограничников, которые составляли нечто вроде его личного экскорта, и стал ждать. Больше ничего не оставалось делать. Он закурил свою таинственную папиросу и попытался ещё и ещё раз охватить непонятные происшествия последних дней… Час проходил за часом, папиросы исчезали одна за другой… И вдруг, со стороны горы раздался какой-то, как-будто бы как-то знакомый голос:
   – Эй, ты, цыганская образина…
   Берман повернулся. Если бы он увидел призрак своей давным-давно помершей мамаши, впечатление было бы не таким потрясающим. Но вместо давным-давно помершей мамаши к Берману шествовал бродяга. Вид у бродяги был изысканно хамский, даже и походка как-то каррикатурно повторяла походку Бермана – носки врозь, колени подогнуты, ноги волочатся. За спиной бродяги болталась винтовка. В руке белело нечто вроде бумажки. На физиономии была написана такая наглость, что Берман готов был зубами скрипеть. Несколько в стороне от линии, по которой двигался бродяга и шагах в ста позади его, из-за кустика выглядывало дуло винтовки, устремлённое непосредственно на Бермана.
   Берман понял, что он, наконец, попался.
   Берман хотел было оглянуться вокруг, но сдержался. И не оглядываясь, он знал, что никакой помощи ждать нечего, даже телохранителей он послал на перевал, стрелки-парашютисты разбросаны у подножья хребта в версте-двух от его самолёта, чья-то винтовка не спускает с него своего прицела, на расстоянии ста-полутораста метров промаха она, конечно, не даст, а рядом стоит этот таёжный бродяга… От бродяги довольно ясно несло водкой. В своей безопасности он настолько был уверен, что даже винтовки из-за спины не снял. В руках у него белел какой-то клочок бумаги, а на лице было написано, так сказать, торжество победителя.
   – Ну, что, попался, насекомая сволочь, а помнишь, как ты на меня борова твоего напущал?
   Стёпка куражился. Повторяя классический жест борова, он сжал свою жилистую длань в кулак, но даже и не замахнулся. В лице Бермана было всё-таки что-то такое, что вызывало известный респект даже и у Стёпки. На этом лице не пошевелился ни один членик, на нём не было ни испуга, ни удивления, не было ничего. Берман понял, что беленький клочок бумажки мог относиться только к нему, и молча протянул руку, как протянул бы он её своему подчинённому, вошедшему в его кабинет с какой-нибудь телеграммой. Стёпка разжал кулак и передал бумажку Берману. На ней, косым, мелким и твёрдым почерком было написано:
   “Следуйте за подателем, вам ничто не угрожает”. “Следовать”, конечно, приходилось. Почерк был хорошо знаком, у Бермана годами выработалась профессиональная память на лица, почерки, имена, даты и прочее такое. Да, почерк был знакомым. Один из отделов подведомственного Берману учреждения занимался даже и графологическим анализом почерков различного рода людей, пытаясь таким образом установить их слабые и их сильные стороны. Берман вспомнил графологические определения автора данной записки и вспомнил одну из слабых сторон, указанных в этом определении – привязчивость к людям. Этой черты характера Берман не понимал вовсе, но считался с её наличием у других людей. Насколько Берман мог вспомнить, никаких иных слабых сторон определение не указывало.
   Берман поднялся, ничего не говоря и не глядя на Стёпку. Направление было ясным и без этого бродяги – на винтовку. Стёпка старался не стоять на линии прицела. Так же молча, спокойно, как если бы он переходил из своего кабинета в Медведевский, Берман зашагал по направлению винтовки. Стёпка шёл сзади и злился на самого себя, что покуражиться ему так и не удалось. Вот тут бы трахнуть этого цыгана по шее, да как-то не выходило. Эх, нужно было сразу, а теперь, сзади, как-то ни с того, ни с сего… Стёпка опять сжал свой кулак, опять разжал и остатки своего куража сформулировал в угрожающем тоне:
   – Ну, вот теперь-то мы с тобой поговорим…
   Но и на эту фразу Берман не ответил ни слова. Замолчал и Стёпка. И только на половине дистанции сказал угрюмо:
   – Теперь держись левее…
   Берман слегка завернул влево. Винтовка старательно следовала за всеми его движениями.
