Павлик вспомнил, что ему хотелось кислого яблока. Тут же сломал с молодой липы ветку, обшмыгнул с нее листву, прутья, ободрал кору и белую палочку воткнул в середину муравейника. Через минуту палочка будто ожила, стала рыжей от облепивших и яростно кусавших ее муравьев. Выждав немного, Павлик выхватил палочку из муравейника, отряхнул с нее насекомых и с удовольствием стал обсасывать резкую и пахучую муравьиную кислоту, сводившую челюсти.
   Мимо прошла с вязанкой дров Христя. Павлик проводил ее любопытствующими глазами. С тех пор как Христя возвратилась из психиатрической больницы и привезла с собой рожденного там мальчишку Степанового первенца, Павлик видел ее не раз. Но не замечал, чтоб Христя чем-либо отличалась от той Христа, какой она была раньше, хотя слышал о ней разные разговоры. Говорили в селе, что Христя стала нелюдимой, что часто жалуется на головные боли и Степану приходится много помогать ей по Хозяйству. Сам же Степан, месяц провалявшись в больнице, вернулся здоровым.
   Христя скрылась за поворотом тропинки, а Павлик направился на опушку левад. Надо было посмотреть, садится ли солнце за "стенку" туч или же небо на горизонте чистое, и, значит, завтра будет ясная погода, что имело для его пастушьей жизни немаловажное значение.
   Закат обещал завтра ясную погоду. Но что погода?.. Как вернуться домой? Что скажет ему Настька? А мачеха?.. Батько тоже не похвалит. И он тянул время, шатался меж деревьями, кустами, точно как вон те бродяги-шмели. Они, наполняя левады басовитым гудом, несмотря на густеющий зеленый сумрак, продолжали перелетать с цветка на цветок, иногда присаживаясь для отдыха то на сухой прошлогодний листик, то прямо на траву.
   Павлик начал охотиться за шмелями. Во рту ведь горчило после муравьиной кислоты. А каждый шмель носил в себе пузырек меду - величиной с вишневую косточку. Стоит лишь хлопнуть картузом по шмелю - и мед твой. Только чадо осторожно разорвать бархатисто-черного бродягу, чтобы не притронуться к оранжевому кончику брюшка, где прячется живучее ядовитое жало.
   С присущей его возрасту неразумной хищностью Павлик стал бегать по левадам и бить шмелей. Сладость уже пересилила горечь во рту, но чтобы по-настоящему почувствовать вкус меда, много надо извлечь пузырьков.
   И тут случилась беда. Пузырек в последнем шмеле был настолько налитым, что, казалось, притронься к нему пальцами - и он лопнет. В таких случаях все мальчишки выуживают пузырек из брюха кончиком языка. Но осторожность изменила Павлику. Только поднес он разорванного шмеля к высунутому языку, и в тот же миг словно кто-то огрел его по голове кувалдой: страшная боль высекла из глаз искры, а затем заслонила их темной, испятнанной разноцветными мечущимися кругами пеленой. Павлик упал на траву, задохнувшись в истошном крике.
   Вскоре он притерпелся к боли, которая хоть и не утихла, но стала ровной и вся сосредоточилась в языке. Казалось, что рот набит горячими углями, и языку из-за них нельзя было пошевелиться. Хоть бы глоток холодной воды, чтобы потушить во рту огонь! И Павлик со всех ног бросился бежать домой. Когда мчался через свой садок, чувствовал, что языку уже тесно во рту. И будь у Павлика насморк, он бы задохнулся.
   Подворье тонуло в синих сумерках, но огня в окнах хаты еще не было видно. Вспомнил о Настьке, которая сейчас встретит его враждебно-обиженным взглядом. А батько, а мачеха?.. И, словно в свое оправдание, Павлик попробовал сказать: "А меня ужалил в язык шмель", - но только невнятно и гундосо промычал... Боль и страх толкнули его к двери.
