– Ты где был? – спросил помощник Стёпку, – сказывай, где ты, сукин сын, был?
   – Что, спать человеку нельзя? Нет такого закону, чтобы человеку спать нельзя было. А где это видано, чтобы с пьяных глаз по живым людям ходить, да, смотри, я весь мокрый, а? Что это – в законе писано?
   Помощник швырнул Стёпку в угол.
   – Сиди здесь, – приказал он.
   Кривоносов нуждался в скорой помощи: икра была прокушена, лоб был разбит, нос был расквашен вдребезги. Гололобов принёс из кухни таз с водой, зажёг лампу, потушил фонарь, и при свете лампы оба стали обозревать потери, понесенные товарищем Кривоносовым в тяжком ночном бою с контрреволюцией, саботажем и преступлениями по должности. Потери были неприятные. Кривоносов наклонился над тазом и стал смывать с лица кровь. Помощник его и Гололобов старательно вытирали лицо полотенцем. В этот момент неслышно и неожиданно потухла лампа, и пока Гололобов, ругаясь, чиркал спичкой, обжёг руку о раскалённое стекло и оглянул комнату, то в ней не оказалось ни Стёпки, ни кое-чего ещё, чего – сразу было трудно определить. Гололобов пробкой выскочил во двор, но там стояла чёрная кромешная ночь, и бродяга растворился в ней, как рюмка водки в водах Тихого океана. Как потом выяснилось, вместе со Стёпкой там же растворились френч, бинокль, пистолет и, что самое странное, также и портфель товарища Кривоносова. Заговор на станции Лысково охватил администрацию поистине железным кольцом.
 

СТЁПКА ДЕЙСТВУЕТ

 
   Лампа, зажженная мадам Гололобовой осветила картину по настроению очень близкую к последней сцене “Ревизора”. Кривоносов стоял в центре, прижимая к голым чреслам мокрое и окровавленное полотенце. Мадам Гололобова стыдливо отвернулась к стене. Помощник держал в руках таз с водой, а Гололобов, обнаруживший исчезновение портфеля и прочего, вопросительно смотрел на Кривоносова. Несколько мгновений молчали все. Первый взрыв раздался из Кривоносовской глотки:
   – Чего же вы стоите, держать его, сукиного сына! Гололобов, возьми фонарь из моего кармана, беги за этой сволочью, документы в портфеле!
   Гололобов стал шарить по карманам Кривоносовской шинели, попадая не туда, куда надо и соображая, что выскочить с фонарем на крыльцо – это значит изобразить собою нечто вроде светящейся мишени: у бродяги берданка, и бродяга, конечно, умел стрелять. Кривоносов же только то и делал, что слизывал сливки с его Гололобовских и прочих подвигов, пусть теперь, буржуй, сам и расхлебывает. Кроме того, Гололобов своим партийным опытом ощущал и некоторые другие возможности – довольно неприятные. Помощник делал вид, что не знает, куда поставить таз, вообще, произошла, как говорится, минута замешательства. Кривоносов не выдержал. Обругав соплей Гололобова, он, выхватив из кармана шинели электрический фонарь, бросился на крыльцо, Гололобов посмотрел ему вслед, и саркастическая улыбка осветила его административную физиономию. С крыльца раздался истошный крик: “Держи, держи!”, почти в тот же момент грохнул раскатистый выстрел берданки, посыпались разбитые стёкла окна, и незаконченное “и” в крике “держи” сменилось законченным матом. Мадам Гололобова деловито нагнулась над столом и задула лампу. Помощник уронил таз на пол. С крыльца продолжал доноситься приближающийся мат: Кривоносов оставил свои поиски и возвращался вспять. Гололобов крикнул: “Сюда, сюда, товарищ Кривоносов”, хотел, было, чиркнуть спичкой, но раздумал: теперь уже торопиться и вовсе не к чему.
   Кривоносов, ругаясь, нащупал путь в комнату и, невидный во тьме, кричал что-то о саботаже и о предательстве. Гололобов, наконец, чиркнул спичку и постарался снова зажечь лампу; мадам Гололобова успела за это время закрыть ставни.
