Ветер, дувший сзади, сметал с обрывов вихрящиеся позёмки, колол снежными иглами замёрзшие лица, забирался в рукава и за вороты. Дышать было нелегко, разрежённый воздух наполнял легкие пустотой, кровь стучала в висках, а Еремей всё оглядывался на небо, на хребты, на вершины и всё торопил.
   – Тут пещеры есть, вёрст ещё с десяток, наше привальное место – только бы дал Бог добраться.
   – Ну, десять верст уж доберемся как-нибудь, – сказал Светлов.
   – Не говори. Ежели, не дай Бог, пурга – в десяти саженях запутаемся, завязнем, пропадем. А пургам уже время быть, – не дай Бог, если сорвется.
   Светлов подумал, что и Дубины и Жучкин пошли на такой риск, в сущности, из-за совсем чужого человека. Жучкин, может быть, и не знал, чем пахнут перевалы в это время года, но Еремей то уж знал наверняка! Светлов посмотрел на Дубина. В медвежьих глазах была сумрачная забота.
   – Зря вы, может быть, взялись, а?
   – А мы что, безбожники какие? – сказал Еремей, – возлюби ближнего своего – вот как в Писании сказано.
   – Ближние, Еремей Палыч, – они тоже разные бывают.
   – Ну, кто разный, тот и не ближний. Ну, давай поднажмем. Совсем пустяк остался.
   Еремей всё поглядывал на небо вправо, через увалы горы и даже на цыпочки подымался, чтобы разглядеть подальше, – но цыпочки не помогали. Наконец, увал кончился, и вправо к северо-востоку потянулась широкая долина, дно которой утопало в снежной дымке. Еремей ткнул пальцем: вот она, пурга, надвигается…
   Над голыми лысинами гор, только на самых вершинах покрытых снегом, курились тучки, – невинные, легкие, беленькие тучки – вот те, которые “ночевали на груди утеса великана”.
   – Это – пурга, – сказал Еремей, – не дай Господи…
   – Давай, батя, вьюки сгружать – вернемся – подберем. Еремей стоял молча, поглядывая то на отдаленное облачко зарождавшейся пурги, то на дальнейший свой путь, – как бы соразмеряя скорость пурги со скоростью каравана.
   – Нет, – оказал он, тряхнув головой, – поспеем. В самый раз. Развьючивать тоже время надо. Давай, ребята, нажимать – не то пропадем.
   Даже Жучкин забыл свою усталость. Кони, как будто чувствуя и надвигающуюся опасность и приближающийся ночлег, прибавили шаг.
   – Вишь ты, – сказал Еремей, – и бараны и кони, даром что животные, а чуют. Баран уже в тайге лежит – ему что? Нам сутки карабкаться – ему хлысть – и нету, только пулей, дай Бог, догнать…
   Спуск шел все круче и круче вниз. По протоптанным на снегу следам тропинки, по остаткам конского навоза – видно было, как тропа шла зигзагами, но Еремей срезывал углы этих зигзагов. Каждый из путников вел под узды по паре лошадей. Еремеевский конь, казалось, как и его хозяин, не нуждался ни в какой поддержке.
   – Вона – там и пещеры, – вдруг сказа Еремей, и, отпустив поводья показал рукой на отвесный обрыв скалы, где у самой земли чернели какие-то дыры. До этих дыр было еще около версты… И кони и люди почти инстинктивно стали бежать – кони трусили мелкой трусцой, и вьюки хлопали по их мохнатым спинам; люди бежали рядом, сжимая в закоченевших руках винтовки и стараясь только не поскользнуться на обледенелых камнях.
   – Ну, теперь поспеем, – сказал Еремей, – смотри, Валерий Михайлович, вот тебе и козел…
   В полуверсте, то скрываясь за грудами камня, то показывая свою рогатую голову бежал вниз, в тайгу, какой-то запоздавший козёл.
   – Сшибёшь отсюда? А?
