Страница:
Многим людям в Кохановке было известно, что в забугских лесах таятся партизаны. Серега знал, что исчезнувший из села Саша Черных тоже где-то там. Не раз слышал ночами раскаты взрывов на железной дороге, видел зарева пожарищ. Нет, он не собирался уходить в партизаны: у него покалечена нога, и когда вернутся наши, а Серега, как и большинство кохановчан, в этом не сомневался, вряд ли кто его попрекнет. Важно только выжить... Однако надо что-то делать. Стать бы хоть камнем, который ничего не режет, но меч точит.
В эту весеннюю ночь Серега тенью бродил по подворью, по огороду, вслушиваясь в неясный шепот ветра и тая надежду, что вот-вот на тропинке, которая вихляет через левады со стороны Воронцовского тракта, послышатся шаги Наталки. Предрассветное небо, темно-серое, неприветливо-холодное, заставляло ежиться, и Серега, ощущая черно-звенящую сумятицу в голове, направился к хате. Вдруг он услышал приближающийся по улице перестук колес и неторопливо-размеренный топот конских копыт.
Серега теперь боялся всего. Позабыв о своей хромоте, он проворно забежал за угол сарая, что стоял над улицей, и упал под плетень. Сквозь щель в плетне стал смотреть на дорогу. Вот показался конь - широкогрудый, щеголеватый; он фасонисто перебирал ногами, надменно вскидывал в упряжке головой. За ним катилась телега. Вот она ближе, на ней люди... У Сереги похолодело в груди. На телеге сидели, спустив долу ноги и держа на коленках винтовки, учитель Прошу и два полицая, а между ними - скорбно согнувшаяся жена Степана Григоренко Христя и десятилетний сын Иваньо. Медленно и тихо проскрипела подвода мимо подворья Лунатиков.
Серега уже знал, что бывший председатель райисполкома Степан Григоренко, когда к району подкатилась линия фронта, отправил семью, жившую с ним в Воронцовке, на восток, а сам оставался в Воронцовке до последних дней. Потом Степан куда-то сгинул, говорят, подался в партизаны, а вскоре, после того как была оккупирована Подолия, Христя и Иваньо появились в своей кохановской хате. Не удалось им пробраться за Днепр.
Немцы не трогали Христю - может, потому, что она дочь кулачки и что ее первый муж Олекса надел на себя петлю во время коллективизации, а может, по другим причинам.
Утром на подворье Христи заголосила Тодоска - молодая жена Павла Ярчука, жившая в одном доме с многодетной сестрой Павла - Югиной. Она пришла с маленьким Андрюшей на руках навестить мать и застала хату осиротелой. Кто-то из соседей видел в окно, как ночью увозили Христю и Иваньо, но были то партизаны или полицаи, никто не знал.
- Наши собаки увезли, - хмуро сказал Серега отцу, когда тот, вернувшись из магазина, сообщил новость. - Учитель Прошу с полицаями постарался.
Серега сидел на лавке у окна и старым напильником точил лопату, собираясь вскапывать огород. Заметив недоверчивый взгляд отца, он рассказал о том, что видел сегодня перед рассветом.
- Ох ты, каналья! - покачал головой Кузьма, зверски округлив глаза. Кто бы мог подумать? Перед приходом немцев учитель книжечки да портреты ховал.
- Какие книжечки? - насторожился Серега.
- Ленина да Сталина. Я ему еще помогал скрыню в погреб втаскивать. И знамя там было пионерское.
В опушенных белесыми ресницами глазках Сереги сверкнули недобрые огоньки. Отложив напильник и лопату, он поднялся с лавки и почти шепотом переспросил у отца:
- Тату, а вы не путаете насчет книжечек и знамени?
- Ты что надумал?! - всполошился Кузьма. - Беду на нас хочешь накликать? Не трожь учителя!
- Нет, теперь пусть Прошу беды боится, - зловеще засмеялся Серега. Он мне не учитель. Сам сказал...
7
Серега Лунатик писал анонимный донос в Воронцовскую полевую жандармерию. Четким каллиграфическим почерком, который хорошо был знаком кохановчанам по всевозможным справкам и квитанциям, полученным до войны в сельсовете, Серега выводил слово за словом, изобличая бывшего своего учителя в неверности Адольфу Гитлеру. Конечно же, не из-за небрежности не постарался молодой Лунатик изменить свой почерк. А подпись не поставил из-за хитрости, достойной раба.
Вот так же в тридцать седьмом писал он характеристику на Павла Ярчука для военного училища. Писал правду и писал неправду, зная, что ему за это не отвечать, ибо документ подпишет новый председатель сельсовета. Тогда Серега мстил Павлу за Настю и за то, что Павел, а не Серега стал курсантом авиационного училища.
Теперь Серега тоже решил быть тем безответным камнем, который сам не режет, но меч точит, однако не задумался, чей меч точит этот камень.
Днем он отправил письмо в Воронцовку, а поздним вечером в хату тихо вошла Наталка. Вошла и окаменело стала на пороге, будто до этого только места и хватило у нее сил дойти. Ее страшные глаза, источая черноту, кажется, ничего не видели.
Серега неуклюже кинулся к Наталке и, уже падающую, подхватил на руки. Медленно нес к топчану и видел, что подбородок, шея и грудь Наталки в багровых синяках.
Сердобольно запричитала у печки мать Сереги - Харитина, взволнованно прокашлялся в кулак Кузьма, сидевший на лежанке.
Наталка встала с топчана и облокотилась на стол. Подняла голову и посмотрела на Серегу кричащим от душевной боли взглядом, будто молила о помощи или пощаде.
- Самогонки... - прошептали ее запекшиеся губы.
Харитина с испугом и изумлением поставила на стол литровую бутылку с самогоном-первачом, достала из печи картошку и тушеную капусту. Наталка залпом выпила полстакана мутной жидкости, закашлялась, затем обвела всех чуть просветленными глазами и как-то по-детски, с гримасой плача на лице, сказала:
- Не спрашивайте... Ни о чем не спрашивайте, умоляю. - И снова потянулась за стаканом.
Серега пил в этот вечер смертно. В его ушах неумолчно звучали стонущие слова Наталки: "Ни о чем не спрашивайте, умоляю". А ему хотелось спрашивать, хотелось схватить Наталку за косы, поволочь по хате и выспрашивать, выспрашивать... Зачем она сказала эти слова, за которыми таилось, видать, такое, что не было у него сил поднять глаза на мать и на отца? И он не выдержал: тяжко зарыдал, завыл по волчьи, не стесняясь своих слез, своего страшного звериного голоса.
