* * *
 
   Супруга полковника нервно ждала Звонарева в гостиной. Рядом с ней стояла тоненькая русоволосая девушка с точно такими же скулами, как у полковника, что, впрочем, делало ее похожей вовсе не на отца, а на молодую Марину Влади в фильме “Колдунья”. Обе женщины с минуту внимательно смотрели в глаза Звонареву. Потом старшая жестом снова пригласила его на кухню. Там дочь полковника проворно налила ему кофе, пододвинула вазочку с печеньем.
   — Ну что я могу сказать? — начал Звонарев, отпив из чашечки. — Как я и подозревал, вы ошибались, утверждая, что у вашего мужа нет неприятностей на работе. Просто они связаны не с его личной карьерой, а с положением дел вообще. А поскольку дела у него секретные, он о них и не говорит. Мое личное впечатление о состоянии психики вашего супруга таково: если его неприятности не выдуманы, то поведение его вполне естественно. Если же они плод его воображения, налицо маниакальный синдром. В этом случае с ним должен работать психиатр, а не я. Я же никаких внешних психических отклонений у него не заметил, кроме заторможенности, вполне объясняемой усталостью. Пьющие люди в таких случаях снимают стресс алкоголем, он же не пьет. От предложенного мной укола седативного препарата он отказался. Уверяет, что уснет сам. Вот и все, что я могу сказать.
   — Все? — всплеснула руками дама. — Но вы же разговаривали с ним около сорока минут! Как же ему быть с работой? С заграничной командировкой?
   — Мама!… — укоризненно сказала дочь.
   — Я высказал предположение, что ему надо подлечить психику в санатории. Он, между прочим, со мной согласился. Это надо использовать. О заграничной командировке, полагаю, следует забыть. Если он поедет, то будет хуже. Что же касается предстоящего повышения по службе, то едва ли начальство отменит его из-за того, что ваш муж попросится отдохнуть и подлечиться в санатории. Ценных работников не загоняют до полусмерти. Вы, наверное, и не помните, когда он последний раз был в отпуске?
   — Да, кивнула дама.
   — Ну вот. Значит, ему пора в отпуск.
   Одеваясь, опытный Звонарев проверил карманы шинели, вытащил оттуда знакомый уже конверт и, строго насупив брови, вернул хозяйке.
 
* * *
 
   Через несколько часов полковник Трубачев покончил с собой.
   Утром на подстанцию нагрянули кагэбэшники. Они допрашивали Звонарева в кабинете заведующего, которого довольно бесцеремонно выставили за дверь. Пораженный известием о самоубийстве пациента, Алексей сразу же допустил ошибку: упомянул о его пистолете.
   — А почему вы сразу не сообщили о нем — скажем, в милицию? — спросил, прищурившись, старший, представившийся капитаном Немировским, — человек с лицом, туго обтянутым кожей, как у египетской мумии, и длинными плоскими руками. — Сделай вы это, человек был бы жив.
   — Да, если бы он не выбрал петлю. Я думал: он военный, ему положено оружие.
   — А откуда вы узнали, что он военный?
   — Жена сказала.
   — Зачем?
   — Это вы у нее спросите.
   — А вы разве не знаете, что наши военные, как правило, не хранят табельное оружие дома?
   — “Как правило” — вы сами сказали. Но у каждого правила есть исключение.
   — В чем же оно в данном случае, по-вашему?
   — Ну… видимо, он особенный военный, — допустил вторую грубую ошибку Звонарев.
   — А об этом кто вам сказал? — Немировский глядел в упор на Звонарева.
   Алексей вспомнил вдруг откровенно неприязненный тон, которым покойник говорил о “гэбэшниках”, и замялся.
   — Да так… сам догадался.
   — Не ври! — хрипло прикрикнул на него верзила чекист, сидевший сбоку стола. — Ты с ним беседовал сорок минут и не провел никакого лечения. О чем вы говорили? — Он, вероятно, играл роль так называемого “злого следователя”.
   Звонарев, в жилах которого текла и дворянская кровь, болезненно не переносил фамильярности и хамства.