   – А есть время? – на бегу спросил Светлов.
   – Есть, тольмо тушу потом заберём.
   Светлев остановился, вдавил приклад в плечо – было бы очень обидно промахнуться – не из-за козла, а из-за Еремея. Но пульс стучал молотом, и руки не были тверды. Светлов сжал зубы, и зажал дыхание. Грянул выстрел, и голова козла исчезла за камнями.
   – Что, промазал? – спросил Потапыч не без некоторого беспокойства.
   – Нет, попал, – ответил Светлов.
   – И то – попал, вот это, брат, стрельба называется! Попал в голову – я уж видал – голова мотнулась. Ай да стрелок, нам с тобой, Потапыч, не угнаться.
   – Известное дело – техника, – сказал прерывающимся голосом Жучкин.
   Кони, за это время, протрусили шагов на двадцать вперед – нужно было догнать. С долины доносился глухой и тяжелый гул. Первые снежинки, морозные и колючие, начали бить в лица. “Ой, ребята, скорей, скорей, как бы старый Ерёма не просчитался – что-то больно шибко пурга идёт”. Ветер относил его голос вниз, в глубину долины, по откосам которой уже лепится кое-какой лес, жидкий и корявый, не дающий никакого укрытия от пурги. Передний конь вдруг жалобно заржал. Другие ответили таким же жалобным ржаньем. Еремей прыгал рядом с конями, достал из вьюка веревку и стал продевать – от недоуздка под подпругой к другому недоуздку и так далее. “Ребята, держись за веревку, чтобы в случае, не дай Бог, не оторваться от коней, те стока и в пурге будут чуять”.
   Снег уже стал слепить глаза и застилать окрестность. Ветер нажимал сбоку и, казалось, хотел свернуть караван с его пути. Светлову казалось, что с момента выстрела по козлу прошли уже часы и версты, что и пещера где-то осталась позади, и что в мире ничего нет, кроме колючего снежного тумана – как вдруг из этого тумана снова раздался громоподобный рык Еремея: “Ура, ребята, пришли!”
   Голова каравана вместе с Еремеем исчезла в черной дыре пещеры. Задыхаясь и спотыкаясь, люди и кони прокарабкались метра полтора вверх, карабкались на четвереньках – ветер уже не давал возможности идти во весь рост. В долине сразу стало темно, в пещере было – хоть глаз выколи.
   – Федя, огня, – приказал Еремей. В темноте пещеры вспыхнула спичка, загорелась свеча, и Федя, подняв вверх свой маяк, осветил неровные каменные стены пещеры, песчаное ровное дно и заснеженный караван, – все остальное тонуло в темноте. Федя куда-то ткнул свечей, и сложенная у стены груда сухой хвои, щепок и всякой такой мелочи сразу вспыхнула теплым красноватым огнем. Жучкин в бессилии присел на лесок. Светлов оглянулся.
   Это было вроде небольшого коридора, конец которого терялся в темноте. Вход был совсем узок – шага три, сам коридор был пошире – шагов семь – до десяти; местами потолок нависал неровными глыбами; то место, где горела хвоя, было оборудовано в виде некоего подобия камина: на ребро поставлены две каменных глыбы. Дым, сначала было заполнивший почти всю пещеру, стало тянуть в какую-то невидимую скважину. Пурга врывалась в отверстие пещеры, раздувала пламя и сыпала на пол тонкий слой снега. Вдруг – как будто снизу долины кто-то выстрелил из гигантского орудия, заряженного снегом – раздался глухой, но тяжкий удар, и бешеный поток снежинок заполнил сразу и долину и пещеру. Нарастая и приближаясь с ужасающей быстротой, с северо-востока шел гул. Кони храпели и прижимались друг к другу. Пламя костра металось из стороны в сторону.
   – Давай дверь крепить! – заорал Еремей. Система крепления, видимо, была выработана давно. Полотнище палатки прижали тремя кольями к потолку пещеры – нижняя часть полотнища металась по ветру, как корабельный флаг во время бури. Еремей подхватил этот нижний край и стал на него ногами – полотнище вздулось вокруг его гигантского тела, пурга прорывалась по краям. Федя с помощью Светлова лихорадочно наваливали на этот край какие-то камни, потом вьюки, потом седла, – пока отверстие не оказалось забаррикадированным почти до самого верху. Светлов просунул было голову наружу между краем полотнища и стеной – и сразу в лицо ему ударил поток ветра и снега. Долина казалась наполненной разорванными, снежными тучами, которые с сумасшедшей скоростью неслись на юго-запад, сталкивались, смешивались, снова разрывались в клочки и тонули в общем вихре. Гул этот прерывался грохотом артиллерийской пальбы – это ломались сосны, или скатывались глыбы. Только сейчас Светлов понял, что значили бы четверть часа опоздания.
   То, что Еремей называл дверью, было, наконец, забаррикадировано совсем. Костер пылал ярким пламенем. Жучкин сидел, опираясь спиной о стену и протянув ноги на полу. Еремей раздавал коням овес, Федя, с пуком горящих сучьев исчез в глубине пещеры. Светлов чувствовал, как какая-то давняя тяжесть сползает с его души.
   – Не унывай, Потапыч, – прогудел Еремей, – вот теперь и выпить можно будет.
   – Совсем сдох, – смиренно признался Жучкин. Федя вынырнул из глубины пещеры, неся подмышкой какой-то ящик.
   – От Дуни и мамаши, – сказал он, – всякая тут всячина, выпить и закусить.
   – Ты это пока оставь, – сказал Еремей, – вот нужно постели приготовить, кондер сварить, здесь можно будет передышку по-настоящему сделать, сколько пурга тянуться будет.
   – Бог её знает – может, день, а может, и неделю.
   Жучкин сидел, как рыба, вытащенная на песок, – Еремей его уж и не трогал. Поставили на костер котел с кондером и чайник с водой, вокруг костра разложили все, что могло пригодиться для постелей. Федя распаковал ящик, в котором действительно оказалась всякая всячина – рыбка сушёная и маринованная, грибки, пирожки, колбаса, масло, солёные огурчики, лук, уксус, жестяные ложки и что-то ещё. Всё было уложено заботливыми и опытными женскими руками. Жучкин, унюхав запах самогона, пошевелился. “Ужинать будем?” – спросил он.
   – Обязательно, – ответил Еремей. – Тут можешь пить, сколько в утробу влезет, мы тут, как у Христа за пазухой…
   Светлов стянул с себя сапоги и только тогда почувствовал, до чего устали ноги – в особенности, ступни. Он забрался на разложенную на полу пещеры постель – с наслаждением протянул измученные ноги и с еще большим наслаждением подумал о том, что завтра никуда итти не нужно будет, делать ничего не нужно будет, да и, может быть, ни о чем не нужно будет думать. За стенами пещеры выла и ревела пурга, в пещере весело и уютно трещал костёр, на костре булькала какая-то похлебка. Светлову казалось, что время как-то остановилось, и что внешний мир навсегда отрезан пургой, отрезаны и заботы, которыми был переполнен этот внешний мир. Вот так – лежать у костра, слушать завывание пурги и бульканье похлебки, лежать так тысячи лет, ничего не желая и ничего не боясь. Может быть, где-то под песком пещеры, уютно свернувшись калачиком, лежит себе какой-то неандертальский скелетик, ожидая – то ли второго пришествия, то ли мировой революции. И тоже прислушиваясь кое-как к вою пурги и потрескиванию костра.
   Оба Дубины хлопотали по хозяйству. Жучкин смиренно попросил стаканчик водки, взял его ослабевшей рукой, выпил и начал проявлять дальнейшие признаки жизни: подсел поближе к ящику, на котором Федя уже успел разложить его бывшее содержимое. Еремей разлил водку по всем имеющимся в наличности посудинам и сказал: “Ну, давай нам Бог”, все выпили и приступили к чревоугодию. Светлов подумал о том, что, может быть, ещё никогда в жизни ничто не было так вкусно, как кусок варёного сала, выуженного из похлёбки. И никогда водка не согревала так человеческого сердца, как вот в этой пещере.
   Вообще говоря, Светлов не любил лить. Алкоголь как-то ослаблял тот контрольный аппарат, который всегда стоял между Светловым и миром. Алкоголь подстегивал воображение и ослаблял настороженность. Но мир требовал вечной настороженности. Сколько уж лет прожил Светлев в состоянии этой настороженности! Когда каждый шаг нужно было обдумывать и каждое слово нужно было взвешивать. Но здесь, в пещере, ничего не нужно было ни обдумывать, ни взвешивать. Мир остался где-то там, за стенами пещеры, за воем пурги, и для этого мира он, Светлов, сейчас недостижим никак. От всего этого мира остались только: Еремей, Жучкин и Федя – трое людей, о которых ещё две недели тому назад он не имел никакого понятия и которые с риском собственной жизни выручают его, совершенно неизвестного человека, от какой-то совершенно неизвестной им опасности. Ведь не из-за перин и подушек рискнули все трое на это запоздалое путешествие? Всё это было несколько странно…
   Еремей сидел в довольно странной позе – поджав под себя одну ногу и вытянув другую. Страшный порыв ветра словно тараном ударил в полотнище, закрывавшее вход в пещеру – и один из кольев стал падать на пол – но не успел упасть.
   Светлову никогда ещё не приходилось видеть такой стремительности человеческого движения: подогнутая нога Еремея бросила, как стальная пружина, всё его огромное тело – и кол бы подхвачен налету, иначе всё сложное сооружение, закрывавшее вход, было бы размётено ветром.
   Приведя все в прежний порядок, Еремей уселся на свое прежнее место.
   – Вам бы, Еремей Павлович, – сказал Светлов, – в Америку ехать и там боксом заниматься.
   К этому проекту Еремей отнесся с полным равнодушием:
   – Это, значит, за деньги людей по зубам бить? Такая постановка вопроса для Светлова была несколько нова.
   – Да деньги-то платят большие!…
   – А деньги-то мне зачем?
   Это опять было слегка неожиданно.
   – Как зачем? Все люди стараются добыть деньги.
   – Ну, и пусть стараются, – отрезал Еремей. – Мне деньги – ни к чему. Ну, вот, патронов купить или там сахару.
   – И больше ничего?
   – А что мне больше нужно? Изба у меня есть, жена у меня есть, ульи есть, земля есть, дети – вот тоже.
   Еремей посмотрел на Светлова с выражением искреннего недоумения: вот, де, чудак-человек – таких простых вещей не понимает. Светлов посмотрел на Еремея с почти тем же выражением: неужели, действительно, существуют в мире счастливцы, не нуждающиеся в деньгах? Потом Светлов представил себе Еремея где-то в большом городе и с большими деньгами и вынужден был внутренне согласиться с тем, что ни большой город, ни большие деньги с Еремеем как-то не гармонируют. Пожалуй, проще было бы представить себе медведя на премьере Художественного Театра.
   – Деньги, они, папаша, все-таки не мешают, – скромно возразил Жучкин.
   – Это – как кому. Сколько из-за этих денег людей порезано! Вот, тоже и большевики твои…
   – Почему мои?
   – Так ты же с ними возжался, всё буржуев грабили, а теперь еле ноги унёс… А из-за чего всё это? Из-за денег. Вот, вишь, каким ты богатеем стал!
   – Мы, папаша, не из-за денег, а чтобы, значит, эксплоатации не было… Ну, конечно, просчитались.
   – Без Бога считали – потому и просчитались.
   – А вы, Еремей Павлович, в Бога веруете? – спросил Светлев.
   – Что я – дурак какой, чтобы в Бога не веровать? “И рече безумец в сердце своем: несть Бог”. Кто безмозглый – тот и безбожный.
   Еремей говорил таким уверенным тоном, какого Светлов давно не слыхал. Может быть, и никогда не слыхал. Он еще раз всмотрелся в медвежью фигуру Еремея, и еще раз поставил перед собою вопрос: о человеческом счастье и о счастливом человеке. Ответа на этот вопрос у Светлова не было. У Еремея он, по всей вероятности был.
   Ужин был кончен. Костер догорал. Усталость стала брать свое. Светлов с наслаждением растянулся на пуховиках Авдотьи Еремеевны и стал дремать, кое-как прислушиваясь к вою пурги и грохоту осыпавшихся с горы камней. Но, несмотря на водку и на усталость – дремота прерывалась всякими мыслями, и мысли эти были как-то особенно неуютны. Светлов вспомнил себя молодым студентом, шествовавшим с красным флагом во главе революционной демонстрации. Потом он вспомнил себя молодым ученым, ставшим, более или менее, во главе изысканий по разложению атома. Сейчас, в пещере, он вынужден был констатировать, что его усилия по разложению страны и по разложению атома привели к положительным успехам. Несколько неожиданным оказался тот факт, что вот он, Светлов, участник разложения страны и разложения атома, уже сколько-то раз рискует своей жизнью и убирает с дороги чужие жизни, чтобы не дать соединиться двум силам разложения – ибо если тайна атома попадёт в руки тайной полиции СССР, то на человечество надвинется такая катастрофа, какой оно не видало, по крайней мере, со времени всемирного потопа, если он когда-то и был. Он, Светлов, учёный, интеллигент, почти философ, он, Светлов, всю свою жизнь, все свои усилия и все свои мозги вложил, оказывается, в работу чистого разложения, которое он теперь пытается остановить, хотя бы только остановить. Что будет, если это не удастся? Что будет, если тайной полиции СССР удастся связать в одно целое отдельные открытия в области атома и пытками или посулами заставить арестованных физиков сконструировать оружие, которое будет использовано для реализации его же, Светлова, юношеской мечты о мировом социализме? Что тогда? И, кроме того, ещё и Вероника? Как с Вероникой? Уже давно, очень давно, Светлов поставил крест над всем тем, что именуется личной жизнью. Или думал, что поставил. Но сейчас, вот в этой доисторической пещере, на дне которой, где-то может быть, лежал свернувшись калачиком скелет доисторического Светлова, ожидающий то ли второго пришествия, которое исторический Светлов отрицал начисто, то ли мировой революции, которую вызывал тот же исторический Светлов – Валерию Михайловичу стало как-то очень плохо.
   Совершенно ясно: вторую половину своей жизни он, Валерий Михайлович, тратит на то, чтобы как-то ликвидировать усилия первой половины. И вот, в двух шагах от него лежит Еремей Павлович, вся жизнь которого скроена, как глыба. Ему, Еремею Павловичу, нечего и незачем размышлять. Его жизнь так же прочна, как и его мускулы. “Безбожный – безмозглый”! Не был ли он, Валерий Михайлович, просто безмозглым: делал все, что мог, чтобы – как в сказке Шехерезады, – выпустить из волшебной бутылки злых духов, с которыми справиться уже не под силу? Испортил миллионы жизней, в том числе и свою, в том числе и Вероники, и вот сидит сейчас в пещере и завидует неандертальскому скелету…
   Валерий Михайлович чувствовал, что он не заснет – несмотря на усталость, на пургу, на только что пережитое ощущение уюта и безопасности. Нет, от внешнего мира уйти нельзя, ибо он, этот внешний мир, сидит в его, Светлова черепе. И ставит свои требования, неотвратимые, как совесть.
 

УЗЕЛ ЗАПУТЫВАЕТСЯ

 
   На перроне станции Неёлово дрезину уже ожидала целая группа людей – механизированных и дисциплинированных работников, внушавших невольное уважение той молчаливой расторопностью, с которой она выносила и приводила в исполнение приговоры о высшей мере наказания.
   – Ну, как, товарищ Кривоносов, – спросил один из них, – можете двигаться?
   – Кажется, – глухо сказал Кривоносов. Он попытался встать, но пошатнулся и упал бы, если бы его не поддержали… Как ни туманно было в голове, Кривоносов сообразил, что опрос, или допрос со стороны его сотоварищей то профессии, лучше оттянуть возможно дальше. Группа окружила Кривоносова молчаливым и серым кольцом, были поданы носилки, товарищ Кривоносов был погружен на санитарный автомобиль, двое молчаливых людей и врач туда же. Товарищ Иванов держался скромно и ненавязчиво, слегка помог грузить Кривоносова и стал в сторону, как бы ожидая дальнейших распоряжений со стороны старших по чину. Один из старших по чину обернулся к Иванову. В серых сумерках наступающего утра лицо товарища Иванова казалось еще менее выразительным, чем оно было обычно.
   – Товарищ Иванов, кажется? – спросил старший по чину.
   – Точно так, товарищ Медведев, – ответил Иванов.
   – От товарища Кривоносова, кажется, ничего особенного узнать будет нельзя. Садитесь в мою машину, надо поговорить.
   – Слушаюсь.
   Небольшая вереница авто, во главе с санитарной машиной, двинулась по спящим улицам города. Даже постовые милиционеры провожали вереницу взглядами, в которых просвечивался суеверный страх перед всемогуществом дисциплинированных и механизированных людей. Автомобили подъехали к зданию, которое даже и не суеверные люди предпочитали обходить за несколько кварталов. Кривоносова понесли в приемный покой.
   – Доложите мне, в каком он состоянии, – распорядился Медведев, – можно ли снять с него показание.
   По бесконечным коридорам учреждения, которое только заканчивало свою обычную рабочую ночь, Медведев прошел в свой кабинет. Иванов молча следовал за ним.
   – Садитесь, сказал Медведев, – и рассказывайте. Сухо и деловито Иванов стал докладывать: Кривоносов вызвал его вчера в 11.30 и приказал следовать с ним на ст. Лысково. Цель поездки сообщена не была. Было только сказано, что речь идет о выяснении обстоятельства гибели взвода. Некоторые подробности он, Иванов, узнал только из разговоров секретаря лысковской партячейки товарища Гололобова. Затем был приведён к допросу какой то бродяга, который после окончания допроса внезапно потушил лампу, похитил портфель, еще кое что и скрылся… До этого, правда, Кривоносов и он, Иванов, уже легли спать, но товарищ Кривоносов для чего то встал, вышел во двор и там произошло какое то столкновение с бродягой. Бродяга был приведен в дом, и вот именно тогда произошел инцидент с лампой и с похищением. Обнаружив похищение, товарищ Кривоносов выбежал на крыльцо, где и был ранен, по-видимому, бродягой.
   – Так что о Светлове вы ничего не знаете? – спросил Медведев.
   – Официально говоря – ничего.
   – А не официально?
   – Здесь, товарищ Медведев, могут быть всякие догадки… Медведев тщательно всмотрелся в лицо товарища Иванова. Лицо товарища Иванова не выражало решительно ничего. “Что он – в самом деле дурак, или только дураком притворяется”, – подумал Медведев.
   – Что показал бродяга?
   – Официально говоря, ничего. Шел дескать, по дороге, в компании каких то других бродяг, обнаружил трупы, и вот, пришел в Лысково сообщить.
   – А кому он явился?
   – По-видимому, прежде всего в трактир. К товарищу Кривоносову он был приведен уже в пьяном виде.
   – И после допроса товарищ Кривоносов его отпустил?
   – Так точно.
   Медведев побарабанил пальцами по столу. – Все это несколько странно, – сказал он.
   Точно так, – подтвердил Иванов. Медведев бросил на него испытующий взгляд.
   Вы тоже находите кое что странное?
   Точно так.
   – Что же именно?
   – Официально – трудно оказать.
   – Говорите, пожалуйста, наконец, не официально, – раздраженно сказал Медведев.
   – Неофициально, товарищ Медведев, здесь, конечно, выражаются некоторые, так сказать, неувязки; остается, например, открытым такой вопрос, почему именно станция Лысково?
   – А бродяга вам не кажется странным?
   – Товарищ Кривоносов, вероятно, имел официальное распоряжение относительно следствия.
   – Пакет с распоряжением он не распечатал?
   – Никак нет.
   В дверь постучали, вошёл врач.
   – Ну, как? – спросил Медведев.
   – Сейчас еще трудно сказать. По-видимому – плохо. Брюшная полость пробита в семи местах. Раны, правда, незначительные по калибру, нанесены дробью. Может быть воспаление брюшины. Осложняющий момент – ранение произошло на полный желудок, да еще и после алкоголя…
   – Можно его допросить?
   – Товарищ Жилейко уже пробовал, но раненый в полусознании.
   – Можете идти, – оказал Медведев.
   – Ну-с, обратился Медведев к Иванову, и на этот раз в тоне, который ясно давал чувствовать: довольно дурака валять. Иванов смотрел в начальнические глаза тем же бараньним взором, каким он смотрел и в другие начальнические глаза. “Что – он дурак, или только притворяется”, – еще раз раздраженно подумал Медведев.
   – Вы, майор Иванов, ответственный работник НКВД, – оказал Медведев. – Вместе с товарищем Кривоносовым вы направляетесь на следствие, о котором вы, по вашему утверждению, не имели никакого представления. Тов. Кривоносов в вашем присутствии совершает некоторые мероприятия, которые вы сами находите странными, и после его ранения вы даете бродяге возможность спокойно уйти. Вы – понимаете?
   – Точно так. Смею доложить, что на дворе стояла абсолютная ночь.
   – Однако, несмотря на абсолютную ночь, бродяга не промахнулся?
   – Товарищ Кривоносов имел неосторожность выйти на крыльцо с фонариком.
   – А преследовать бродягу с этим же фонариком вы не имели неосторожности?
   – Товарищ Кривоносов приказал мне закрыть ставни…
   – … и дать бродяге возможность бежать?
   Иванов молча пожал плечами.
   Медведев снова побарабанил пальцами по столу…
   – Вы, вот, выражали ваше недоумение по поводу станции Лысково. Чем вы объясняете, что все эти происшествия случились именно на этой станции?
   – Станция Лысково находится на дороге к нарынскому изолятору, – сказал Иванов, и на одно, только одно коротенькое мгновение его глаза потеряли привычное баранье выражение. Медведев поднял брови:
   – И Неёлово и Пятый разъезд ближе к изолятору, чем Лысково.
   – Точно так. От Неелова четыреста километров, от Лыскова – четыреста шестьдесят. Но дорога от Неёлова находится под контролем, а от Лыскова можно пробраться таежными тропами.
   Медведев посмотрел на Иванова еще раз: – “кажется, вовсе не такой дурак, каким он представляется”. Иванов ответил невинным, но твёрдым взглядом: “ да, не такой уж дурак, как вы все обо мне думали,” – сказал этот взгляд. В памяти товарища Иванова происходил бурный процесс, касающийся страниц 47 и 48 его памятной книжки. Было бы, конечно, лучше иметь эти страницы не только перед умственным взором. Но, во-первых, потом, может быть, будет уже поздно и, во-вторых, эти страницы стояли перед глазами, как Священное Писание для начётчика – нет, ошибка исключалась. Иванов опустил свои взоры и оказал медленно и раздумчиво…
   – Я, товарищ Медведев, конечно, не имею права говорить вполне официально, но, так сказать, в порядке внутренней информации, могу доложить, что у товарища Кривоносова есть в изоляторе какая-то знакомая или, может быть, родственница.