   За осыпями огромных валунов, в промежутках поросших низким кустарником, сидел на каком-то камне человек, которого Берман знал так хорошо, как немногих людей в мире, и которого он видел в первый раз. Все те данные, биографические и даже графологические, которые мог собрать об этом человеке чудовищный информационный аппарат, находившийся в распоряжении товарища Бермана, были давно собраны, систематизированы и даже изучены. Всё это Берман знал почти наизусть. Знал по десяткам фотографий и это лицо, и эту жилистую, по-военному подтянутую фигуру и спокойные серые, как-будто чему-то усмехающиеся глаза. Но все попытки увидеть этого человека лично, то-есть в стенах подведомственного товарищу Берману учреждения, до сих пор кончались полным и, большей частью, кровавым провалом. Никогда при всем разнообразии своего жизненного опыта не мог товарищ Берман предположить встречи с этим человеком вот в такой обстановке – на горном перевале, среди валунов и разорванного мокрого тумана, и под дулом чей-то внимательной и настойчивой винтовки. Встречи, при которой он находился бы в полной власти этого человека. Что он, этот человек, сделает дальше? В голове Бермана мелькнула мысль о плене и пытках, но он отбросил её, как технически ни к чему не ведущую – выхода всё равно нет. Сейчас ещё нет. Потом, может быть, появится?
   Валерий Михайлович коротким жестом предложил Берману сесть на соседний камень. Берман смахнул с него какую-то ветку и молча сел. Валерий Михайлович, не торопясь или делая вид, что не торопится, засунул руку в карман и вынул оттуда кожаный портсигар, из которого извлёк папиросу и ещё какую-то бумажку. Из другого кармана извлёк спички, закурил и только тогда, опять-таки медленно и не торопясь, протянул бумажку Берману.
   Берман, так же молча, взял бумажку. Как ни тренированы были составные части лица товарища Бермана, с них сбежали и последние следы того, что можно было бы назвать человеческой окраской человеческого лица. Валерий Михайлович протянул руку и взял записку обратно.
   – У нас, собственно, есть и другие образцы вашего почерка, – сказал он, – но и это нам не помешает.
   Берман тоже полез в карман за папиросой. Валерий Михайлович предупредительно поднял руку:
   – Не вынимайте ничего, хотя бы отдалённо похожего на револьвер – вам прострелят руку.
   Но Берман вынул портсигар и молча закурил. Инициативу дальнейшей беседы лучше было предоставить гражданину Светлову.
   – Я полагаю, – сказал Валерий Михайлович, – что соотношение сил для вас сейчас совершенно ясно?
   Берман молча кивнул головой. Эта записка или даже её фотокопия, представленная Гениальнейшему или его верным клевретам, если такие, вообще, имеются, означала бы гибель, какую именно, об этом товарищ Берман знал достаточно ясно по своим собственным ведомственным указаниям. Да, он находился в полной власти у этого человека. И не только потому, что чья-то внимательная и старательная винтовка размозжила бы ему пальцы, если бы вот сейчас, вместо портсигара, он вынул бы из кармана “нечто, хотя бы отдалённо похожее на револьвер”, но потому, что эта записка была более страшной угрозой, чем все винтовки мира вместе взятые. Если бы ему удалось не дать обратно этой записки Светлову… Но он её и проглотить не успел бы, откуда-то издали, конечно, смотрела винтовка, старательно и внимательно следя за каждым его движением, и не было никаких оснований предполагать, чтобы эта винтовка дала промах. Перед ним в двух шагах сидела с кажущейся неизбежностью жилистая фигура Светлова, а сзади, вероятно, стоял бродяга с его розовыми воспоминаниями о борове, цепи и прочем таком. Берман чувствовал, что он как бы связан по рукам и по ногам, и что он даже и шевельнуться не может в направлении, которое было бы нежелательным этому человеку.