   — Я с вами коров не пас, — сказал он сквозь зубы верзиле. — Попрошу не “тыкать”. — Судя по быстрому косому взгляду Немировского в сторону верзилы, этого было достаточно, но Звонарев никогда не умел вовремя остановиться. “Злой следователь” запнулся, а его понесло: — На арапа берете? Думаете: мы с этим фельдшером сейчас по-свойски разберемся? А знаете ли вы, что я студент Литературного института? — Это была его третья ошибка и, пожалуй, самая серьезная, судя по тому, как дернулись “гэбэшники”. Но наивный Звонарев посчитал, что они просто испугались, поэтому продолжил свой “натиск”, чреватый новыми ошибками. — Я вас, между прочим, свободно могу послать на три буквы! Я вам что — подозреваемый, что ли? Нашли за кого зацепиться! Вы что думаете: я к этому полковнику по своей охоте приехал? Я целые сутки работал, почти не спал, а они мне голову морочат! О пистолете я им не сказал! Пистолеты мне ваши до лампочки — я ими не занимаюсь. Я лечу людей, а пистолеты — ваше дело. И шпионов ловить, кстати, тоже.
   — А почему вы думаете, что мы их не ловим? — тихо спросил очень внимательно слушавший его Немировский.
   — Полковник говорил, как вы их ловите! “Проживали ли ваши родственники на оккупированной территории?” Из пушек по воробьям! Я сначала думал, что полковник свихнулся на шпионах, а теперь вижу, что это правда.
   — Значит, вы думаете, что он был психически здоров?
   — Я не психиатр, о чем сразу сказал родственникам. Мне он показался заторможенным, сильно удрученным проблемами по службе, но не сумасшедшим. Вас же никто не считает сумасшедшими, когда вы спрашиваете в анкетах про оккупированные территории. Вообще, вам лучше знать, здоров он был или болен.
   — Это почему же?
   — Потому что только вы можете ответить на вопрос, правду говорил полковник про шпионов или нет. Если правду, то он был здоров, если ложь — то болен.
   — А что он конкретно говорил про шпионов?
   — Может, вам лучше проехать к нему на службу? Неужели вы считаете, что за полчаса он рассказал мне нечто, что раскроет вам тайну его самоубийства?
   — А вы считаете, что он застрелился исключительно из-за служебных проблем?
   — О других он в разговоре со мной не упоминал.
   — Ребята, — сказал Немировский своим спутникам, — подождите за дверью.
   Верзила и другой чекист, носатый, смахивающий на армянина, вышли.
   — Отнеситесь к моим вопросам серьезнее, — призвал Алексея Немировский, когда они остались одни. — Вы единственный человек, с которым он за последние дни вел продолжительный разговор. После того как вы уехали, с ним разговаривала лишь его жена, и то короткое время. Что это за проблемы? Называл ли он какие-нибудь имена?
   — Никаких имен он не называл. А проблема в “кротах”, которые, как жуки-древоточцы, подтачивают наше государство. — О том, что такие “кроты”, по мнению полковника, были в Политбюро и руководстве КГБ, Звонарев, еще и сам не зная толком почему, решил не упоминать.
   — А какая связь была между его работой и “кротами”?
   — Ну, это вам виднее.
   — Ничего мне не виднее. Он работал в Главном разведывательном управлении Генштаба, занимался разведкой, а не контрразведкой. Вы понимаете разницу?
   — Читал детективы, — буркнул Звонарев.
   — Тогда вы должны знать, что разведка сама занимается внедрением “кротов” в стан врага, а не отлавливает их в своем стане. Покойный по роду своей деятельности не соприкасался с иностранными шпионами. Поэтому из ваших слов вовсе не следует, что проблемы его были исключительно профессиональные.
   — Я думаю, это у вас есть исключительно профессиональные проблемы, — насмешливо сказал Звонарев. — Текучка заела, понимаю… Фарцовщики, валютчики… Вы не допускаете возможности, что наши “кроты” в стане врага получают информацию о вражеских “кротах” здесь и передают ее по назначению?
   Пристальный взгляд Немировского стал тяжелым.
   — Вы уверены, что сообщили нам все, что рассказал вам полковник? — тихо спросил он.
   — В общих словах — да. Что же касается деталей, то он сам их избегал, говорил довольно обтекаемо, намеками.
   Немировский опустил глаза в стол, подумал, потом достал из папки лист бумаги.
   — Изложите, пожалуйста, письменно все, что вы рассказали мне. Будет лучше, — с неуловимым нажимом, таящим в себе угрозу, продолжил он, — если вы вспомните что-то и помимо этого.
   Звонарев не ответил, взял бумагу и ручку. Не снисходя до вопроса, на чье имя писать заявление, он начертал вверху листа: “В КГБ при Совете министров СССР”. Немировский, прочитавший эту надпись (в перевернутом виде), усмехнулся:
   — Уже не при Совете министров. Впрочем, это не так уж и важно.