   Кривоносов оказался вполне живым. Стёпка, отбежав во тьме шагов на тридцать, сообразил, что за ним могут погнаться с фонарем, догонят – не догонят, а стрелять будут. Лучше стрелять самому. Держа в зубах всё свое вновь благоприобретенное имущество, он зарядил берданку и стал ждать. Как только Кривоносов со своим фонариком появился на крыльце, Стёпка бабахнул в светящееся пятно, но попал не очень точно. Дальнейшее исследование обнаружило дюжины две мелких дробинок, продырявивших кожные покровы товарища Кривоносова, центр заряда угодил в стену.
   Итак, Стёпка, с ним портфель и всё остальное пропали бесповоротно. Кривоносов, прикрывая свою наготу электрическим фонариком, опустился на стул. Он чувствовал себя убитым – и морально и огнестрельно: портфель с секретными бумагами был утащен из-под самого носу, а о размерах своего ранения Кривоносов мог только догадываться, сейчас они ему казались почти смертельными. И как потом объяснить ранение в голом виде? И что скажут, и что предпримут в центре?
   Примерно такие же мысли бушевали в головах Гололобова и помощника. Проблема, которая встала перед всеми тремя, могла бы быть сформулирована так: кто теперь первым успеет подвести остальных двух?
   В самом беспомощном положении был, конечно, Гололобов – мелкий деревенский партработник, на которого, конечно, свалятся все шишки: это именно он стоял во главе того Лысковского заговора, который снабдил научного работника лошадьми, перебил взвод охраны, ограбил кооператив, произвел покушение на жизнь начальника секретного отделения и, наконец, похитил портфель с секретными документами. Было бы наивно доказывать какому бы то ни было центру, что Стёпка спёр портфель вовсе не потому, что там были или там не было секретных документов, а потому, что из портфеля можно было бы выкроить пару великолепных голенищ. А остальные события, в частности побег Жучкина, поддавались объяснению ещё меньше. Наиболее портативное объяснение давала теория заговора, и во главе угла этой теории неизбежно должен был стоять товарищ Гололобов, если и не как соучастник, то как укрыватель или, по крайней мере, как ротозей.
   Это было ясно для всех трёх представителей администрации. Несколько туманно это ощущала даже и товарищ, она же мадам Гололобова: товарищ, она же мадам Гололобова страдала рядом мелкобуржуазных заболеваний и любила, чтобы её называли не товарищем, а мадам. Гололобов предполагал, может быть, и не без некоторого основания, что мелкобуржуазные срывы его жены не остались без влияния и на его собственную административную карьеру. Как бы то ни было, предыдущий партийно-супружеский опыт товарища-мадам оставил в её душе горький осадок несбывшихся мечтаний, кислое разочарование в талантах её супруга и едкое недоверие к партийным добродетелям окружающего её мира. Этот мир обещал так много и дал так мало: мадам Гололобова не поднялась ни на одну социальную ступень. Правда, обещания данные партийным миром товарищу и мадам Гололобовой, были плодом мечтаний, а не результатом каких бы то ни было обязательств. Партийный мир не оценил ни талантов товарища Гололобова, ни того великосветского обращения, которое внесла бы в этот мир мадам Гололобова, если бы её об этом попросили, и если бы она об этом имела хоть какое бы то ни было представление. Но её не просили и представления она не имела никакого. Горькая обида на партийный мир перемешивались с подсознательным или, по крайней мере, даже внутренне невысказанным подозрением, что её муж, товарищ Гололобов, есть просто шляпа и дурак: другие вот куда позабирались, а он тыкался, тыкался, да вот так и засел на должности завалящего сельского партработника. Товарищ, она же мадам Гололобова была коренастой, толстой, пронырливой женщиной с вечно поджатыми губами и с голодом ненасыщенного снобизма в глазах. Дурацкая история с бродягой как-то сразу сдула с окружающего её мира и ту тонкую пелену человеческого приличия, которая всё-таки обволакивала обычную жизнь, партийную повседневность. Бродяга исчез, портфель исчез, какие-то там документы исчезли, товарищ Кривоносов сидит на стуле голый и окровавленный, Гололобов нелепо тыкается куда не надо, а помощник, мадам Гололобова готова была даже поклясться в этом, помощник даже и хихикнул в темноте. Было ясно: все трое попали в какую-то яму. И все трое будут из нее карабкаться, топча друг друга почём зря. Как ни низка была социальная ступенька, на которой пребывала мадам Гололобова, даже и эта нищая ступенька начинала трещать. Тягостную растерянность прервал помощник:
   – Вам, товарищ Кривоносов, надо обратно в Неёлово, в госпиталь.