Наталка, сидевшая рядом, испуганно отшатнулась от взвывшего Сереги, некоторое время не сводила расширенных глаз со склонившейся над столом вздрагивающей рудой головы. В темных глазищах девушки плавились ужас и боль. Потом что-то надломилось во взгляде Наталки. Глаза ее подернулись теплой поволокой, и она, положив руку на плечо Сереги, прислонила свою голову к его голове и тоже заплакала, но тихо, как-то по-домашнему, с покорством судьбе.
В эту ночь Наталка стала женой Сереги.
А через несколько дней полицаи сгоняли кохановчан на площадь к клубу, где беспечно источала запах сосновой смолы виселица с четырьмя петлями. Под виселицей стоял с открытым задним бортом окруженный жандармами грузовик, в кузове которого, к изумлению стекшихся на площадь людей, сидели связанные учитель Прошу, два полицая из районной комендатуры и восемнадцатилетняя Оля - дочь Христи, родная сестра Тодоски Ярчук.
В застывшем воздухе переливалось курлыканье журавлей. Приговоренные к повешению, запрокинув головы, следили за пролетавшими в небе длинношеими птицами, а окаменевшая толпа крестьян напряженно и страждуще смотрела на обреченных.
Стоял в толпе и Серега Лунатик. Он понимал, что письмо его, посланное в полевую жандармерию, без промаха выстрелило по учителю Прошу. Но при чем здесь полицаи? Откуда взялась Оля? В душу закрадывалась тревога. Он начинал понимать, что случилось нечто непредвиденное, страшное. И ничего нельзя исправить, как нельзя возвратить выстреленную пулю.
Серега не отрывал напряженно-испуганных глаз от измученного, с синими подтеками лица Оли. И оттого, что эта девушка была приемной дочерью Степана Григоренко, который партизанит где-то в забугских лесах, тревога Сереги начала переходить в жаркий ужас, от которого ноги наливались непосильной тяжестью, а в груди стала шириться холодная, ноющая пустота.
Оля действительно пришла в Кохановку из партизанского отряда, чтобы на явочной квартире - в заброшенном, прильнувшем к лесу домике учителя Ивана Никитича Кулиды - встретиться с подпольщиками.
Здесь в глухую ночь ее дожидались два верных, хотя и одетых в полицейскую форму, товарища. Они и сообщили ей, что совсем рядом, в подземелье, куда можно спустить лестницу через замаскированный вход в погребе, хоронятся ее мать и братишка Иваньо. Оля должна проводить их в надежное место за Бугом, ибо немцы пронюхали, что Христя - жена партизанского командира Степана Григоренко, и уже готовились арестовать ее.
Сердце Оли покатилось от услышанного, и она, испуганная, взволнованная, попросила скорее проводить ее к матери и брату. И в эту минуту в домик учителя вломились жандармы и полицаи.
Начался обыск. В погребе нашли кованную железом скрыню, о которой говорилось в полученном жандармерией анонимном письме, изъяли из нее школьное знамя, портреты Ленина и Сталина, переворошили запретные книги. А потом, оставив в домике засаду, повезли арестованных в Воронцовку.
А в небе курлыкали вольные журавли. Иван Никитич со смертной тоской глядел им вслед и думал о том, кто поможет Христе и Иваньо выбраться из подземелья. Ведь ни одна живая душа, кроме них, сидящих на этом четырехколесном эшафоте, не знает о тайном убежище. Может, Христа и Иваньо догадаются кричать в трубу, которой Иван Никитич прошил толщу земли для доступа воздуха в бункер, а верхний конец прикрыл хворостом, приготовленным на дрова? Но кто их услышит?
Об этом же смятенно думала Оля. Среди множества бледно-каменных лиц с глазами, налитыми страхом и болью, она стала высматривать сестру Тосю. Шепнуть бы ей словечко, и тогда не так страшно Оле умирать. Но при жандармах и полицаях ничего не шепнешь. Да и Тосю она не может разглядеть. Не знала Оля, что добрые люди успели перехватить Тодоску в череде людей, робко бредшей на площадь, и незаметно увести ее в одну из хат, чтобы не видела она смерти родной сестры да не навлекла плачем на себя и на село новой беды.
Будто птица с подломанными крыльями, трепыхалась в безысходной тоске мысль Оли. Ну пусть, пусть умрет она со своей нерастраченной молодостью. Но как помочь маме и Иваньо?!
Оля вспомнила, как Иваньо, когда был еще совсем маленьким, допытывался у мамы, зачем она его родила. Лучше было бы ему не родиться... Потом как-то на огороде Иваньо дотошно выспрашивал:
- Мамо, а когда я не родился, вы что делали?
- Тебя, сынку, ждала.
- А... где вы ждали?
- У ворот сидела и выглядывала, когда тебя зайцы в капусту понесут.
- А ворота уже были?
- Были. Почему же им не быть?
- А улица была за воротами?
- Была и улица. Все было.
- Все было? Меня не было, а все было?
Да, все было, все будет, только не будет ее, не будет учителя Прошу и этих славных хлопцев, что рядом с ней, под виселицей. А потом не станет мамы и Иваньо.
Мама... А что, если крикнуть людям, чтоб спасли? Нельзя. Немцы тут же приведут маму, и она увидит, как ее, Олю, будут вешать, а потом казнят и маму.
Оля слышала, что толстый жандарм говорил толпе какие-то слова, читал что-то с листа бумаги, но до ее воспаленного сознания ничего не доходило. Она продолжала лихорадочно думать о маме, о любимом братике и опомнилась лишь тогда, когда почувствовала, что к ее шее прикоснулась веревка.
Зачем?! Зачем так быстро?
Жизнь соткана из времени... Может, где-то в недрах земли, а может, в недрах солнца или в других неизведанных глубинах вселенной быстро, очень быстро вращается могучий, неосязаемый вал вечности, наматывая неосязаемую ткань времени, расцвеченную миллиардными узорами живых и трепетных человеческих судеб. Остановись хоть на мгновение, неосязаемый вал вечности! Остановись и дай еще чуть-чуть погореть одной искорке! Разумом человека прикоснись к свершающемуся, и ты содрогнешься от ревущей бури, какую угадаешь в живых сердцах. Ой, мама... Прости, что Оля не помогла тебе. Нельзя, чтоб ты видела гибель своей дочери! Ведь кто знает, какая боль страшнее для матери - боль, несущая смерть ее собственному телу, или боль души при виде мучительной смерти порожденного ею ребенка?.. Кто знает?.. Трудно земному жителю определить, где главное место человеческой боли: в нем самом или в сердце его матери.
Оля умерла, не успев ответить на этот, ставший вдруг самым главным для нее вопрос.
Задохнулся в петле сеятель добра и мудрости на земле учитель Прошу Иван Никитич Кулида. Молча умерли два подпольщика, имен которых никто не знал в Кохановке.
А среди скорбной толпы крестьян стоял человек, коему предстояло теперь умирать всю свою презренную жизнь.