   — Почему же неважно? Давайте исправим. При ком же вы теперь?
   — А ни при ком, — небрежно бросил Немировский. — Отдельное ведомство.
   — Кому же вы подчиняетесь? Лично главе государства?
   — Пусть будет главе государства, если это вам так важно, — нетерпеливо сказал чекист. — Хотя глава государства у нас, как известно, — представитель законодательной власти. Вам будет трудно с ходу понять наш статус, так что не стоит зря тратить время. Приходите к нам в приемную на Кузнецком, мы вам все объясним. А сейчас пишите, пожалуйста.
   — Так, может, вы, с вашим неопределенным статусом, и права не имеете заставлять меня что-либо писать? И допрашивать тоже?
   — Успокойтесь, еще как имеем.
   Алексей начал с милицейской фразы, которая ему, как любителю короткого жанра, очень нравилась: “По существу дела имею сообщить следующее…” — она сразу задавала пишущему стилистическую дисциплину, не позволяла ему плутать в трех соснах сопутствующих обстоятельств. Заявление Звонарева уместилось на одной странице. Это было нечто среднее между его короткими рассказами и историей болезни из медицинской карты.
   — Негусто, — недовольно пробормотал Немировский, пробежав глазами бумагу.
   — Чем богаты, — развел руками Звонарев.
   — Что ж, если понадобитесь, вызовем. Вы никуда не собираетесь уезжать? И еще… — Немировский снова взглянул ему прямо в глаза. — Вы, хотя и не по своей воле, оказались замешанным в деле, связанном с государственными тайнами. Вам придется еще написать расписку о неразглашении обстоятельств этой трагической истории. — Он достал из папки отпечатанный в типографии бланк.
   — Как это — о неразглашении? Да вы что? Меня же еще милиция не допрашивала!
   — И не допросит. Следствие ведем мы. Подписывайте.
   Звонарев нехотя подписал.
 
* * *
 
   Литературный институт, в который Звонарев поступил, бросив после третьего курса медицинский, был весьма свободным по тем временам, веселым, лишенным казарменных порядков заведением. Его студенты, как и положено, грезили о Париже Хемингуэя, Джойса, Фитцджеральда, не зная еще, что литературная Москва 80-х годов стоила Парижа, Лондона и Вены вместе взятых. Занятия и семинары юных писателей проходили в доме, который сам по себе являлся литературным памятником, — всемирно известном по “Мастеру и Маргарите” “Грибоедове” на Тверском бульваре, 25. Все литинститутовцы, кроме, может быть, переводчиков, считали себя великими — а собиралось ли когда-нибудь в Париже по три сотни “великих”? Пусть, по большому счету, среди них истинно талантливых были единицы, но какова общая атмосфера? Ведь любой русский писатель, что ни говори, — наследник Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Достоевского, Толстого, Чехова. Он может и писать не очень хорошо, но мыслит всегда глубже и масштабней, чем француз или американец.
   О, этот прекрасный мир еще не воплощенных литературных идей, сюжетов, приемов! Он не нужен читателям, но как он нужен писателям, чтобы почувствовать в себе уверенность, чтобы забыть о том времени, когда стеснялся своего писательства, когда прятался с заветной тетрадкой от глаз домашних! Основатель Литературного института Максим Горький, видимо, хорошо понимал все это, пройдя “в людях” школу человеческих насмешек.
   Но именно в этом веселом и либеральном Литинституте начались неприятности, цепь которых впоследствии до неузнаваемости изменила жизнь Звонарева.
   В понедельник, ничего не подозревая, он приехал со спортбазы в институт на аттестацию. В отличие от других работающих студентов Алексей учился не на заочном, а на дневном отделении: суточный график работы на “скорой” это позволял (на полставки выходило одни сутки в неделю). Однако на очном отделении было больше формальностей. Чтобы считаться аттестованным по всем предметам за первое полугодие, следовало после всех экзаменов и зачетов пройти еще “творческую и общественно-политическую аттестацию”. Впрочем, политических вопросов здесь почти не задавали, просто смотрели характеристику руководителя литературного семинара, статистику посещаемости и, самое противное, учиняли дознание насчет “общественной нагрузки”. У Звонарева всегда были проблемы по поводу посещаемости и “нагрузки”. Но он, как и большинство студентов, “косил”, уверял, что пропускает “часы” из-за необходимости дежурить среди недели на “скорой” (хотя на самом деле это случалось редко, работал он в основном по субботам и воскресеньям), а касательно “нагрузок” нагло заявлял, что ведет на “скорой” большую комсомольскую работу, поэтому на Литинститут его не хватает. В общем, обычный треп прогульщика и “уклониста”, в который никто не считал нужным особо вдаваться. Звонарев даже взносы не платил в студенческой комсомольской организации, ссылаясь, что делает это у себя на подстанции (здесь он не врал).