   Кривоносов только выругался в ответ.
   – Я пойду дрезину приготовить. Вам бы пока одеться.
   Кривоносов согласился: здесь пока делать нечего. Но во что одеться?
   – Серафима, – сказал Гололобов жене, – принеси товарищу Кривоносову что из моего белья…
   Мадам Гололобова заелась. Гололобов посмотрел на неё мельком, но достаточно выразительно. Мадам Гололобова исчезла в другую комнату. Кривоносов продолжал сидеть – голый, с бесполезным электрическим фонариком на чреслах, помощник осматривал его раны. “Ерунда, дробинки… но вот на животе кожа пробита – дробинки могли и глубже пройти…” Кривоносов нагнулся и посмотрел на свой живот:
   – Да, надо в Неёлово, – прохрипел он, – пойдите, разыщите шофёра.
   – Я пойду, – сказал Гололобов, – товарищ тут в темноте не найдёт..
   – Всё равно, – сказал Кривоносов, – я пока оденусь.
   Но мадам Гололобовой не было, не было и белья. Гололобов прошёл в соседнюю комнату, где мадам Гололобова свирепо переворачивала содержимое комода.
   – Тоже, всякую сволочь одевать, – прошипела она.
   – Молчи, – таким же шипом ответил Гололобов, – посмотри там, что постарее… И живо.
   – Вот он тебя оденет… в петлю всунет, вот помяни моё слово, сволочь на сволочи сидит, сволочью погоняет, а ты им давай последнее…
   – Цыц, – сказал Гололобов, – а то вот я с тобой разделаюсь…
   Мадам Гололобова, всхлипывая, вручила супругу пару заштопанных нижних одеяний. Гололобов передал их помощнику, пошёл на станцию, разбудил шофёра дрезины, кое-что шепнул дежурному Ваське и вернулся домой. Кривоносов уже сидел одетый и бледный. Воображение рисовало ему и партийное дознание, и его собственные кишки, пробитые дробинками и всякие такие вещи в том же роде. Поддерживаемый справа Гололобовым и слева помощником, не попрощавшись даже с мадам Гололобовой, Кривоносов заковылял на станцию.
 

ПО ДОРОГЕ

 
   На рельсах, стуча мотором, уже стояла дрезина. Не выспавшийся шофёр с неодобрительным удовольствием посмотрел на печальное трио: “Еще одну сволочь подковали”, – подумал он.
   Кривоносов с помощником уселись на заднюю скамейку дрезины.
   – Вы, товарищ Гололобов, позвоните в отдел, что я еду, – сказал Кривоносов. И подумал о том, что, собственно, надо бы выработать общий план показаний: такой чепухе, какая произошла в реальности, всё равно никто не поверит. Но потом даже сам себя обозвал ослом, что с товарищем Кривоносовым случалось сравнительно редко – всё равно и помощник, и оба Гололобовы будут тянуть свою линию, только, вот, какую?
   Мысли у Кривоносова работали плохо – голова болела, ныл выбитый зуб, горела простреленная кожа, и Кривоносов чувствовал, как рубашка, намокает от капелек крови. Тут нужно бы думать во всю, а, вот… Он пытался, было, собрать свои мысли в железный кулак, но мысли разбегались, перед закрытыми глазами вставала бродяжкина рожа, нарисованная на жёлтой коже портфеля, бродяга щёлкал портфельным замком, и из портфеля сыпались выстрелы берданки.