Будь проклят на века тот, кто, уподобившись рабу, избирает своим оружием тайное или явное предательство!
8
С тех пор уже много, много раз откурлыкивали над Кохановкой журавли. Все испытал за эти годы Серега Лунатик: страх, отчаяние, тоску, надежду. Полной радости только не испытал. Даже сын Федот не принес ему счастья. Федот родился через девять месяцев после того, как Наталка, бежав из офицерского казино, стала женой Сереги. Сейчас Федоту двадцать... Сколько уже лет Серега с пытливой надеждой всматривается в лицо сына, в его походку, ловит его жесты - надеется хоть какую-нибудь черточку свою подметить в нем. Но Федот - весь мать; и Серега терзается в сомнениях его ли это сын, или всю теплоту своего надорванного и огрубевшего сердца отдает он байстрюку.
Жена, которую любил когда-то до беспамятства, стала ему безразличной. Не потому, что иссушили ее удручающе-однообразный селянский труд и горечь несбывшихся надежд. Наталка не родила в себе хоть самого малого - бабьей сердечности и семейной привязанности к мужу. Ходила в доме чужой, скорбно-молчаливой, таящей какие-то, так казалось Сереге, унижающие его мысли. И только сыну светили тихой лаской и бездонной любовью ее черные глаза.
Потускневшая красота Наталки давно уже не волновала Серегу; более того, она стала для него ощутимым неудобством. Когда после войны пришел из Москвы ответ, что отец Наталки, капитан Генералов, пропал без вести и Наталка, боясь поверить этому, поехала в Севастополь разыскивать родственников отца, Серега извелся от сомнений. А после возвращения жены домой много дней смотрел на нее с угрожающей подозрительностью.
Бывало и так, что не раз обрушивался на Наталку с бранью, казалось совершенно беспричинной. Но причина была: Серега, знать, перехватил чей-то небезгрешный взгляд, брошенный на его жену.
Так и жил, злобствуя, сомневаясь, подозревая. А когда чувствовал, что желчь переполняет его до краев, украдкой шел к вдове Насте Черных, к которой еще со школярских лет тянулся сердцем. Сгинул где-то на смертных дорогах войны муж Насти - Александр, и она, истосковавшись по мужской ласке, была рада даже этим ворованным осколкам призрачного счастья.
Слух о том, что учителя Прошу выдал фашистам Серега Лунатик, родился еще тогда, когда село находилось в оккупации. Немцы зачем-то стали разыскивать своего таинственного помощника. Многих кохановчан вызывали в жандармерию, показывали им анонимное письмо и требовали сказать, чьей рукой оно написано. А кому в Кохановке не был знаком почерк бывшего секретаря сельсовета Сереги? Но никто не указал на него.
Когда же, несколько лет назад, открывали новый памятник над братской могилой подпольщиков, где был похоронен и учитель Прошу, люди, разбередив старые душевные раны, потребовали суда над Серегой Лунатиком.
Вскоре Серегу вызвали для объяснения в Воронцовку. Он не отпирался: рассказал все, как было. К его счастью, а может, к несчастью, не все содеянное, обернувшееся злом, влечет наказание именем закона. Не стали Серегу судить.
Но как жить на свете Степану Григоренко, когда не раскрыта тайна бесследного исчезновения его жены Христи и сына Иваньо? У Степана давно вторая семья. Однако прошлое часто отзывается мучительной болью в сердце; новое счастье не в силах усыпить голос протестующей совести. Как жить и Тодоске Ярчук, когда неведома ей судьба родной матери и братишки? Многим посторонним людям тоже не давала покоя эта странная история. Тем более что время от времени рождались слухи, будто видели Христю то в Немирове, садившуюся в узкоколейный поезд, то в Киеве в Михайловском соборе; вроде во время отправления молебна стояла она рядом с высоким тридцатилетним человеком, очень похожим на Степана, и истово молилась.
Как всякие загадочные события, и это обрастало всевозможными подробностями; находились очевидцы, клявшиеся, что сталкивались с Христей, но по каким-то причинам не могли с ней поговорить.
Недавно Серегу Лунатика снова приглашали в райцентр. Опять он рассказывал, когда и как видел Христю и Иваньо под конвоем учителя Прошу и двух полицаев. Но рассказ его ничего нового не прибавил. Загадка, родившаяся в сумятице войны, оставалась загадкой.
9
Что же такое любовь? Как и отчего рождается это светлое, восторженное и томительно-сладкое чувство, при котором весь мир вдруг встает трепетно-радостным и удивительно солнечным? Почему любовь, окатив человека морем хмельного счастья, нередко ввергает его в удушливую пучину сомнений и тоски? И что это за волшебное диво - человеческое сердце, которому дано откликаться на прикосновения жизни буйной радостью или тихой скорбью?
С Андреем - сыном Павла Ярчука - вершились чудеса первой настоящей любви, и ему казалось, что подобные вопросы еще никогда ни перед кем не вставали в такой обнаженной и глубоко-значительной конкретности. Даже неподвижный зной июльского дня и однообразный грохот самоходного комбайна не могли усыпить в нем ощущения праздника и потребности размышлять глубоко и обстоятельно.
Андрей, закопченный и загорелый, в испятнанном и запыленном комбинезоне, сидел за штурвалом комбайна и завороженно смотрел, как мотовило натруженными граблинами с коварной заботливостью пригортало к зубастым и проворным ножам податливо-доверчивые стебли ржи. Солнце исторгало на землю потоки горячего золота, и, может, поэтому нагретая и пресно пахнущая рожь казалась Андрею тоже золотой. Время от времени, когда справа, на приборном щитке, вспыхивала красная лампочка, он привычно нажимал ногой педаль сбрасывателя, и сзади, на стерне, оставалась огромная копна соломы, будто гора мятой золотой стружки.
С высокого сиденья, прилаженного на левой стороне бункера, рожь выглядела жидкой и приземистой, а не тронутая сорняками земля в междурядьях - колчеватой и седой. Когда же Андрей поднимал взгляд над полем, перед ним открывались дремотные дали, опоясанные лилово-дымчатой гребенкой леса. Только тогда ощущал лицом и глазами еле заметное дыхание пахучего и теплого ветерка. Но почему этот ветерок напоминает ему пышную косу Маринки? Почему?
Комбайн будто плыл по волнистым разливам хлебов, и Андрей чувствовал себя ближе к небу, где непугаными лебедиными стаями грудились белые, напоенные солнцем облака. В воздухе носились ласточки, похожие на наконечники стрел, прилетевших из седых глубин веков, и ему чудилось, что сквозь оглушающий и деловой говор машины он слышит их тревожное чиликанье. Нет, то не всплески ласточкиных голосов, то зовущий смех Маринки слышался Андрею.