   То, что увидел Павлик в хате, заставило его на время забыть о себе. Отец нес из кухни зажженную, без стекла лампу, а у стола обнаженная по пояс сидела на табуретке Настька и всхлипывала, прижав к груди скомканную блузочку. На ее худых, с острыми ключицами плечах обозначились два розовых рубца - следы от ударов прутом. Рядом с Настькой стояла Ганна. На скрип двери Ганна взметнула черные полудужья бровей, строго посмотрела на Павлика и сказала:
   - Иди полюбуйся, Павел Платонович, на свою работенку. Есть сила в рученьках, за плуг уже можно браться...
   Платон Гордеевич обнес горящую лампу вокруг плечей Настьки, поставил ее на стол и повернулся к порогу. Павлику показалось, что глаза отца стали белыми, а губы, спрятанные в рыжих усах, шевелились. Отец молча снял с гвоздя ремень, взял Павлика за руку и рванул к себе. Страх и стыд сковали тело Павлика. Он хотел сказать в свое оправдание, что нечаянно так сильно ударил Настьку, но из его рта вырвался только жалкий прерывистый вой...
   Отец порол остервенело, на полный размах руки. Павлик задохнулся от жгучей боли и будто провалился в кипящую огнем пропасть.
   Когда пришел в себя, услышал вопли Настьки и Ганны. Мачеха сильными руками отталкивала отца к кухне, вырывала у него ремень и кричала:
   - Взбесился, рыжий черт! Сами подрались, сами помирятся!
   - А мне совсем и не больно!.. - вторила ей Настька, выгораживая Павлика. - Я бычка к ореху привязала!..
   Почувствовав свободу, Павлик кинулся к двери. Выскочил в сени, ударился в темноте о лестницу, загремев ею, и вылетел на подворье. Всхлипывая, устремился под навес сарая, вскарабкался на самый верх сеновала и, вдыхая в темноте душисто-горькую пыль, замер наедине с раздиравшей его болью, с тяжкой обидой, со злыми мыслями.
   Хотелось умереть, чтоб пожалел завтра батько, чтоб мачеха с Настькой наревелись над его гробом...
   Через какое-то время услышал, как хлопнула дверь хаты. Возле сарая раздались шаги и покашливание отца. Зашуршало внизу сено.
   - Возьми, Павел, свитку, - спокойно сказал отец, и свитка, брошенная им, с шумом упала Павлику на ноги. - Разве так можно? - извиняющимся тоном заговорил батько. - Исполосовал дивчатко... Она и сдачи дать не может, ты же хлопец! Да и меня бы пожалел. Легко, думаешь, видеть, как вы деретесь?
   Павлик не откликнулся, и батько, потоптавшись у сарая, вздохнул и вернулся в хату.
   Среди ночи Павлик услышал сквозь сон, как тормошит его Настька:
   - Вставай скорее! Вставай, Павлик!..
   Павлик хотел спросить, что случилось, но не смог: язык все еще был распухшим, хотя боль утихла, и он чуть-чуть шевелился во рту.
   - Батька забирают! - сквозь слезы сообщила Настька. - Полна хата милиции!
   В предчувствии чего-то ужасного Павлик проворно соскользнул с сеновала и, словно боясь опоздать, побежал по ночному подворью к хате, светившейся всеми окнами. На бегу заметил распахнутые ворота, а у ворот подводу, в которую была впряжена пара коней.
   Когда зашел в хату, первым, кого увидел, был милиционер - молодой, розовощекий, опоясанный ремнями. Кобура его нагана была расстегнута, руку он держал рядом, на широком желтом поясе. Милиционер стоял у порога и наблюдал, как Платон Гордеевич помогал Ганне складывать в торбу белье. На топчане сидел Степан и, уткнув глаза в пол, молча курил. В хате были еще какие то люди. Павлик не обратил на них внимания. Испуганный, он отошел от милиционера к окну и уставил растерянные, вопрошающие глаза на батька.
   - Ну, Павлик, оставайся за хозяина, - как то виновато, с деланной веселостью сказал отец, посмотрев на него. - Видишь, потребовалсяся...
   Степан обронил на пол окурок и, вставая с топчана, наступил на него сапогом.
   - Обойдется, - проговорил он. - Тут какое-то недоразумение.
   Платон Гордеевич завязал торбу бечевой, начал прощаться - без поцелуев без рукопожатий, будто уходил на день.