   “Что я? Брежу, что ли?” – спохватился Кривоносов и никак не мог разобрать, от чего собственно, болела голова – от ранения или от похмелья?
   – Вы, товарищ Кривоносов, положите голову сюда, ко мне на колени, так удобнее, – материнским тоном сказал помощник.
   Кривоносов покорно улёгся на коленях своего помощника. Помощник прикрыл его голову полой своей шинели, дрезина, стуча мотором и подпрыгивая на стыках рельс, мчалась со скоростью 60 – 70 километров, и предрассветный ветер начал пронизывать насквозь. Помощник бережно держал на коленях Кривоносовскую голову и тщательно обдумывал планы использования простреленного Кривоносовского живота в качестве ступеньки к дальнейшей карьере.
   Помощник, собственно говоря, назывался Ивановым и был в чине майора. Но он умел себя держать как-то незаметно, что даже сослуживцы звали его то Петровым, то Сидоровым, и он отзывался на все имена, даже не внося поправок. И наружность его как нельзя лучше подходила ко всякой незаметной роли: нос – обыкновенный, глаза – обыкновенные, особых примет не имеется, как свидетельствовали в старинных паспортах и в новейших удостоверениях. Только внимательный наблюдатель мог бы отметить вечную бдительность в глазах и вечную осторожность в движениях.
   Товарищ Иванов как-то не мог проницать взором дали, но своё ближайшее окружение он прощупывал молча, незаметно и чрезвычайно внимательно. Следуя примеру великого вождя, где-то в недоступных для обыска палестинах, товарищ Иванов имел книжку, где были занесены все партийные и непартийные грехи его партийных и непартийных сотоварищей. Каждый грех имел отметки по пятибалльной системе – от единицы до пяти: это обозначало степень достоверности. Были и другие отметки – буквами, цифрами и всякими другими значками. Если бы их расшифровать, то, например, посвященная товарищу Кривоносову глава книжки указала бы на партийные связи, с именами и по возможности биографическими данными соответствующих лиц, на его доходы, на его привычки, на его любовные похождения, а также и на нелояльные выражения, которые товарищ Кривоносов допускал в присутствии таких-то и таких-то лиц, об этих лицах тоже были соответствующие записи, странички и даже главы. Это было “Who’s Who”*), приноровленный для доноса в любой день в любом направлении. Книжка обеспечивала товарищу Иванову огромные маневренные возможности.
   Сидя на дрезине, дрожа от холода и пестуя раненого сотоварища, Иванов перелистывал страницы, посвященные Кривоносову. И строил некоторые планы, касавшиеся будущего – и его собственного, и Кривоносовского.
   *) Английский сборник биографий выдающихся людей современности.
 

ЕЩЁ ПРЯМОЙ ПРОВОД

 
   Гололобов же, проводив глазами удалявшийся во тьме красный фонарик дрезины, пошёл в контору станции, выгнал оттуда Ваську и сел за телефон. Через минут десять всяческих стараний сонный грузинский голос откликнулся из трубки, голос был недоволен и раздражен.
   – Чего тут дело? Пачему ночью звонить?
   – Это я, товарищ Чикваидзе, Гололобов, секретарь Лысковской партячейки.
   – Так это не основание ночью людей будить.
   – Основание, товарищ Чикваидзе, есть – я уж битый час в отдел звоню, да там не отвечают, спят, должно быть.
   – Так в чём дело?
   – Товарищ Кривоносов тут ранен.
   – Ага, – сказал грузинский голос с нескрываемым интересом, – сильно ранен?
   – Неизвестно, дробью.
   – То есть, почему это дробью? – удивился грузинский голос.
   – Так, дробью, я думаю, по пьяной лавочке. У Гололобова никакого плана не было. И не так просто было его выдумать. Но можно было заложить некий фундамент, на котором в зависимости от обстоятельств и размышлений, мог быть построен план.