   Чаще всего никому в голову не приходило спросить его, а зачем же он продолжает медицинскую работу, учась на дневном отделении гуманитарного вуза, а если кто-то и спрашивал, то Звонарев отвечал, что он получает на “скорой” бесценный для писателя опыт; да и разве плохо иметь в Советской стране две профессии?
   Но на нынешней аттестации Алексея ждал неприятный сюрприз. Председатель комиссии, парторг Литинститута, зачитал резко отрицательную, даже разгромную творческую характеристику на Звонарева. Самого руководителя семинара, прозаика Зайцева, на комиссии не было. Но под документом стояла его подпись. У Звонарева с Зайцевым были ровные, хотя и не слишком теплые отношения (из-за апломба Звонарева иногда было не совсем ясно, кто же на самом деле руководитель семинара). Склонного к сентиментальности Зайцева порой шокировали откровенные “физиологические очерки” Звонарева, но творческие способности его он никогда сомнению не подвергал. А в этой характеристике, даже не переговорив предварительно со Звонаревым, Зайцев утверждал, что его студент “обнаружил полную художественную беспомощность”, “оказался под разлагающим влиянием буржуазной человеконенавистнической литературы”.
   Звонарев сидел потрясенный. Но это был лишь первый удар. Второй нанес ему комсорг института, человек с порочным лицом, хотя сразу трудно было объяснить, что же именно в нем порочного. Но если приглядеться, становилось ясно: при довольно кустистых рыжих бровях красные “ячменистые” веки его были совершенно лишены ресниц, — сжег он их, что ли? Поэтому улыбался комсорг вполне благообразно, а смотрел страшно, как филин. По странному совпадению и фамилия его была Филин.
   Филин вдруг зачитал две справки. Одна была из отдела кадров Московской станции “скорой помощи” — о том, что фельдшер Звонарев А. И. за минувший год лишь три раза дежурил в будние дни, другая — из комсомольской организации той же станции: что член ВЛКСМ Звонарев, работая на полставки, существенного участия в общественно-политической жизни коллектива не принимал.
   Второй удар оказался не слабее первого. Не то чтобы Звонарев не ожидал от Филина чего-то подобного, но он совершенно не понимал, какова была изначальная необходимость проводить такое кропотливое расследование. Неужели его мало кого волнующее в либеральном Литинституте вранье насчет работы в будние дни и общественной нагрузки? Но это было невероятно. И почему вдруг это совпало с другим невероятным событием: зубодробительной характеристикой Зайцева?
   Меж тем лавина угрожающих интонаций у членов комиссии набирала обороты. Звучало уже: “исключить из комсомола”, “исключить из института”. Тут легендарный ректор, до этого, казалось бы, дремавший, открыл глаза. Был это седовласый, стриженный бобриком старик с мужественным лицом, но маленького роста и коротконогий. Перед ним прямо на столе лежала массивная трость с медным набалдашником, которой он время от времени стучал по столу.
   — Звонарев — аморальный тип, — пробурчал “старый Пимен”. — Как ему доверили делать стенгазету за первый семестр? — И, сделав паузу, добавил: — Стенгазета вышла хорошая, даже странно.