Справа, где по колено во ржи плавно брел еще один комбайн, виднелась за Бужанкой, на ее бугристом берегу, Кохановка. Из крутой зелени дремлющих в солнечной истоме садов задумчиво, будто с тайной надеждой, глядели в поле крыши хат: соломенные - замшелые, и бело-шиферные или черепичные. Где-то там, в бархатной зелени мха, и та милая крыша, которая бережет по ночам тихий и таинственный мир его Маринки.
Но почему Андрею видятся крыши задумчивыми? Может, потому, что под ними живут хлеборобы, для которых жатва - напряженная пора радости и тревог. В эту горячую страду селянин счастлив тем, что плоды его труда заколыхались на полях хлебными лесами. И чем ниже и понурее склоняются на упругих стеблях колосья, тем выше голова крестьянина и больше радостной надежды в его глазах.
Однако этот год не сулил большой радости. Засуха... Это черное, раскаленное слово холодило душу. Земля, истомившись от мучительной жажды, будто впала в небытие, а солнце продолжало немилосердно палить, выпивая тяжесть из колосьев. И никли в мучительной тревоге головы крестьян.
Только холеные кохановские поля, где ранней весной мужики, бабы и даже подростки до кровавых мозолей на руках разбрасывали удобрения, мало-мальски благодарили хлеборобов. Не дать бы только заплакать колосьям золотыми слезами. Ох, как нужен хлеб! И чтоб хватило его для плана и для трудодня. Иначе селянину придется брюхом своим и своих детей отвечать за размолвку между землей и солнцем.
Но нельзя сказать, что комбайнер Андрей Ярчук ни о чем больше не думал, кроме как о том, чтоб золотые слезы не окропили нивы. Он непрерывно помнил о ней, о Маринке, дочери вдовы Насти Черных.
На краю поля, у зеленого вала лесопосадки, Андрей развернул комбайн и снова повел его по ровному краю колосистого поля. Приоткрыл крышку бункера: он еще не полон; подивился живучести ржаной гусеницы, которая, невредимой пройдя через молотилку, десятками копошилась сверху зерна.
Мерно грохотал комбайн, привычно вертелось мотовило, покорно склонялась перед стрекочущими ножами косилки рожь. Впереди - длинный проход, и Андрей снова окунулся в благостное забытье, в мир своей любви.
Маринка. Когда Андрей Ярчук после окончания десятилетки отправлялся на службу в армию, Маринка училась в седьмом классе и была неприметной шаловливой девчонкой с двумя косичками-ящерицами, озорными глазами и будничным звонким голоском. Андрей и внимания на нее не обращал. А приехал со службы и встретил смешливое большеглазое чудо... Как-то поздним вечером, когда укладывался на сеновал спать, услышал песню, донесшуюся из Евграфовой левады. Хмельной от доброй чарки горилки, выпитой с отцом, матерью и родичами в честь возвращения домой, Андрей даже затаил дыхание, когда его слуха коснулся чистый и нежный, наполненный мягкими мелодичными переливами голос. Он струился незамутненным, будто серебряным, ручейком и, кажется, вливался Андрею прямо в сердце. Высоким фальцетом, с веселой беспечностью песня выговаривала какие-то вихрясто-задорные слова. Хотел вслушаться в них, но помешал отец. Павел Платонович, приминая сено, хрустящее и дурманящее запахами разнотравья, недовольно сказал:
- Это Маринка дерет глотку. Ее голос. Теперь до полночи спать не даст.
- Гарно поет, - восхищенно заметил Андрей.
- Гарно! - отец хмыкнул сердито и насмешливо. - Людям на работу чуть свет...
Не знал Андрей, что в песне Маринки отец угадывал давно забытые бубенцовые переливы голоса ее матери Насти, первой своей любви.
Песня оборвалась, точно устыдившись слов Павла Платоновича. Андрей долго лежал в темноте с раскрытыми глазами, стараясь удержать в памяти мелодию песни и звучание голоса Маринки. И где-то в нем смутно забрезжили тронувшие сердце беспокойные бубенцы. "Сердце запомнило песню", - с радостным удивлением подумал Андрей, испытывая в то же время томящее чувство.
На второй день утром он встретил Маринку на улице. Утро выдалось дождливое, с холодным неприветливым небом, и девушка была одета в фуфайку-стеганку, резиновые сапоги, на голове - цветастый платочек.
- Здравствуй, Андрей! - с напускной небрежностью первой поздоровалась Маринка. - С приездом!
Андрей степенно подал девушке руку, но ничего не сказал, утонув взглядом в лучистой синеве ее больших глаз. Был поражен тем, что Маринка угловатый, неуклюжий подросток, какой помнил ее, - стала за три года неузнаваемой. Даже грубая рабочая одежда была не в силах пригасить ее красоту. Тонкие черты смуглого лица, свежие, налитые губы со смешинками в уголках и чуть испуганные глаза девушки заставили сердце Андрея покатиться.
А Маринка заметила восхищение во взгляде Андрея, повела с неосознанной кокетливостью плечами и, пряча смущение, опять с наигранной бойкостью спросила:
- Чего ж писем не писал из армии?
- А ты ждала разве?
- Другие писали.
Андрей не знал, кто были эти "другие", но в груди уже родилось ревнивое чувство.
- А я думал, что ты еще не выросла, - полушутливо, с отчетливой грустью сказал он.
- А позабыл, как на проводах в армию я тебе букет цветов поднесла?
Да, он только теперь об этом вспомнил. Маринка от имени пионеров подносила ему цветы.
- Помню! - вдруг засиял улыбкой Андрей. - Жалко, что я не отважился тогда тебя поцеловать.
- Так я тебе и разрешила б! - засмеялась Маринка и посмотрела на Андрея с чувством собственного превосходства.
- А сейчас?
- Что сейчас?!
- Сейчас разрешишь отплатить поцелуем за цветы?
На лице Маринки сквозь смуглую кожу проступил румянец. Она поиграла крутыми полукружьями бровей, затеребила пальцами кончик перекинутой на грудь черной тугой косы и, снисходительно улыбнувшись прищуром глаз, насмешливо спросила:
- Ты уверен, что твои поцелуи так высоко ценятся?
И зашагала по влажной зелени муравы, гордая, недоступная.
Ушел Андрей домой удрученным, со щемящей тоской в груди.
Потом ему рассказали: Марина Черных учится в Средне-Бугске, в строительном техникуме, уже закончила третий курс и сейчас практикуется в Кохановке. Прослышал и о том, что к Маринкиной хате топчут стежку многие хлопцы, но все безуспешно, кроме шофера Федота Грицая - сына Сереги Лунатика. Маринка, говорят, так вскружила хлопцу голову, что он всерьез кого-то убеждал, будто мотор его грузовика, когда Федот сидит за рулем, беспрестанно напевает: "Маринка, Маринка, Маринка..." А ведь правда! И мотор комбайна все время выговаривает на разные лады это самое нежное для Андрея имя! То ли от Федота, то ли от Маринки слышали люди, что осенью у них свадьба.