   - Пришлю адрес, пиши обо всем, что делается дома, - сказал он Павлику.
   "Хорошо", - хотел сказать Павлик, но у него получилось гнусавое: "Го-во-во..."
   Все посмотрели на Павлика с недоумением, а в глазах Платона Гордеевича метнулась тревога. Заметив испуганное лицо батьки, Павлик быстро достал из ящика стола тетрадь, карандаш и на чистом листе дрожащей рукой написал раскоряченными буквами: "Менi вчора джмiль дав меду в язик", - и после того, как Степан, взяв в руки лист, вслух прочитал написанное, Павлик показал всем красный распухший язык.
   В хате невесело засмеялись.
   - Ну, прощай, Павлик... До встречи. - Платон Гордеевич окинул хозяйским взглядом хату и направился к порогу.
   Не знал он, как и никто не знал, будет ли встреча...
   25
   - Скажите, гражданин Ярчук, вот вы в свое время донесли властям, что в доме кулачки Оляны Басок собирались подозрительные люди...
   - Было такое, - подтвердил Платон Гордеевич, пристально глядя в сухощавое серое лицо следователя, сидевшего против него за столом.
   - А по каким делам бродили вы среди ночи возле дома Оляны Басок?
   - Голова сельской рады просил посмотреть за покосами гречки.
   - Неправда, гражданин Ярчук. Вы отказались тогда выполнить просьбу председателя сельсовета товарища Григоренко.
   - Отказался, а потом передумал.
   - Передумали?.. Ну, допустим. А как вы узнали, что собравшиеся у Оляны Басок люди - опасные враги советской власти?
   Платон Гордеевич в замешательстве пожал плечами, помедлил с ответом, припоминая события той давней ночи. Потом сказал:
   - По их поведению догадался. Тот, который приехал на коне, спросил у Оляны, все ли в сборе, и оставил ее караулить на подворье.
   - Как же вас не заметили?
   - Было темно. Месяц за хмару зашел.
   - Вы, конечно, потом видели задержанных?
   - Видел, когда привели их в сельсовет.
   - Кого из них, когда и где вы встречали раньше?
   - Никого не встречал. Незнакомые мне люди.
   - А знали вы, что один из задержанных пробрался к нам из-за границы?
   - Нет, не знал. Откуда мне знать?
   - А как вы думаете, почему эти люди собирались именно в Кохановке?
   - Не знаю. Может, они дружки Трифона - Оляниного мужа, который ушел с Петлюрой.
   Усталые глаза следователя смотрели в самую душу, и Платон Гордеевич чувствовал себя так, будто в чем-то виноват. Боялся, что следователь заметит это, и терялся еще больше.
   "Может, докопались, что я мешок жита утянул с поля?" - мелькнула нелепая мысль.
   Следователь будто догадался о состоянии Платона Гордеевича и, пожалев его, уткнул глаза в лежавшую на столе раскрытую папку с бумагами. Спросил, не поднимая головы:
   - В царской армии вы в каком чине служили?
   - Рядовым.
   - За что вас наградили тремя георгиевскими крестами?
   - В разведке был, ну и...
   - Отличались доблестью и храбростью во имя царя? - Следователь опять стал смотреть в лицо Платона Гордеевича.
   - При чем здесь царь?.. Дело солдатское. Приказывали идти в разведку, мы ходили...
   - Какая у вас военная подготовка?
   - Подготовка? Обыкновенная, солдатская.
   - А как же вы согласились взять на себя роль атамана сотни повстанческого отряда? - Следователь цепко держал своими глазами глаза Платона, Гордеевича.
   - Что?.. Какого отряда?..
   - Хватит, Ярчук! - Легонько хлопнув рукой по столу, следователь невесело и с какой-то снисходительностью засмеялся. - Все нам известно... Вот вам бумага, вот ручка с пером. Пишите: когда, как и от кого вы получили задание о формировании сотни? Укажите фамилии всех завербованных вами. А потом продолжим разговор о мотивах, которые заставили вас выдать собравшихся на совещание главарей. Разумеется, это смягчит вашу вину. Сознаетесь в остальном, советская власть учтет это...