   Вот спасибо, вспомнил! Сам Звонарев, растерявшись, забыл об этом. А стенгазета и впрямь вышла на славу! Друг Звонарева, художник, украсил ее смешными рисунками. В передовой статье Алексей резко критиковал институтское начальство за плохую организацию летней студенческой агитбригады, заброшенной на манер парашютного десанта в Горький. Пименов прочитал статью (а он, бедняга, не мог не прочитать, так как по недомыслию одним углом стенгазеты заклеили дверь в персональный туалет ректора, что близ его кабинета), вызвал к себе Звонарева и с подкупающей непосредственностью спросил: “Как же так? Я дал вам за агитбригаду по десять рублей премиальных из своего фонда, а вы меня же и критикуете?” Звонарев нагло ответил, что здоровая критика лучше похвалы. Старик покосился на него, пожевал губами и сказал, что у него тоже есть здоровая критика по содержанию материалов. Вместе с проректором они полчаса трепали нервы Звонареву, но критический пассаж насчет горьковской агитбригады оставили без изменений. Из-за него, может быть, стенгазета эта и всплыла в памяти Пименова. Получалось, что все-таки не совсем пропащий Звонарев! Были и у него нагрузки! Стенгазета, да еще хорошая, летняя агитбригада…
   Пименов был сыном священника, но в конце 20-х годов возглавлял Союз воинствующих безбожников города Ярославля. Видно, тогда же он и “навоевался”, потому что не был жаден до студенческой крови. Напротив, по отношению к своему институту он часто употреблял слово “лицей”, как бы подчеркивая его духовную связь с лицеем Царскосельским. Исключать студентов он не любил: во-первых, потому что это были егостуденты, а во-вторых, он уже исключил в 60-х годах поэта Рубцова и теперь ходил живым отрицательным персонажем истории литературы. Второй раз на те же грабли ему наступать не хотелось. Кто может поручиться, что сегодняшнего прогульщика и пьяницу завтра не провозгласят гением, как Рубцова?
   Вот и сейчас он стукнул палкой по столу и сказал, не глядя на Звонарева:
   — Аттестовать мы вас не можем. Вы свободны. Хорошенько подумайте над своей жизнью.
   На лицах парторга и комсорга отразилась откровенная досада.
   Алексей на ватных ногах вышел за дверь. Прощай, стипендия! Но ведь не исключили! Учиться можно и без этой аттестации! Вот без положительной творческой характеристики долго не протянешь…
 
   Следующий день принес новые невзгоды. Едва Звонарев приплелся домой со злополучной аттестации, ему позвонили с работы и пригласили на завтра на заседание врачебной комиссии.
   Испуганные визитом гостей с Лубянки заведующий и старший врач изучали карту злосчастного вызова чуть ли не с лупой. Особенно старался заведующий: был он беспартийный и в обозримом будущем собирался отбыть по израильской визе на постоянное местожительство в Америку, поэтому очень боялся попасть в какую-нибудь историю, могущую нарушить эти планы. Он, как и кагэбэшники, заявил, что Звонарев был обязан сразу же заявить в милицию о наличии огнестрельного оружия у неадекватно ведущего себя человека. А старший врач, “гэкающая” хохлушка с лживыми глазами и дурным запахом изо рта, сказала, что Звонарев должен был передать вызов на 37-ю подстанцию, психиатрам. В связи с этим Алексею влепили “строгача” и перевели на три месяца “невыездным” оператором “03” в центр, на Колхозную площадь. В этот же день исчезла и его знаменитая шинель. Он долго искал ее, заглянул даже в мусорные баки на заднем дворе и наконец нашел ее в каптерке под огромным ворохом старых пальто. “Надо же, не поленились ворочать!” — удивлялся он, расправляя варварски смятую шинель.
   Про себя Звонарев уже решил, что работать оператором, то есть телефонистом, он не будет. Пару раз он уже сидел за пультом “03”, когда не хватало телефонистов в центре. Он потом по нескольку ночей кряду слышал голоса сотен людей, вызывающих “скорую”. От телефонной трубки немилосердно болело ухо, словно в него через мембрану вливались чужие недуги. Там, на “скорой”, “выездным”, он хоть как-то мог помочь этим людям, а здесь, как автомат, должен был записывать их жалобы. И так 20 часов в сутки. Конечно, кто-то должен был выполнять и эту работу, но и на конвейере кто-то должен работать, а идут туда далеко не все.
   Стало быть, следовало увольняться, но уволят ли его по собственному желанию, если он не отработает три месяца телефонистом? А если уволят, то на что жить, ведь нет даже стипендии? У родителей Алексей не брал денег с того самого момента, как получил первую зарплату на “скорой”. Что же теперь — возвращаться назад, в школьные времена?
   В раздумьях об этом Звонарев упаковал шинель, направился к выходу и столкнулся с людьми в погонах. Они спросили:
   — Где мы можем увидеть фельдшера Звонарева?
   Это была новая неприятность. Да еще какая! На подстанцию по “делу полковника” прибыли следователь военной прокуратуры и чин из МУРа, — и это несмотря на обещание Немировского, что следствие будет вести КГБ! Они, как и кагэбэшники, выставили заведующего из его кабинета и намеревались допросить Звонарева по всей форме, с протоколом, но он сразу заявил им про данную Немировскому подписку. Следователь и муровец переглянулись. По их лицам было видно, что они не в курсе действий “смежников” с Лубянки. Некоторое время они мялись, не зная, что им предпринять, потом следователь сказал:
   — Хорошо, я наведу справки, на сведения какого именно характера распространяется подписка. Но вы должны понять, что прокуратура осуществляет надзор за всеми делами, независимо от того, кто ведет следствие — милиция или КГБ. Нам все равно придется работать с вами. Когда что-то прояснится, мы вас вызовем.