   – Дело какое-то тёмное, товарищ Чикваидзе, – продолжал Гололобов, я тут, можно сказать, не в курсе, товарищ Кривоносов вам сам расскажет, он с помощником только что выехали, будут часам к шести.
   – Так кто же его ранил?
   – Бродяга какой-то, и документ, кажется, спёр, что в портфеле были.
   Трубка свистнула протяжно и веско.
   – А этого Светлова поймали?
   – Я о Светлове ничего не знаю, какой Светлов?
   – А этот, который у вас там взвод перестрелял.
   – Ах, так это он – Светлов?
   Грузинский голос выругался по-русски, что это за кабак, тут такое дело, а партийная организация ни черта не знает.
   – Партийной организации ничего сообщено не было.
   – Что ж это? Кривоносов на свой страх действовал?
   – Он сам расскажет. Я полагаю, товарищ Чикваидзе, что об этом не совсем удобно говорить по телефону.
   – Совсем странно, – сказала трубка.
   – Именно. Я, товарищ Чикваидзе, поэтому именно вам и позвонил. Обратите, пожалуйста, внимание – товарищ Кривоносов ранен в голом виде.
   – То есть, как это в голом виде?
   – То есть, будучи раздевши, как мать родила.
   – Что же это? В бане или где его ранили?
   – Очень дело запутанное, товарищ Чикваидзе, – должен сказать официально, ни черта не понять.
   – Хорошо, – сказал Чикваидзе, – я приеду сам, посмотрю.
 

СЕМЕЙНАЯ ДРАМА

 
   Кривоносов и Иванов ушли, даже не попрощавшись с Серафимой Павловной. На столе остались недоеденный ужин, недопитая водка, пол был залит водой и кровью, в разбитые стёкла дул холодный ночной ветер. Мадам Гололобова ещё поджала губы, готовые разъехаться в истерический плач: вот на всю остальную ночь работы, как кухарка или там горничная, даже руки на прощанье не подали, тоже, аристократия. Вспомнились заискивающие манеры Гололобова, барственный, свысока, взгляд Кривоносова и издевательская усмешка Иванова. “Тоже, новое дворянство”, – ещё раз подумала мадам Гололобова и сразу же, как-то особенно резко и чётко почувствовала, что даже и в это дворянство ни ей, ни мужу никакого хода нет. Что годы и годы усилий, унижений, натужных попыток пролезть куда-то вверх, хоть как-нибудь пролезть, что все это пошло прахом, что сидит она, мадам Гололобова, на положении, пожалуй, хуже домработницы. Потому что, если что-нибудь стрясется с ее мужем, то куда деться ей, мадам Гололобовой? Растерянно она подошла к зеркалу, как к последнему прибежищу. Прибежище было неутешительно: из рамки на мадам Гололобову смотрело расплывающееся, огрубевшее лицо, от глаз бежали гусиные лапки, от подбородка спускались складки кожи. “Кому я такая нужна?” – всхлипнула мадам Гололобова и вспомнила те надежды, какие когда-то подавал молодцеватый командир красного партизанского отряда товарищ Гололобов, вот именно с ним мадам Гололобова мечтала вскарабкаться в тот свет, где можно будет показать… Что можно будет показать? Ну, там было бы видно. Ну, настоящее обращение, вот, как в романах пишется… А обращение получилось вот какое: мужичья изба, и даже руки не подают. Да и изба-то не своя… Вот пришьют теперь Гололобову какую-то там неувязку…
   При мысли о неувязке у мадам Гололобовой даже холодно на сердце стало. За эти годы она уже навидалась кое-чего. Не нужно было особенно воспаленного воображения, чтобы представить себе всё дальнейшее: следствие, партийную проверку, невинные доходы от кооперативов и мужиков, перебитый взвод, Стёпку, научного работника – узел над станцией Лысково завязывался крепко, а кто за станцию отвечает? Отвечает Гололобов.
   Отвращение и озлобление схватили за горло мадам Гололобову – ох, дурак! Господи, ох, дурак, подлец, шляпа, погубил мою молодость, а теперь что? Давно нужно было к кому другому перебраться, вот эта стерва Кривоносов, смотри, как высоко забрался… "Я – честный коммунист,” – передразнила Гололобова своего мужа, в невинность, дурак, играет, кому нужна его дурацкая невинность? И ещё белье этой сволочи сказал отдать, а теперь вот эти помои, за этими дворянами убирай, небось, жена Кривоносова сама полов не моет. Куда я теперь с такими руками? Гололобова посмотрела на свои грязные руки… Другие жены маникюры там всякие заводят, а тут, как в свинарнике. Неужто уже совсем, совсем поздно?
   Мадам Гололобова побежала в спальню, судорожно разрыла комод и достала блузку – ту самую, какую года три тому назад она достала у одной ссыльной. Блузка не помогла: тучные телеса мадам Гололобовой грозили порвать все швы. “Декольте нужно перешить”, – решила мадам Гололобова, но сама же поняла, что это только самоутешение – никакие декольте уже ничему не помогут, молодость прошла. Съел товарищ Гололобов её молодость, съел и даже не подавился, проклятый! Проклятый, проклятый, дурак, дурак, ну и пусть теперь сядет, вот только куда же ей, мадам Гололобовой деться?
   На крыльце послышались шаги мужа. Мадам Гололобова быстро села на стул и дрожащими пальцами перебирала ненужную, запоздавшую блузку…
   – Что ж ты ничего не убрала? – сказал Гололобов – вишь, какой свинарник тут.
   – Убирайте сами, дорогой гражданчик, я вам тут не домработница.
   – Это что ещё значит? – недоуменно возразил Гололобов.
   – А вот то и значит, довольно на мне ездили, дорогой гражданчик, ищите себе другую такую дуру, как я. Хватит. Ищите себе честную коммунистку, чтобы она за вашим начальством подтирала…
   Гололобов и так шёл домой в состоянии удрученности и растерянности. А тут ещё и Серафима?
   – Ты что, с ума сошла?
   – Мне есть с чего сходить, а вам, гражданчик, и сходить не с чего – шляпа, – пришпилила она злобно… – Шляпа, дурак, за родную советскую власть, вот теперь тебя в петлю всунут, так тебе, дураку, и надо!
   Дальнейший шип Серафимы перешёл в непечатную форму…
   Супружеские ссоры случались у Гололобовых не в первый раз, но сейчас Гололобов понял: сейчас что-то прорвало, что именно – он ещё не успел сообразить. Серафима сидела с перекошенным от злобы лицом и продолжала непечатно шипеть. “Пьяна она, что ли?” – подумал Гололобов, но Серафима развеяла его сомнения:
   – Давно нужно была на тебя, проклятого дурака, плюнуть. Ты потому сюда меня и заманил, чтобы я тут одно мужичье видала, чтоб от тебя, калеки, уйти не к кому было, а то бы давно ушла. У-ууу, гад, гадюка, на животе перед барами ползаешь и хочешь, чтобы и я ползала, туда тебе, гадина, и надо!…
   Гололобов понял, что это не водка, что это – конец. Перекошенная физиономия Серафимы открыла ему новые горизонты, он чувствовал их и раньше, но не хотел их видеть. Теперь не видеть их было нельзя.
   – Замолчи ты, стерва, – выдохнул он.
   Но мадам Гололобову прорвало окончательно, и она сама чувствовала, что это уже окончательно. Всю остервенелую злобу на все свои несбывшиеся мечты она швыряла в лицо Гололобову.
   – Замолчи ты, стерва, – ещё раз крикнул Гололобов.
   – Уж молчала, сколько лет молчала, а теперь уж ты помолчи. Умник, в люди выбился, комиссаром стал. Ежели я, интеллигентная женщина, женщина с понятиями, за тебя, дурака, замуж пошла, так не для того, чтобы твою паршивую ворованную водку пить, в свинарнике сидеть и полы подметать, хам, холуй, сопля проклятая…
   Гололобов изловчился дать Серафиме по уху, но она извернулась вьюном, и кулак попал как-то по затылку. С диким воем мадам Гололобова свалилась на пол, потом вскочила и схватила кухонный нож:
   – Ну, подойди, подойди, стерва соплявая, подойди, я тебе говорю. Я все твои хабары на стол выложу, я твоему начальству всё расскажу, как это ты об товарище Сталине выражался. Ты меня в свинарник загнал – я тебя в гроб загоню…
   Заметив дальнейшее наступательное движение со стороны товарища Гололобова, мадам юркнула в дверь и исчезла. Откуда-то со двора донёсся ее истошный вопль:
   – Караул, убивают! – Потом замолк и он.
   Гололобов постоял в растерянности посреди комнаты. Машинально налил себе стакан и также машинально выпил его, и все происшествия этого дня суммировал в одном вопросе:
   – Ну, и что теперь?
   Ответа на вопрос не было никакого. Со стены сардонически ухмылялся товарищ Сталин, вот тот самый. В разбитое окно пробивались осенний ветер и утренний свет, комната являла картину Мамаева побоища, делать здесь товарищу Гололобову было совершенно нечего. Вопрос был только в том, где именно и что именно делать товарищу Гололобову вообще?
   В спальне были выворочены ящики комода, на стене над кроватью, висела охотничья двустволка. Гололобов почти механически снял её с гвоздя, взял ягдташ, положил в него хлеба, сала, бутылку водки, потоптался бездумно по дому и вышел во двор.
 

КОНЕЦ СЕМЕЙНОЙ ДРАМЫ

 
   Было уже почти светло. Единственная дорога, отходившая от Лысково в тайгу, вдаль, в дичь, вилась между плетнями и пропадала в лесу. Глаза Гололобова обнаружили валявшуюся на траве стреляную гильзу – это Стёпка стрелял в Кривоносова, стаи ворон, вившихся над соснами, но мадам Гололобовой видно не было, да и не было никакой охоты видать её, сегодняшний день надо было как-то передумать. И найти из него какой-то выход, вот только какой?
   Гололобов двинулся дальше, в тайгу. Вспомнил о том, что на Березовой Пади появились тетеревиные выводки, но без собаки трудно было их достать. “Ну, всё равно…” Гололобов зашагал дальше, пытаясь в пустой голове собрать разъезжавшиеся мысли о научном работнике, о Стёпке, о Кривоносове и, наконец, о своей жене. Все мысли были неутешительные. Было ясно, что вся эта история даром не пройдет – будут таскать по допросам, снимут с работы, отправят то ли “на производство”, то ли в лагерь. В лагере дело, конечно, ясное – крышка. Но что делать на производстве? “Эх, давно надо было уйти из партии… Давно надо было…”
   Но только сейчас, в это хмурое и трагическое утро Гололобов почувствовал, что уйти было некуда. Ну, куда он теперь годен? Специальности никакой. Другие, вот, поумнее, могут хоть мосты там строить или что ещё. Но он, Гололобов, если отнять от него низовую партийную работу, что больше он знает и что ещё он умеет? Простой партийный аппаратчик! Когда-то можно было хоть в тайгу, на промысел уйти, белку там промышлять или золото промывать. А теперь куда? Вот сидел сиднем все эти годы и высидел шиш с маслом. Даже и выдвинуться не удалось… Сукин сын, Кривоносов, когда-то корешками были, из одного котла кашу хлебали, а теперь вот как нос дерёт. Забюрократился, сволочь! А кто не забюрократился? Гололобов стал перебирать в памяти своих товарищей по партии и, перебрав, горько усмехнулся: одни лопали в господа, это верно. Зато другие попали в подвал, это тоже верно. Он пока что сидит на жёрдочке между господами и между подвалом, впрочем, какая уж тут жёрдочка? Если до сих пор в господа не вышел, когда легко можно было, то куда уж теперь?