   Валерий Михайлович выпустил струйку табачного дыма, медленно слившегося с мокрым обрывком горного облака, и неторопливо продолжал.
   – Есть, кажется, такой Одесский анекдот о двух умных людях, которым не о чем разговаривать, они и без разговора понимают. Мы, кажется, находимся именно в этом Одесском положении…
   Берман продолжал молчать.
   – В виду этого я предлагаю вам некоторую… как бы сказать, ну, кооперацию. На всякий случай изложу её основные пункты.
   Берман продолжал молчать. Да, он, этот человек, взял его в плен. Теперь он, этот человек, собирается отпустить его на свободу, которая будет, может быть, ещё худшим пленом, чем сейчас. Берман вспомнил старинную сказку о Кощее и о том яйце, на которое если надавить, то и за тысячи вёрст Кощей начнёт задыхаться. Записка играла роль Кощеева яйца.
   – Но прежде, чем перейти к этим пунктам, я хотел бы вас предупредить. То, что вам сообщил на этих днях начальник дивизии товарищ Завойко, вы, вероятно, помните вашу беседу на берегу речки в Лесной Пади, это не совсем полно. Завойко правильно предупредил вас о том, что его подчиненные, входящие в вашу организацию, откомандировываются не случайно. Но он вас не предупредил о том, что при малейшем колебании ваших шансов, он уже спланировал свой переход на сторону будущего победителя…
   Берман внутренне усмехнулся: у этого человека, видимо, сохранился ещё достаточный запас наивности – одна из слабых сторон, каких не уловил даже и графологический анализ. Он, Берман, заранее учитывал заблаговременный переход любого из его сотоварищей на любую сторону, которая может обещать победу.
   Нет, он, Берман, всё-таки не так наивен, как этот человек. Может быть, здесь есть какие-то шансы. Но откуда этот человек мог знать и о его, Бермана, беседе с Завойко? Но это не вопрос данной минуты.
   – Возможность такого перехода вы, конечно, понимаете и без меня, – спокойно продолжал Валерий Михайлович. – Дело, однако, заключается в том, что Завойко уже вёл кое-какие переговоры с товарищем Ивановым, вы, вероятно, помните, вот тот самый, который первым предложил теорию Нарынского изолятора.
   Берману окончательно стало не по себе. Теория Нарынского изолятора была изложена в присутствии трёх людей: Бермана, товарища Медведева и этого самого Иванова. Как мог этот человек знать о разговоре, происходившем в кабинете Медведева в страшном доме № 13? Если бы этот разговор выдан был Ивановым, этот человек не стал бы расшифровывать своего соучастника. Остаётся, значит, один Медведев? Но тогда откуда этот человек мог знать разговор с Завойко? Берман понял, что Кощеево яйцо ещё более чувствительно, чем он это предполагал минуты две тому назад… Но он продолжал молчать.
   – Завойко нужно убрать, пока не поздно. Мы, видите ли, о вас заботимся, как любящая мать, вы находитесь целиком в нашей власти, а всякий иной человек на вашем месте в нашей власти будет находиться не так скоро.
   Берман понимал и это. И это означало, по крайней мере, какую-то передышку. Какой-то, пусть временный, просвет. Сейчас он должен делать или должен делать вид, что делает всё, что ему прикажет этот человек. Всякий иной на его, Бермана, месте не будет никак зависеть от этого человека, по крайней мере, долгое время. Но что именно потребует он от него сейчас?