   Платону Гордеевичу никак не удавалось осмыслить услышанное. Понял одно: об украденном жите следователю неизвестно. А остальное... И он облегченно засмеялся:
   - Не думаю, чтоб был еще один Платон Ярчук на свете, но вы меня с кем-то путаете. Атаман. Сотня. Отряд... Такое и во сне не померещится.
   - Гражданин Ярчук! - Следователь досадливо поморщился и поднялся из-за стола. - Негоже вам; старому человеку, корчить из себя дурачка. Дело очень серьезное. Вы не хуже меня знаете, что враги советской власти намеревались этой весной воспользоваться трудностями, вызванными неурожаем, и подбить крестьян на бунты. Вы не последняя спица в этом деле. У нас есть доказательства. Потом мы вам их покажем. А сейчас напишите все как было. Пока не дадите показания, не выйдете из этого кабинета. Напишете - позовете меня через часового.
   И следователь ушел, оставив дверь кабинета распахнутой. У двери появился милиционер.
   - Гражданин арестованный, пересядьте на диван, - спустя некоторое время приказал милиционер, видя, что Платон Гордеевич не берется за ручку с пером.
   Платон послушно поднялся со стула и уселся на мягкий обитый черным дерматином диван...
   И потянулись дни и ночи, слитые в единую тусклую боль души, в цепь обжигающих сердце мыслей - трудных, то и дело наталкивавшихся на неразрешимые вопросы. Перебирал в памяти, как вещички в мешке, все запомнившиеся события своей жизни. Думал и о том, чего сам не помнил, но о чем слышал от других... Многовато беды выпало на одну его жизнь. Если взболтать беду с радостями и попробовать на вкус, сладости и не уловишь одна горькая горечь.
   Вырос Платон в Кохановке без отца, без матери. Вырос кряжистым, цепким, как дубок среди поля, где ветры не милуют - гнут, ломают, где не щадят ни морозы, ни жаркое, убивающее листву дыхание солнца. Вырос наперекор всем невзгодам.
   Еще не было Платона на свете, когда отец его - Гордей Ярчук - ушел в дальние края на заработки, оставив дома жену с двумя детьми в страшной бедности. Вернулся только через три года, больной, изможденный. Три года трудился Гордей на медных рудниках американца Гувера. Заработал там туберкулез и горстку золота.
   Пришел домой и взялся за хозяйство. Накопленных денег хватило на то, чтобы подправить хату, купить пару коней и взять в аренду клин земли. Прошел год, другой, и появились в хозяйстве корова, свиньи, ульи с пчелами. Но Гордею этого было мало. Лютая нечеловеческая жадность завладела всеми помыслами молодого хозяйчика. Рубль за рублем копил он деньги, с завистью поглядывал на земли кулаков, на казенные лесные участки. А семья по-прежнему жила впроголодь, на черном с отрубями хлебе и постной картошке. Сам, больной туберкулезом, Гордей не выпивал и кружки молока. Все шло на продажу, на деньги...
   Хата Ярчуков была похожа внутри на кузницу: закопченная, пустая. Голые глинобитные стены с иконостасом в углу, непокрытый стол, длинная лавка вдоль стола да жесткие полати меж большой печью и стеной - вот и все, что имелось в хате, если не считать полдюжины огромных чугунов на черном земляном полу, в которых варили для скота картошку и свеклу.
   Жена Гордея - маленькая, покорная Авдотья - хлопотала по хозяйству и боязливо оглядывалась на молчаливого, всегда озлобленного мужа. Авдотье казалось, что в глазах Гордея светятся огоньки безумия - хищные, зловещие. То ли Гордей всегда думал о не дающемся в руки богатстве, то ли вспоминал сырой, удушливый мрак рудников американского концессионера, где русские люди, как каторжники, долбили породу по шестнадцати часов без передыху, без воздуха. А сколько их, безвестных тружеников, навечно остались там, в зловонном подземелье?..