В эту весеннюю ночь Серега тенью бродил по подворью, по огороду, вслушиваясь в неясный шепот ветра и тая надежду, что вот-вот на тропинке, которая вихляет через левады со стороны Воронцовского тракта, послышатся шаги Наталки. Предрассветное небо, темно-серое, неприветливо-холодное, заставляло ежиться, и Серега, ощущая черно-звенящую сумятицу в голове, направился к хате. Вдруг он услышал приближающийся по улице перестук колес и неторопливо-размеренный топот конских копыт.
Серега теперь боялся всего. Позабыв о своей хромоте, он проворно забежал за угол сарая, что стоял над улицей, и упал под плетень. Сквозь щель в плетне стал смотреть на дорогу. Вот показался конь - широкогрудый, щеголеватый; он фасонисто перебирал ногами, надменно вскидывал в упряжке головой. За ним катилась телега. Вот она ближе, на ней люди... У Сереги похолодело в груди. На телеге сидели, спустив долу ноги и держа на коленках винтовки, учитель Прошу и два полицая, а между ними - скорбно согнувшаяся жена Степана Григоренко Христя и десятилетний сын Иваньо. Медленно и тихо проскрипела подвода мимо подворья Лунатиков.
Серега уже знал, что бывший председатель райисполкома Степан Григоренко, когда к району подкатилась линия фронта, отправил семью, жившую с ним в Воронцовке, на восток, а сам оставался в Воронцовке до последних дней. Потом Степан куда-то сгинул, говорят, подался в партизаны, а вскоре, после того как была оккупирована Подолия, Христя и Иваньо появились в своей кохановской хате. Не удалось им пробраться за Днепр.
Немцы не трогали Христю - может, потому, что она дочь кулачки и что ее первый муж Олекса надел на себя петлю во время коллективизации, а может, по другим причинам.
Утром на подворье Христи заголосила Тодоска - молодая жена Павла Ярчука, жившая в одном доме с многодетной сестрой Павла - Югиной. Она пришла с маленьким Андрюшей на руках навестить мать и застала хату осиротелой. Кто-то из соседей видел в окно, как ночью увозили Христю и Иваньо, но были то партизаны или полицаи, никто не знал.
- Наши собаки увезли, - хмуро сказал Серега отцу, когда тот, вернувшись из магазина, сообщил новость. - Учитель Прошу с полицаями постарался.
Серега сидел на лавке у окна и старым напильником точил лопату, собираясь вскапывать огород. Заметив недоверчивый взгляд отца, он рассказал о том, что видел сегодня перед рассветом.
- Ох ты, каналья! - покачал головой Кузьма, зверски округлив глаза. Кто бы мог подумать? Перед приходом немцев учитель книжечки да портреты ховал.
- Какие книжечки? - насторожился Серега.
- Ленина да Сталина. Я ему еще помогал скрыню в погреб втаскивать. И знамя там было пионерское.
В опушенных белесыми ресницами глазках Сереги сверкнули недобрые огоньки. Отложив напильник и лопату, он поднялся с лавки и почти шепотом переспросил у отца:
- Тату, а вы не путаете насчет книжечек и знамени?
- Ты что надумал?! - всполошился Кузьма. - Беду на нас хочешь накликать? Не трожь учителя!
- Нет, теперь пусть Прошу беды боится, - зловеще засмеялся Серега. Он мне не учитель. Сам сказал...
7
Серега Лунатик писал анонимный донос в Воронцовскую полевую жандармерию. Четким каллиграфическим почерком, который хорошо был знаком кохановчанам по всевозможным справкам и квитанциям, полученным до войны в сельсовете, Серега выводил слово за словом, изобличая бывшего своего учителя в неверности Адольфу Гитлеру. Конечно же, не из-за небрежности не постарался молодой Лунатик изменить свой почерк. А подпись не поставил из-за хитрости, достойной раба.
Вот так же в тридцать седьмом писал он характеристику на Павла Ярчука для военного училища. Писал правду и писал неправду, зная, что ему за это не отвечать, ибо документ подпишет новый председатель сельсовета. Тогда Серега мстил Павлу за Настю и за то, что Павел, а не Серега стал курсантом авиационного училища.
Теперь Серега тоже решил быть тем безответным камнем, который сам не режет, но меч точит, однако не задумался, чей меч точит этот камень.
Днем он отправил письмо в Воронцовку, а поздним вечером в хату тихо вошла Наталка. Вошла и окаменело стала на пороге, будто до этого только места и хватило у нее сил дойти. Ее страшные глаза, источая черноту, кажется, ничего не видели.
Серега неуклюже кинулся к Наталке и, уже падающую, подхватил на руки. Медленно нес к топчану и видел, что подбородок, шея и грудь Наталки в багровых синяках.
Сердобольно запричитала у печки мать Сереги - Харитина, взволнованно прокашлялся в кулак Кузьма, сидевший на лежанке.
Наталка встала с топчана и облокотилась на стол. Подняла голову и посмотрела на Серегу кричащим от душевной боли взглядом, будто молила о помощи или пощаде.
- Самогонки... - прошептали ее запекшиеся губы.
Харитина с испугом и изумлением поставила на стол литровую бутылку с самогоном-первачом, достала из печи картошку и тушеную капусту. Наталка залпом выпила полстакана мутной жидкости, закашлялась, затем обвела всех чуть просветленными глазами и как-то по-детски, с гримасой плача на лице, сказала:
- Не спрашивайте... Ни о чем не спрашивайте, умоляю. - И снова потянулась за стаканом.
Серега пил в этот вечер смертно. В его ушах неумолчно звучали стонущие слова Наталки: "Ни о чем не спрашивайте, умоляю". А ему хотелось спрашивать, хотелось схватить Наталку за косы, поволочь по хате и выспрашивать, выспрашивать... Зачем она сказала эти слова, за которыми таилось, видать, такое, что не было у него сил поднять глаза на мать и на отца? И он не выдержал: тяжко зарыдал, завыл по волчьи, не стесняясь своих слез, своего страшного звериного голоса.
Наталка, сидевшая рядом, испуганно отшатнулась от взвывшего Сереги, некоторое время не сводила расширенных глаз со склонившейся над столом вздрагивающей рудой головы. В темных глазищах девушки плавились ужас и боль. Потом что-то надломилось во взгляде Наталки. Глаза ее подернулись теплой поволокой, и она, положив руку на плечо Сереги, прислонила свою голову к его голове и тоже заплакала, но тихо, как-то по-домашнему, с покорством судьбе.
В эту ночь Наталка стала женой Сереги.
А через несколько дней полицаи сгоняли кохановчан на площадь к клубу, где беспечно источала запах сосновой смолы виселица с четырьмя петлями. Под виселицей стоял с открытым задним бортом окруженный жандармами грузовик, в кузове которого, к изумлению стекшихся на площадь людей, сидели связанные учитель Прошу, два полицая из районной комендатуры и восемнадцатилетняя Оля - дочь Христи, родная сестра Тодоски Ярчук.
В застывшем воздухе переливалось курлыканье журавлей. Приговоренные к повешению, запрокинув головы, следили за пролетавшими в небе длинношеими птицами, а окаменевшая толпа крестьян напряженно и страждуще смотрела на обреченных.
Стоял в толпе и Серега Лунатик. Он понимал, что письмо его, посланное в полевую жандармерию, без промаха выстрелило по учителю Прошу. Но при чем здесь полицаи? Откуда взялась Оля? В душу закрадывалась тревога. Он начинал понимать, что случилось нечто непредвиденное, страшное. И ничего нельзя исправить, как нельзя возвратить выстреленную пулю.
Серега не отрывал напряженно-испуганных глаз от измученного, с синими подтеками лица Оли. И оттого, что эта девушка была приемной дочерью Степана Григоренко, который партизанит где-то в забугских лесах, тревога Сереги начала переходить в жаркий ужас, от которого ноги наливались непосильной тяжестью, а в груди стала шириться холодная, ноющая пустота.
Оля действительно пришла в Кохановку из партизанского отряда, чтобы на явочной квартире - в заброшенном, прильнувшем к лесу домике учителя Ивана Никитича Кулиды - встретиться с подпольщиками.
Здесь в глухую ночь ее дожидались два верных, хотя и одетых в полицейскую форму, товарища. Они и сообщили ей, что совсем рядом, в подземелье, куда можно спустить лестницу через замаскированный вход в погребе, хоронятся ее мать и братишка Иваньо. Оля должна проводить их в надежное место за Бугом, ибо немцы пронюхали, что Христя - жена партизанского командира Степана Григоренко, и уже готовились арестовать ее.
Сердце Оли покатилось от услышанного, и она, испуганная, взволнованная, попросила скорее проводить ее к матери и брату. И в эту минуту в домик учителя вломились жандармы и полицаи.
Начался обыск. В погребе нашли кованную железом скрыню, о которой говорилось в полученном жандармерией анонимном письме, изъяли из нее школьное знамя, портреты Ленина и Сталина, переворошили запретные книги. А потом, оставив в домике засаду, повезли арестованных в Воронцовку.
А в небе курлыкали вольные журавли. Иван Никитич со смертной тоской глядел им вслед и думал о том, кто поможет Христе и Иваньо выбраться из подземелья. Ведь ни одна живая душа, кроме них, сидящих на этом четырехколесном эшафоте, не знает о тайном убежище. Может, Христа и Иваньо догадаются кричать в трубу, которой Иван Никитич прошил толщу земли для доступа воздуха в бункер, а верхний конец прикрыл хворостом, приготовленным на дрова? Но кто их услышит?
Об этом же смятенно думала Оля. Среди множества бледно-каменных лиц с глазами, налитыми страхом и болью, она стала высматривать сестру Тосю. Шепнуть бы ей словечко, и тогда не так страшно Оле умирать. Но при жандармах и полицаях ничего не шепнешь. Да и Тосю она не может разглядеть. Не знала Оля, что добрые люди успели перехватить Тодоску в череде людей, робко бредшей на площадь, и незаметно увести ее в одну из хат, чтобы не видела она смерти родной сестры да не навлекла плачем на себя и на село новой беды.
Будто птица с подломанными крыльями, трепыхалась в безысходной тоске мысль Оли. Ну пусть, пусть умрет она со своей нерастраченной молодостью. Но как помочь маме и Иваньо?!
Оля вспомнила, как Иваньо, когда был еще совсем маленьким, допытывался у мамы, зачем она его родила. Лучше было бы ему не родиться... Потом как-то на огороде Иваньо дотошно выспрашивал:
- Мамо, а когда я не родился, вы что делали?
- Тебя, сынку, ждала.
- А... где вы ждали?
- У ворот сидела и выглядывала, когда тебя зайцы в капусту понесут.
- А ворота уже были?
- Были. Почему же им не быть?
- А улица была за воротами?
- Была и улица. Все было.
- Все было? Меня не было, а все было?
Да, все было, все будет, только не будет ее, не будет учителя Прошу и этих славных хлопцев, что рядом с ней, под виселицей. А потом не станет мамы и Иваньо.
Мама... А что, если крикнуть людям, чтоб спасли? Нельзя. Немцы тут же приведут маму, и она увидит, как ее, Олю, будут вешать, а потом казнят и маму.
Оля слышала, что толстый жандарм говорил толпе какие-то слова, читал что-то с листа бумаги, но до ее воспаленного сознания ничего не доходило. Она продолжала лихорадочно думать о маме, о любимом братике и опомнилась лишь тогда, когда почувствовала, что к ее шее прикоснулась веревка.
Зачем?! Зачем так быстро?
Жизнь соткана из времени... Может, где-то в недрах земли, а может, в недрах солнца или в других неизведанных глубинах вселенной быстро, очень быстро вращается могучий, неосязаемый вал вечности, наматывая неосязаемую ткань времени, расцвеченную миллиардными узорами живых и трепетных человеческих судеб. Остановись хоть на мгновение, неосязаемый вал вечности! Остановись и дай еще чуть-чуть погореть одной искорке! Разумом человека прикоснись к свершающемуся, и ты содрогнешься от ревущей бури, какую угадаешь в живых сердцах. Ой, мама... Прости, что Оля не помогла тебе. Нельзя, чтоб ты видела гибель своей дочери! Ведь кто знает, какая боль страшнее для матери - боль, несущая смерть ее собственному телу, или боль души при виде мучительной смерти порожденного ею ребенка?.. Кто знает?.. Трудно земному жителю определить, где главное место человеческой боли: в нем самом или в сердце его матери.
Оля умерла, не успев ответить на этот, ставший вдруг самым главным для нее вопрос.
Задохнулся в петле сеятель добра и мудрости на земле учитель Прошу Иван Никитич Кулида. Молча умерли два подпольщика, имен которых никто не знал в Кохановке.
А среди скорбной толпы крестьян стоял человек, коему предстояло теперь умирать всю свою презренную жизнь.
Будь проклят на века тот, кто, уподобившись рабу, избирает своим оружием тайное или явное предательство!
8
С тех пор уже много, много раз откурлыкивали над Кохановкой журавли. Все испытал за эти годы Серега Лунатик: страх, отчаяние, тоску, надежду. Полной радости только не испытал. Даже сын Федот не принес ему счастья. Федот родился через девять месяцев после того, как Наталка, бежав из офицерского казино, стала женой Сереги. Сейчас Федоту двадцать... Сколько уже лет Серега с пытливой надеждой всматривается в лицо сына, в его походку, ловит его жесты - надеется хоть какую-нибудь черточку свою подметить в нем. Но Федот - весь мать; и Серега терзается в сомнениях его ли это сын, или всю теплоту своего надорванного и огрубевшего сердца отдает он байстрюку.
Жена, которую любил когда-то до беспамятства, стала ему безразличной. Не потому, что иссушили ее удручающе-однообразный селянский труд и горечь несбывшихся надежд. Наталка не родила в себе хоть самого малого - бабьей сердечности и семейной привязанности к мужу. Ходила в доме чужой, скорбно-молчаливой, таящей какие-то, так казалось Сереге, унижающие его мысли. И только сыну светили тихой лаской и бездонной любовью ее черные глаза.
Потускневшая красота Наталки давно уже не волновала Серегу; более того, она стала для него ощутимым неудобством. Когда после войны пришел из Москвы ответ, что отец Наталки, капитан Генералов, пропал без вести и Наталка, боясь поверить этому, поехала в Севастополь разыскивать родственников отца, Серега извелся от сомнений. А после возвращения жены домой много дней смотрел на нее с угрожающей подозрительностью.
Бывало и так, что не раз обрушивался на Наталку с бранью, казалось совершенно беспричинной. Но причина была: Серега, знать, перехватил чей-то небезгрешный взгляд, брошенный на его жену.
Так и жил, злобствуя, сомневаясь, подозревая. А когда чувствовал, что желчь переполняет его до краев, украдкой шел к вдове Насте Черных, к которой еще со школярских лет тянулся сердцем. Сгинул где-то на смертных дорогах войны муж Насти - Александр, и она, истосковавшись по мужской ласке, была рада даже этим ворованным осколкам призрачного счастья.
Слух о том, что учителя Прошу выдал фашистам Серега Лунатик, родился еще тогда, когда село находилось в оккупации. Немцы зачем-то стали разыскивать своего таинственного помощника. Многих кохановчан вызывали в жандармерию, показывали им анонимное письмо и требовали сказать, чьей рукой оно написано. А кому в Кохановке не был знаком почерк бывшего секретаря сельсовета Сереги? Но никто не указал на него.
Когда же, несколько лет назад, открывали новый памятник над братской могилой подпольщиков, где был похоронен и учитель Прошу, люди, разбередив старые душевные раны, потребовали суда над Серегой Лунатиком.
Вскоре Серегу вызвали для объяснения в Воронцовку. Он не отпирался: рассказал все, как было. К его счастью, а может, к несчастью, не все содеянное, обернувшееся злом, влечет наказание именем закона. Не стали Серегу судить.
Но как жить на свете Степану Григоренко, когда не раскрыта тайна бесследного исчезновения его жены Христи и сына Иваньо? У Степана давно вторая семья. Однако прошлое часто отзывается мучительной болью в сердце; новое счастье не в силах усыпить голос протестующей совести. Как жить и Тодоске Ярчук, когда неведома ей судьба родной матери и братишки? Многим посторонним людям тоже не давала покоя эта странная история. Тем более что время от времени рождались слухи, будто видели Христю то в Немирове, садившуюся в узкоколейный поезд, то в Киеве в Михайловском соборе; вроде во время отправления молебна стояла она рядом с высоким тридцатилетним человеком, очень похожим на Степана, и истово молилась.
Как всякие загадочные события, и это обрастало всевозможными подробностями; находились очевидцы, клявшиеся, что сталкивались с Христей, но по каким-то причинам не могли с ней поговорить.
Недавно Серегу Лунатика снова приглашали в райцентр. Опять он рассказывал, когда и как видел Христю и Иваньо под конвоем учителя Прошу и двух полицаев. Но рассказ его ничего нового не прибавил. Загадка, родившаяся в сумятице войны, оставалась загадкой.
9
Что же такое любовь? Как и отчего рождается это светлое, восторженное и томительно-сладкое чувство, при котором весь мир вдруг встает трепетно-радостным и удивительно солнечным? Почему любовь, окатив человека морем хмельного счастья, нередко ввергает его в удушливую пучину сомнений и тоски? И что это за волшебное диво - человеческое сердце, которому дано откликаться на прикосновения жизни буйной радостью или тихой скорбью?
С Андреем - сыном Павла Ярчука - вершились чудеса первой настоящей любви, и ему казалось, что подобные вопросы еще никогда ни перед кем не вставали в такой обнаженной и глубоко-значительной конкретности. Даже неподвижный зной июльского дня и однообразный грохот самоходного комбайна не могли усыпить в нем ощущения праздника и потребности размышлять глубоко и обстоятельно.
Андрей, закопченный и загорелый, в испятнанном и запыленном комбинезоне, сидел за штурвалом комбайна и завороженно смотрел, как мотовило натруженными граблинами с коварной заботливостью пригортало к зубастым и проворным ножам податливо-доверчивые стебли ржи. Солнце исторгало на землю потоки горячего золота, и, может, поэтому нагретая и пресно пахнущая рожь казалась Андрею тоже золотой. Время от времени, когда справа, на приборном щитке, вспыхивала красная лампочка, он привычно нажимал ногой педаль сбрасывателя, и сзади, на стерне, оставалась огромная копна соломы, будто гора мятой золотой стружки.
С высокого сиденья, прилаженного на левой стороне бункера, рожь выглядела жидкой и приземистой, а не тронутая сорняками земля в междурядьях - колчеватой и седой. Когда же Андрей поднимал взгляд над полем, перед ним открывались дремотные дали, опоясанные лилово-дымчатой гребенкой леса. Только тогда ощущал лицом и глазами еле заметное дыхание пахучего и теплого ветерка. Но почему этот ветерок напоминает ему пышную косу Маринки? Почему?
Комбайн будто плыл по волнистым разливам хлебов, и Андрей чувствовал себя ближе к небу, где непугаными лебедиными стаями грудились белые, напоенные солнцем облака. В воздухе носились ласточки, похожие на наконечники стрел, прилетевших из седых глубин веков, и ему чудилось, что сквозь оглушающий и деловой говор машины он слышит их тревожное чиликанье. Нет, то не всплески ласточкиных голосов, то зовущий смех Маринки слышался Андрею.
Справа, где по колено во ржи плавно брел еще один комбайн, виднелась за Бужанкой, на ее бугристом берегу, Кохановка. Из крутой зелени дремлющих в солнечной истоме садов задумчиво, будто с тайной надеждой, глядели в поле крыши хат: соломенные - замшелые, и бело-шиферные или черепичные. Где-то там, в бархатной зелени мха, и та милая крыша, которая бережет по ночам тихий и таинственный мир его Маринки.
Но почему Андрею видятся крыши задумчивыми? Может, потому, что под ними живут хлеборобы, для которых жатва - напряженная пора радости и тревог. В эту горячую страду селянин счастлив тем, что плоды его труда заколыхались на полях хлебными лесами. И чем ниже и понурее склоняются на упругих стеблях колосья, тем выше голова крестьянина и больше радостной надежды в его глазах.
Однако этот год не сулил большой радости. Засуха... Это черное, раскаленное слово холодило душу. Земля, истомившись от мучительной жажды, будто впала в небытие, а солнце продолжало немилосердно палить, выпивая тяжесть из колосьев. И никли в мучительной тревоге головы крестьян.
Только холеные кохановские поля, где ранней весной мужики, бабы и даже подростки до кровавых мозолей на руках разбрасывали удобрения, мало-мальски благодарили хлеборобов. Не дать бы только заплакать колосьям золотыми слезами. Ох, как нужен хлеб! И чтоб хватило его для плана и для трудодня. Иначе селянину придется брюхом своим и своих детей отвечать за размолвку между землей и солнцем.
Но нельзя сказать, что комбайнер Андрей Ярчук ни о чем больше не думал, кроме как о том, чтоб золотые слезы не окропили нивы. Он непрерывно помнил о ней, о Маринке, дочери вдовы Насти Черных.
На краю поля, у зеленого вала лесопосадки, Андрей развернул комбайн и снова повел его по ровному краю колосистого поля. Приоткрыл крышку бункера: он еще не полон; подивился живучести ржаной гусеницы, которая, невредимой пройдя через молотилку, десятками копошилась сверху зерна.
Мерно грохотал комбайн, привычно вертелось мотовило, покорно склонялась перед стрекочущими ножами косилки рожь. Впереди - длинный проход, и Андрей снова окунулся в благостное забытье, в мир своей любви.
Маринка. Когда Андрей Ярчук после окончания десятилетки отправлялся на службу в армию, Маринка училась в седьмом классе и была неприметной шаловливой девчонкой с двумя косичками-ящерицами, озорными глазами и будничным звонким голоском. Андрей и внимания на нее не обращал. А приехал со службы и встретил смешливое большеглазое чудо... Как-то поздним вечером, когда укладывался на сеновал спать, услышал песню, донесшуюся из Евграфовой левады. Хмельной от доброй чарки горилки, выпитой с отцом, матерью и родичами в честь возвращения домой, Андрей даже затаил дыхание, когда его слуха коснулся чистый и нежный, наполненный мягкими мелодичными переливами голос. Он струился незамутненным, будто серебряным, ручейком и, кажется, вливался Андрею прямо в сердце. Высоким фальцетом, с веселой беспечностью песня выговаривала какие-то вихрясто-задорные слова. Хотел вслушаться в них, но помешал отец. Павел Платонович, приминая сено, хрустящее и дурманящее запахами разнотравья, недовольно сказал:
- Это Маринка дерет глотку. Ее голос. Теперь до полночи спать не даст.
- Гарно поет, - восхищенно заметил Андрей.
- Гарно! - отец хмыкнул сердито и насмешливо. - Людям на работу чуть свет...
Не знал Андрей, что в песне Маринки отец угадывал давно забытые бубенцовые переливы голоса ее матери Насти, первой своей любви.
Песня оборвалась, точно устыдившись слов Павла Платоновича. Андрей долго лежал в темноте с раскрытыми глазами, стараясь удержать в памяти мелодию песни и звучание голоса Маринки. И где-то в нем смутно забрезжили тронувшие сердце беспокойные бубенцы. "Сердце запомнило песню", - с радостным удивлением подумал Андрей, испытывая в то же время томящее чувство.
На второй день утром он встретил Маринку на улице. Утро выдалось дождливое, с холодным неприветливым небом, и девушка была одета в фуфайку-стеганку, резиновые сапоги, на голове - цветастый платочек.
- Здравствуй, Андрей! - с напускной небрежностью первой поздоровалась Маринка. - С приездом!
Андрей степенно подал девушке руку, но ничего не сказал, утонув взглядом в лучистой синеве ее больших глаз. Был поражен тем, что Маринка угловатый, неуклюжий подросток, какой помнил ее, - стала за три года неузнаваемой. Даже грубая рабочая одежда была не в силах пригасить ее красоту. Тонкие черты смуглого лица, свежие, налитые губы со смешинками в уголках и чуть испуганные глаза девушки заставили сердце Андрея покатиться.
А Маринка заметила восхищение во взгляде Андрея, повела с неосознанной кокетливостью плечами и, пряча смущение, опять с наигранной бойкостью спросила:
- Чего ж писем не писал из армии?
- А ты ждала разве?
- Другие писали.
Андрей не знал, кто были эти "другие", но в груди уже родилось ревнивое чувство.
- А я думал, что ты еще не выросла, - полушутливо, с отчетливой грустью сказал он.
- А позабыл, как на проводах в армию я тебе букет цветов поднесла?
Да, он только теперь об этом вспомнил. Маринка от имени пионеров подносила ему цветы.
- Помню! - вдруг засиял улыбкой Андрей. - Жалко, что я не отважился тогда тебя поцеловать.
- Так я тебе и разрешила б! - засмеялась Маринка и посмотрела на Андрея с чувством собственного превосходства.
- А сейчас?
- Что сейчас?!
- Сейчас разрешишь отплатить поцелуем за цветы?
На лице Маринки сквозь смуглую кожу проступил румянец. Она поиграла крутыми полукружьями бровей, затеребила пальцами кончик перекинутой на грудь черной тугой косы и, снисходительно улыбнувшись прищуром глаз, насмешливо спросила:
- Ты уверен, что твои поцелуи так высоко ценятся?
И зашагала по влажной зелени муравы, гордая, недоступная.
Ушел Андрей домой удрученным, со щемящей тоской в груди.
Потом ему рассказали: Марина Черных учится в Средне-Бугске, в строительном техникуме, уже закончила третий курс и сейчас практикуется в Кохановке. Прослышал и о том, что к Маринкиной хате топчут стежку многие хлопцы, но все безуспешно, кроме шофера Федота Грицая - сына Сереги Лунатика. Маринка, говорят, так вскружила хлопцу голову, что он всерьез кого-то убеждал, будто мотор его грузовика, когда Федот сидит за рулем, беспрестанно напевает: "Маринка, Маринка, Маринка..." А ведь правда! И мотор комбайна все время выговаривает на разные лады это самое нежное для Андрея имя! То ли от Федота, то ли от Маринки слышали люди, что осенью у них свадьба.