   – Завойко, впрочем, уберём мы сами, – продолжал Валерий Михайлович. – Я только хотел вас предупредить, что это будет дело наших рук. Ваши неудачи последних дней подействовали на него катастрофически. Так что времени осталось не так и много. Словом, к исчезновению Завойко вы, пожалуйста, не проявляйте особенного интереса. Кроме того, мне, вероятно, понадобится самолёт, об этом вы будете в своё время поставлены в известность…
   Стёпка смотрел на обоих собеседников, как баран на новые ворота. Сначала вовсе ничего нельзя было понять. Хорошо было бы, если бы Валерий Михайлович сначала съездил бы этого цыгана по морде и потом приказал бы Стёпке и Еремею прикончить его, как тарантула. Ну, может быть, и не по морде, Валерий Михайлович – человек, видимо, благородный, но зачем же с такою гадиной возжаться? Потом это недоумение перешло в удивление: смотри ты его, у Бермана и самолёты, и солдаты, которые с неба прыгают, и целая тюрьма, и всякие машины полицейские, целая армия, а, вот, сидит тут Берман ни жив, ни мертв, а Валерий Михайлович приказывает ему, как генерал рядовому… Стёпка смутно догадывался о магической роли таинственной бумажки, но эта роль значительно превышала способности его воображения. Было ясно одно – недаром за Валерия Михайловича такую уйму денег обещали. А, всё-таки, чего бы проще – стукнуть этого гада прикладом по черепу, и всё тут…
   Товарищ Берман докуривал папиросу и всё молчал. Кощеево яйцо оказалось в таких железных рукавицах, о каких он даже и не догадывался. Все неприятности, все неудачи последних дней, начиная с гибели взвода в Лыскове и кончая таинственным спасением вот этого самого бродяги, который сейчас стоит за его, Бермана, спиной, начинали принимать формы заранее обдуманной шахматной задачи с матом на третьем или четвёртом ходе. В сущности, это был почти мат. Теперь он, Берман, волей-неволей должен стать послушным орудием в руках этого человека, и не было никаких оснований предполагать, что с этим орудием будут долго церемониться…
   – Мы с вами, мистер Берман, – продолжал Валерий Михайлович, – попутчики до некоей станции, вы знаете, какой. Не совсем, правда, равноправные попутчики. Но я хочу вас предупредить ещё об одном: мы не станем ставить вам таких условий, которые для вас были бы невыполнимы.
   Берман, конечно, понимал и это, невыполнимых условий этот человек ему не поставит. Это было бы так же нелепо, как если бы он, этот человек, стал бы рубить дрова микроскопом. Его, Бермана, будут беречь… Для того, чтобы в каком-то конечном счёте раздавить его, как клопа.
   Берман очень хорошо знал этого человека. Но только сейчас, сидя против него на холодном, сыром камне перевала, Берман понял, что он знал его недостаточно. Но, может быть, он несколько недостаточно знал и других людей?
   Ему пришло на ум сравнение с анатомией. Да, она изучает человеческие органы. Но не живые, а уже мертвые… Так, может быть, и он, Берман, изучал людей уже полумёртвых от тюрем, страха, допросов, пыток. Или других – полуживых от общей атмосферы тех же тюрем, того же страха, тех же допросов и тех же пыток, атмосферы, которую создали они же, эти люди. Здесь перед Берманом сидел человек, который, видимо, не боялся вообще ничего. Который каким-то странным, малопонятным для Бермана образом, ухитрился жить вне всех трёх измерений советского быта. Может быть… может быть, Берману в первый раз в его жизни пришлось видеть духовно свободного человека. Но Берман зажмурил мозг перед этой мыслью, как люди зажмуривают глаза перед ударом. Эта мысль не имела никакого смысла вообще и была бы совершеннейшим идиотизмом в данный момент. Он, Берман, жил в трёх измерениях, какое ему дело до четвёртого, если оно даже и существует?