   Сухой кашель рвал грудь Гордея, и он затравленно смотрел вокруг, точно ужасаясь, что костлявая рука смерти схватит его за горло прежде, чем он успеет еще прочнее поставить на ноги свое хозяйство. В такие минуты Авдотья старалась выпроводить малолетних Олю и Груню к соседям или просто на улицу, а сама забивалась в дальний угол подворья - подальше от глаз Гордея, от его слепой злобы.
   Наступила зима после неурожайного года - холодная, голодная. В ту зиму скарлатина унесла обоих детей Ярчуков: Олю и Груню. Тяжелое горе будто Открыло глаза Авдотье, развязало ей язык. Она впервые за совместную жизнь с Гордеем смело выпрямилась перед ним и высказала все, о чем мучительно думала годами: о нечеловеческой жадности Гордея, о бессмысленности их жизни. Упрекнула мужа в смерти детей.
   Он выслушал жену и, уронив голову, пошел со двора.
   И запил Гордей Ярчук. Пьяный приходил ночью домой и начинал истязать жену, вымещая на ней злобу за все свои неудачи в жизни. Не выдержала Авдотья, пошатнулась умом, перестала узнавать людей, отличать день от ночи.
   Соседи, родственники начали совестить Гордея. И хотя Гордей унялся, перестал ходить в корчму, рассудок не возвращался к его жене. Тихая, потерянная, бродила Авдотья по селу и расспрашивала людей, не встречал ли кто ее девчаток - Олю и Груню. Сама печаль выплескивалась из ее темных глаз.
   Вскоре Авдотья родила сына. Назвали его Платоном. Вроде осмысленнее начинала смотреть вокруг жена Гордея, когда держала на руках спеленатого крошку. Но это было только временами.
   В доме Ярчуков появилась молодая, здоровая девка Килина. Ей поручил Гордей доглядывать за домом, за дитем, за больной Авдотьей, помогать в Хозяйстве. Сам же работал на арендованном клине земли, а зимой ходил на лесозаготовки.
   Видя, как растет сын, Гордеи точно заново вернулся к жизни. На его сморщенном лице стала появляться улыбка, чаще звучал в доме его хрипловатый голос.
   В летние дни, когда Килина и Гордей были заняты работой, полоумная Авдотья брала двухлетнего Платошу за руку и вела в левады, в поле, в лес. Однажды Авдотья так ушла утром с сыном и к вечеру не вернулась. Гордей бросил свирепый взгляд на Килину, что недосмотрела за ними, и пошел на поиски. Целую ночь бродил он вокруг села, по берегу Бужанки, несколько раз возвращался домой, а жены и сына не было. И только на второй день нашел их в дальних лугах. Авдотья и Платоша спали под стогом сена.
   Гордей зверем набросился на жену. И если бы неподалеку случайно не оказались люди, кончилось бы бедой. Впрочем, без беды и не обошлось. Привезли Авдотью домой на подводе.
   Скованная параличом, она больше не поднималась.
   Гордей распорядился, чтоб жену не кормили. Зачем такой жить на свете? Девка Килина, тая надежду стать хозяйкой в этом доме, ретиво выполняла наказ. Но проходил месяц, другой, а Авдотья лежала на кровати и по-прежнему бессмысленно смотрела в потолок или влажными глазами следила, как возится на полатях маленький Платоша.
   Страх пронял Гордея и Килину. Дольше, чем обычно, стали они задерживаться утром и вечером перед иконостасом и усерднее шептать молитвы.
   Почти год прожила еще Авдотья. Но чуда здесь никакого не было. И сейчас Платон Гордеевич не смог бы объяснить, как он, трехлетний мальчишка, постиг смысл звериного закона, по которому жила тогда его семья. Постиг незрелым своим умишком и запротестовал. Многие месяцы тайком кормил он мать, таская из чугунов вареную картошку и свеклу, приготовленные для скота.
   Потом не стало Авдотьи. Вслед за ней унесла чахотка и Гордея. Остался четырехлетний Платон круглым сиротой на попечении плутоватого дядьки Власа - брата отца.
   А когда подрос Платон, пошел внаймы к кулаку Игнату Сологубу, где и испил полную чашу батрацкой судьбы. Потом женился на Марине - такой же беднячке, как сам, - привел в порядок старую отцовскую хату, а вскоре построил новую, у того же Сологуба взял в аренду клок земли.
   Шли годы. Позади осталась солдатчина, зарубцевались раны, полученные в Порт-Артуре. Росли дети. А бедность не хотела покидать хату Ярчуков. Чужая земля кормила, как лихая мачеха.
   Затем грянула буря Октябрьской революции, озарив жизнь рабочего люда счастьем. Селяне-незаможники обрели свободу, землю и право пользоваться плодами трудов своих. Сбросив тяжесть нужды, распрямился народ и повернулся лицом к солнцу. Сколько раз потом на Украине пытались это солнце заслонить - Центральная рада и гетман Скоропадский, немецкие интервенты и буржуазно-кулацкая Директория, Петлюра и Деникин, белополяки и кулацкие банды. И всегда крестьянская беднота обращала сердце и взоры на север, туда, где великий и бессмертный Ленин, утверждая господство новых начал жизни, ковал будущее Отечества. Слова Ленина долетали в самые глухие украинские села, и тысячи крестьян садились на коней, брали в руки сабли или вилы и шли защищать правду. Платон Ярчук не был среди них последним.
   Река времени унесла лихолетье. Наступило затишье на земле. Строилась новая жизнь, приходили новые трудности, но такой беды, какая сейчас свалилась на его старые плечи, Платон еще не видел. Его обвиняли в том, что он враг самому себе, своим детям, своему селу, своим людям, враг той ленинской правде, за-которую готов был перегрызть глотку кулаку Игнату Сологубу.
   И теперь заставляют его многие сутки сидеть без сна и впроголодь на этом черном диване... Он уже потерял способность мыслить, ощущать бег времени... Только мучительный гул в голове, нестерпимая боль в пояснице да мокрый огонь, на котором он сидит: черный дерматин дивана был будто раскаленным - это обострился геморрой, и Платон подплывал кровью.
   Зачем все это?.. Много было "зачем".
   Откуда мог знать Платон Гордеевич, что перед его арестом на этом же диване сидел долгие дни и ночи другой человек, которого обвиняли в еще более тяжких грехах и требовали назвать своих сообщников. Может, и в самом деле тот человек был с черной душой. А может, как и он, Платон, безвинный. Но чтобы прервать пытку - дал показания. Ткнул он нечестным перстом в сердца безвинных людей, в том числе и в сердце Платона.
   И вот все сложилось так, что к Платону Ярчуку потянулась умозрительная ниточка от чужаков, задержанных при его же помощи в Кохановке. Чужаки, о поимке которых доложили по инстанции, не успели дать здесь никаких показаний и были немедленно увезены в Киев. А из Киева поступил приказ: смотреть в оба, искать людей, связанных с украинской эмиграцией в Польше, брать на учет всех, кто хоть как-нибудь был причастен к Скоропадскому, Директории, Деникину, Петлюре...
   26
   Уже скоро неделя, как не спит Платон Гордеевич. Спокойно-властные окрики от распахнутых дверей: "Гражданин, спать не разрешается" заставляли сидеть с открытыми, ничего не видящими глазами. И он сидел, уставив их, померкшие, куда-то в пустоту, и прислушивался к назойливо буравящему писку в ушах, к тупому гулу в голове, к каким-то голосам, вскрикам, отрывочным фразам, витавшим в его утомленном воображении. И ему самому мучительно хотелось кричать - дико, исступленно...
   Временами Платон забывался, переставая ощущать самого себя. Вот и сейчас он как бы окунулся в мягкую, сумрачную немоту. Исчез набатный звон в голове, растаяла терзавшая тело боль, а витавшие вокруг голоса улетели куда-то далеко-далеко и полились оттуда протяжной, похожей на стон речью, страшной и непонятной, в которой Платон узнавал свои обжигающие мысли. Как же пришли такие мысли?.. Когда родилась их загадочная стройность и неправдоподобная значительность? Вероятно, потом и в других словах простых, Платоновых, выстраданных его душой... Но смысл этих слов - вот он.