   Уже через день следователь (фамилия его была Черепанов) позвонил Алексею домой и попросил приехать к нему в прокуратуру. С нехорошим предчувствием он отправился. На Пушкинской улице Звонарев столкнулся с приятелями из Литинститута: они весело валили в “Яму” обмывать начало зимних каникул.
   — Старик! — кричали они Алексею. — Не аттестовали, и хрен с ним! Набоковскую стипендию получишь!* Зальем это дело пивком! Мы угощаем!
   — Дела, — с завистью к их беспечности сказал Звонарев, останавливаясь перед воротами прокуратуры.
   — Какие дела? Здесь, что ли?
   — Здесь, — вздохнул Алексей, вяло отсалютовал рукой и пошел к бюро пропусков.
   Разинув рты, однокорытники некоторое время молча смотрели ему вслед.
   — Замели, — тихо высказал общее мнение приятель Звонарева, поэт Кузовков, длинный, худой, с боксерским чубчиком, торчащим из-под сдвинутой на затылок ушанки.
   — Да за что — за уклонение от этих нагрузок, что ли?
   — Вот заметут и тебя — узнаешь.
   В кабинетике следователя по особо важным делам Черепанова было чисто, даже по-домашнему уютно. На окнах висели веселые занавески, в углу стоял столик со штепсельным чайником, чашками, сахарницей, баранками.
   Сам майор Сергей Петрович Черепанов, розовый, крепкий, светловолосый, со смешными тонкими бровями, сидел и слушал по радио инсценировку гоголевской “Повести о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем”. Читали как раз сцену в миргородском поветовом суде.
   — Смешно, — сказал Черепанов вошедшему Звонареву. — Хотя, сказать по правде, в наших районных судах свинья тоже может любую бумажку утащить. Присаживайтесь, Алексей Ильич. — Он выключил радио. — Курите?
   — Курю, — ответил Звонарев и механически полез в карман за сигаретами.
   — У меня придется потерпеть, — весело сообщил Сергей Петрович. — Не курю и дыма табачного не выношу. А вот чайку — пожалуйста. Индийский. Хотите?
   — Да нет, попил дома. Вы не возражаете, если мы перейдем прямо к делу, а то, честно говоря, утомила меня эта история с несчастным полковником. Ему, конечно, не позавидуешь, но и мне его самоубийство доставило много неприятностей.
   Лицо Черепанова стало внимательным, смешные брови изогнулись шалашиками.
   — Каких неприятностей?
   — В данном случае это неважно.
   Сергей Петрович отвел глаза, почесал за розовым ухом.
   — Знаете, — сказал он задумчиво, — здесь такая история, что все, до последних мелочей, важно. Так что же за неприятности?
   Звонарев коротко рассказал.
   — Так-так. — Сергей Петрович поднялся, снял форменный китель, повесил его на спинку кресла, походил по кабинету. — А какой системы был пистолет, случайно не знаете?
   — Впервые видел такой. Большой, блестящий.
   Черепанов кивнул.
   — Пистолет Стечкина. Наградной. Эти люди… из КГБ… они утверждали, что полковник Трубачев застрелился именно из этого пистолета?
   — Они говорили мне, что он не застрелился бы из него, если бы я вовремя сообщил о нем милиции.
   — Он застрелился — если он застрелился, — уточнил Сергей Петрович, обернувшись к Алексею, — из личного пистолета системы Макарова. А к “стечкину” у него не было даже патронов. Но это не единственная… странность, возникшая в этом деле. С вашим начальством мы разберемся, вы наказаны несправедливо. Трубачев имел право на ношение оружия. И если бы вызвали милицию, он показал бы старшему соответствующее удостоверение и ему бы отдали честь и извинились за беспокойство. Но тут другое интересно… — Черепанов остановился и поглядел прямо в глаза Звонареву. — В КГБ мне сказали по телефону, что человек по фамилии Немировский в их штате не числится — ни под настоящей фамилией, ни под агентурной кличкой. Я навел справки в ГРУ — учитывая, что вы, быть может, перепутали это ведомство с КГБ, — мне сказали, что они были только у Трубачевых и Немировского у них тоже нет.