   Берман напряг свои зрительные органы и мельком взглянул в глаза Светлова. Нет, там не было ничего. То есть, вообще ничего. Ни ненависти, ни даже любопытства. Это были совершенно спокойные, сероватые глаза, и они смотрели на Бермана так, как если бы он, Берман, был продавцом газет на углу, и у него случайный прохожий, в данный момент вот этот человек покупал ежедневную свою вечёрку. Берман почувствовал нечто вроде обиды: всё-таки он, Берман, не был уж такой личностью, к которой можно было бы не проявить вовсе уж никакого, ну, хотя бы исторического, интереса. Никакого исторического интереса взгляд Светлова не проявлял.
   – Так вот, – сказал Светлов, как бы резюмируя предшествующую беседу. – Поиски Еремея Дубина вы, значит, прекратите сейчас же.
   У Бермана мелькнула новая мысль: “Ах, вот это, значит, и есть та слабая сторона, на которую указывал графологический анализ – привязчивость к людям. Но, если так, то почему этот человек ни разу не упомянул имя Вероники Светловой?
   – Хочу вас, в частности, предупредить, что это вообще бесцельно. Вы понимаете сами, я мог бы и не предупреждать…
   Да, конечно, он, этот человек, мог бы и не предупреждать… Но, может быть, Еремей Дубин открывает всё таки какие-то возможности?
   – Не буду вас дольше задерживать, – продолжал тем же спокойным тоном Светлов, – ваше отсутствие может быть замечено, это ни вам, ни нам ни к чему. Стоит ли вам говорить, что если что-либо случится, скажем, со мной по вашей, конечно, инициативе, то соответствующие факсимиле будут переданы в соответствующие инстанции автоматически. Так что мы с вами на некоторое время представляем собою, как бы это сказать, некое общество взаимного страхования. На этом, я думаю, мы покончим наш… монолог. Полагаю, что мы скоро увидимся ещё раз.
   Светлов поднялся с камня. “Аудиенция окончена,” – с некоторым оттенком злобы подумал Берман. Окончен и “монолог”. Берман посмотрел вокруг себя: внимательная винтовка скрылась в клубах надвинувшегося облака, но это не играло никакой роли, Берман понимал, что и без этой внимательной винтовки малейшее подозрительное движение с его стороны вызовет некую физическую реакцию со стороны этого человека, и тут шансы Бермана будут равны нулю. Кроме того, сзади стоял бродяга. Берман неловко поднялся с камня, достал ещё одну папиросу и закурил её не без некоторого деланного спокойствия.
   – Вы, конечно, правы, – сказал он, – это был монолог. Ваши условия я вынужден принять такими, какими вы их изволили изложить без всякой дискуссии. Но не исключена возможность, что при нашей ближайшей встрече я смогу предложить вам некий встречный план. Может быть, расстояние между нами, или часть его, можно, как немцы говорят, uberbrucken?*)
   Светлов посмотрел на Бермана как то сверху вниз. Не только потому, что Светлов был высок, строен и широкоплеч, а Берман был крив, низок и узок, а как-то иначе. И Берман понял, что никакие мосты тут невозможны. Но, может быть, возможна кооперация?
   – На каком-то отрезке пути наши цели совпадают, – продолжал он. – Что будет после этого отрезка, не входит в задачи сегодняшнего дня…
   Светлов ещё раз посмотрел как-то сверху вниз.
   – Я всё-таки боюсь, что ваше отсутствие будет замечено. Вы сможете в этом тумане найти свой самолёт?
   Берман повернулся и молча пошёл к самолёту. Действительно, в этом тумане не трудно было и мимо пройти. Берман сел на свой складной стул и по радию передал приказ прекратить поиски. Потом он вынул из внутреннего кармана никелированную коробочку, достал из неё ампулу и шприц. В нём все росло ощущение какой-то наклонной плоскости, по которой он катился, катился все эти дни, пока, наконец, не докатился до перевала. Всё это нужно обдумать. Не сейчас. Не здесь…
   *) Перекинуть мост
 

НА ЗАИМКУ

 
   Когда Бермановская спина исчезла в клочьях мокрого и склизкого тумана, Еремей вылез из-за своего камня и подошёл к Cветлову.