   "Ты слышишь меня, Платоне-э?.. Знаю - ты слышишь... Это я говорю мать твоя... Нет, не покойная мать Авдотья. Это земля... Земля говорит, говорит устами поля, обиженного тобой в прошлую осень. Я простила тебя, Платоне. Всякая любящая мать прощает сыну, если у него доброе сердце. А у тебя сердце доброе, Платон...
   Ты слышал легенду про белую кровь, которая текла в людских жилах в древние времена? Знаю - ты слышал... Еще за многие тысячи лет до того, как кровь людей стала красной, я не выделяла человека среди всего живого под солнцем и скудно кормила его земными плодами. Но со временем я почувствовала доброту в человеке. А добро всегда рождает добро. Я поселила в сердце человека Мудрость и усыновила его. Стал он Человеком - сыном Земли... Много у меня детей - все племена и народы: белые, желтые, черные... Они твои кровные земные братья. Ты ведь часть мира, как обиженное тобой поле - часть земли. Запомни: ты часть мира, и лишить тебя жизни - значит обокрасть мир, как ты обокрал землю, и это значит поселить в сердце матери бездонную скорбь...
   Так слушай меня, Платоне... В семье твоего народа зреет беда. Ваш владыка увидел луч солнца и вообразил, что солнце живет уже в его душе. При мнимом солнце - мнимое тепло... Согревает душу владыки мания-непогрешимости, вскормленная лестью одних и немотой под страхом смерти других. Неспособный объять всю сложность народа, заблудший, непреклонный, он не ведает, что вперемежку с добром сеет зло на твоей земле...
   Ты сейчас прикоснешься просветленным умом к моим словам, и, если тебе дано выйти за железные ворота тюрьмы и стать босыми ногами на мою непокрытую камнем твердь, крикни, чтобы услышали все:
   "Помните: выстреленную пулю вернуть нельзя; помните: убить невинного - значит обеднить мир, посеять человеческую скорбь и хоть клочок земли, но омертвить. Никого пусть не утешает, будто память о человеке в вечности не вечна. Надо знать другое: бессмертна скорбь матери..."
   Чья-то рука притронулась к плечу Платона Гордеевича, и голос утонул в хлынувшем в голову тяжком звоне. Платон с трудом рассмотрел перед собой знакомое лицо Следователя, которое тут же расплылось в желтое, ноздреватое пятно.
   - Будете давать показания, гражданин Ярчук? - откуда-то с потолка упали на темя слова, причинив боль.
   Платон Гордеевич вяло мотнул головой, чтобы стряхнуть боль, и непослушным языком произнес застрявшую в его ушах странную фразу:
   - ...Память о человеке в вечности не вечна, но бессмертна скорбь матери...
   Потом его куда-то вели, укладывали на что-то приятно-жесткое. Вокруг мелькали пятна заросших лиц. Но ему ни о чем не хотелось думать, и он закрыл глаза, почувствовав, что проваливается в черную мягкую бездну.
   Не знал Платон, сколько суток беспробудно спал он. Когда проснулся, услышал говор, смех. Чей-то знакомый голос неторопливо рассказывал:
   - Я ей велю: больше двух стаканов на сутки не бери, иначе к весне подохнем. Последние же полмешка муки осталось. А она, ведьма, нагребает больше. Однажды вижу, галушки сварганила. Выматерил ее на всю катушку и меркой стал муку давать. Не помогает. Как ни завяжу мешок, расклюет и еще наберет мучицы. Проследил раз, поволочил за косы и говорю: еще поймаю, совсем косы оборву. А для верности ставлю на муку печать. Какую? Самую натуральную: снимаю штаны и плотно припечатываю муку голым задом. Ну, думаю, хоть и грех творю, но холеру теперь возьмешь... Верно, три дня такую жидкую похлебку варила, что кишки слипались. Ну прямо телячье пойло. А потом вижу - опять галушечки в юшке плавают. Трогала, спрашиваю; муку? Нет - отвечает. Ты же ее опечатал... Бегу в камору, вижу, верно, опечатана мука. Но присматриваюсь... Эге-ге... Печать вроде моя, а герб совсем не мой. Не мой герб!