   – Ну, что, Валерий Михайлович, что ж вы такую гадину выпустили?
   – Пригодиться ещё, Еремей Павлович, – весело ответил Светлов.
   – Эх, – сказал Стёпка, – мало денег за вас обещали, я бы больше дал.
   – А у вас есть?
   – Если бы были! Я раз самородок нашёл…
   – Ну, и…?
   – Пропил. Сами посудите, и день, и ночь в тайге, лазишь это по воде, во рту пересохши…
   – А что это за цыган такой? – спросил Еремей.
   – Это, папаша, – официозным тоном заявил Стёпка, – самый большущий большевик на всю Сибирь. Видали, папаша, как его наш Валерий Михайлович чехвостил? Ты мне, говорит, сукин сын, смотри, ты мне, говорит, эфиопская твоя рожа, а ни-ни…
   – А врать вы, Стёпка, сильно умеете? – смеясь глазами, спросил Светлов.
   – Зачем врать? Разве ж я вру? Только вы это по-образованному говорили, а я – как, уж, умею. Эх, сказали бы вы мне по шее его съездить, вот я бы съездил! Вот я бы уж ему прописал, как это всяких боровов на меня напущать! Виданное ли дело, человека на цепь к борову присупонивать?
   – За ним, дорогой мой Стёпка, и не такие дела водятся, – оказал Светлов.
   – Дела? – возмутился Стёпка. – Какие дела? Вот, ежели самородок найти или, скажем, поле запахать, так это, я понимаю, дела. От таких делов людям польза есть…
   – А самородок-то вы пропили?
   – Ну и что ж, что пропил? Сами понимаете, день и ночь в воде, во рту пересохши… Кому я какую вредность сделал? Ну, пропил. Людям польза. Люди заработали – кто на самородке, кто на водке. И закусить было чем, не то, что в этом паршивом Лыскове травою людей кормят… Спрашиваю, нет ли какого вещества, а он мне: “Хоть подошвой закусывай”. Виданое ли дело?
   – Как я полагаю, Валерий Михайлович, трогаться бы пора, смотрите, тучи сползают…
   – Давайте трогаться, Еремей Павлович. Теперь вы сможете спать спокойно…
   – А я, дорогой Валерий Михайлович, когда ж это я неспокойно сплю?
   Светлов тоже чуть-чуть сверху вниз, он был немного выше Еремея, посмотрел на эту медвежью фигуру и внутренне согласился: не было никакой возможности представить себе сочетание Еремея и бессоницы. Вот только многих, очень многих вещей Еремей Павлович не знал вовсе… Как-то совсем по-глупому, неожиданно для самого себя Валерий Михайлович запустил свои пальцы в баранью шерсть, произраставшую на Еремеевском черепе, на каковой жест Еремей ответил также неожиданно для самого себя – держа в левой руке винтовку, правой облапил Валерия Михайловича и нанёс ему, другое выражение трудно было бы придумать, истинно медвежий поцелуй. Стёпка при виде этого зрелища как-то странно хмыкнул и стремительно стал вытирать глаза.
   Валерий Михайлович с трудом оторвался от Еремеевского поцелуя.
   – А скажите, Еремей Павлович, когда вы вашу жену целуете, так это вы тоже с переломами костей?
   – Хороший вы человек, Валерий Михайлович, вот что я вам скажу. У этой-то, Дуньки моей, ум, может, и бабий, а вот, поди ж ты… Ежели вы, говорит, этого научного работника не выручите, в монастырь, говорит, пойду. А? Слыхали вы такое дело? Это Дунька-то – в монастырь! Вы Дуньку-то видали?
   – Видал. В монастырь ей, действительно, трудно.
   – В монастырь, говорит, – возмущенно повторил Еремей.
   – А я, – всхлипывая, сказал почему-то растроганный “давно уже забывший, что такое дом” Стёпка, – я тоже в монастырь…
   Но потом, сообразив, что уже его-то аскетическим планам не поверит решительно никто, прибавил: