Страница:
- Как ни планируй, а если моя хата оторвана от моего садка и огорода, если во двор я должен слазить по лестнице, значит и я от земли оторван.
Павел метнул удивленный взгляд на Серегу: Лунатик говорил слова, с которыми он, Павел, не согласиться не мог, но сознаться в этом почему-то не хотелось.
- А потом, - продолжил мысль Серега, - если меня загонят на второй этаж, веранду я там не прилеплю. А без веранды дачник ко мне не пойдет.
- Вот-вот! - вдруг весело оживился Павел, отодвигая налитую Настей рюмку. - Ты сам и ответил на свой вопрос. А говоришь, кулак в тебе и не ночевал.
- Хватит вам! - взмолилась Настя. - Вы что, пришли ко мне казенные дела утрясать или в гости?
- Виноваты, - Павел взялся за рюмку. - Не будем об этом. Живи, Сергей Кузьмич, в своем доме. Никто не торопится лишать тебя твоей веранды.
- Благодарствую! - с ехидством ответил Серега и лихо опрокинул в рот рюмку.
Павел внутренне съежился от полоснувшей по сердцу неприязни к Сереге. Трудно с такими вести колхозное хозяйство. Он же считает себя безответственным перед артелью, а с артели старается урвать побольше. Сегодня такой "хитрец" работает в колхозе, чтобы иметь право на приусадебный участок, завтра кому-нибудь помогает строить хату, потому что это дело выгодное, послезавтра, прослышав, что на рынке подскочили цены на чернослив или грецкие орехи, стоит с мешком у дороги и дожидается попутной машины да еще ругает председателя, что специального транспорта для поездок в областной центр не выделяет. Копит гроши и строит себе новый домище, под черепицей и с верандами, но летом будет спать с семьей в вонючем сарае или в духоте на чердаке, а комнаты сдаст дачникам, "слупив" с них втридорога за жилплощадь, за свежие овощи с огорода, за ягоды и фрукты, за молоко детям, за близость хаты к лесу, где грибы растут, за пользование лодкой на Бужанке, за электроэнергию, за дрова, за выбитое стекло в окне, за сломанную ветку.
Конечно же, двух- или трехмесячное пребывание дачников в селе дает вот таким Лунатикам доход, превышающий их годичный заработок в колхозе. И короста стяжательства разъедает им сердца и души, на колхоз они начинают смотреть, как на свое подсобное хозяйство.
К счастью, не много в Кохановке вот таких Серег Лунатиков, но их вполне достаточно, чтобы отравлять духом корысти атмосферу в селе и вызывать горькую досаду у честных тружеников, которые на своем хребте везут артельное хозяйство. А ведь немало подобных Кохановок разбросано в окрестностях городов или даже вдали от них - на берегах сотен рек и озер, не говоря уже о морских побережьях...
Настя давно не видела Павла в таком изменчивом настроении. Подумала: а не ревнует ли он ее к Сереге, который по дурости ведет себя хозяином за столом? И делая вид, что не замечает ядовитых Серегиных взглядов, присела рядом с Павлом, плечом к плечу, будто для того, чтобы со стороны полюбоваться Маринкой и Юрой, которые о чем-то перешептывались. Юра, свесив над столешницей русый чуб, снизу вверх заглядывал Маринке в зарумянившееся лицо и вслушивался в сбивчивые ее слова; глаза Юры блестели, источая щедрую снисходительность, а губы кривились в досадливой улыбке. Маринка, опустив трепещущие ресницы, мяла в руках салфетку и что-то доказывала Юре.
Неловкую тишину нарушил Серега:
- Так, значит, ты, Павел Платонович, голосуешь за многоэтажки, как начальство велит? - спросил он и тут же осекся, уловив злой блеск в глазах Павла, которому уже трудно было удержаться, чтобы не высказать Сереге всего того, что запеклось на сердце.
Но не успел произнести ни слова. Будто пушечный выстрел, ахнул снаружи свирепый удар по окну. В спину Сереги и Павла, на стол и на пол с тонкой звенью брызнули осколки стекла.
Первой опомнилась Настя. Она кинулась к стенке и щелкнула электрическим выключателем. Комната окунулась в темень. Все, потрясенные неожиданным, молчали.
Потом откуда-то из-под стола подал испуганный голос Серега:
- А до окон на втором этаже холеру б дотянулись.
В ответ послышался зловещий хохоток Павла, затем резкие его слова:
- А ну, хлопцы, за мной! Надо поймать стервеца. - Павел был убежден, что ударил по окну не кто иной, как его сын Андрей.
Такая же мысль пронеслась, холодя сердце, у Маринки. Она кинулась из хаты вслед за Павлом Платоновичем.
Настины гости долго обыскивали малинник, садок, огород. Но тщетно. И никто не догадывался, что Маринка уже свершила суровый, но неправедный суд; она знала, где может быть Андрей. Выскочив на улицу, Маринка устремилась к старому баркасу, с незапамятных времен лежавшему вверх дном под соседским плетнем. Здесь не раз они сиживали с Андреем и не раз прятались за баркасом, если выходила со двора Настя. И точно: Андрей стоял у баркаса, сердито поблескивая в темноте белками очей. Маринка подлетела к нему и, задыхаясь, прошипела:
- Дур-р-рак! - и неумело хлестнула рукой по лицу. - Ненавижу тебя! затем всхлипнула и убежала, яростно хлопнув калиткой.
Вечер был испорчен. Ушел домой Павел, унося в груди лютость на Андрея; особенно злило его то, что сын, сотворив глупость, трусливо спрятался. Вслед за Павлом ушел Серега, взяв с собой на ночлег Юру Хворостянко.
А Андрей ни в чем не был виноват. Истратив всю надежду, что Маринка придет на свидание, не имея больше сил оставаться в неведении, он покинул условленное место над Бужанкой и, сам не зная зачем, пошел в направлении Маринкиного подворья. Издали увидел, что знакомая хата с бессердечным весельем светится всеми окнами. Не удержался, перемахнул через плетень и со стороны огорода подобрался к хате. Увидел в окно такое, что в голове помутилось, а сердце зашлось в немом крике: Маринка сидела за столом рядом с незнакомым плечистым парнем, смотрела ему в глаза, улыбалась и о чем-то весело щебетала. Андрей даже не знает, как снова оказался на улице. Теперь ему все ясно! Все! "...К нам приехал один человек, и мне надо побыть дома", - вспомнилась Маринкина записка. И насмешливые ужимки Фени вспомнились.
Он стоял возле знакомого баркаса, не ощущая самого себя, земли под ногами, дрожащей тьмы, надвинувшейся со всех сторон. Только опаляющие молнии в сердце.
Сделал шаг, другой в направлении Бужанки и почувствовал, что ноги не хотят повиноваться, будто из них вынули кости. "И ногам тяжко уходить отсюда", - с горькой усмешкой подумал Андрей, расслабленно опускаясь на днище перевернутого баркаса. Вдруг рядом раздался сердитый голос матери:
- А ты чего тут сидишь?!
Андрей вздрогнул от неожиданности. Мать стояла в двух шагах от него с толстой дубинкой в руке, будто призрак, сотканный из мутнеющей от близкого рассвета ночной темноты.
- Да так... Не спится... - Андрей даже не узнал своего голоса, осипшего, погрубевшего.
- Знаю, почему тебе не спится. Ишь, батько наш как разгулялся!
В словах матери Андрей уловил зловещие интонации, предшествующие обычно буре.
- Настя женишка выписала для Маринки из города, а он в сватья напросился! - осведомленно говорила мать, с трудом сдерживая нарастающий гнев. - Я ему покажу, черту усатому!
- Мамо, идите домой, - Андрей забеспокоился не на шутку.
- Пойду, пойду... Вот только гляну в окно на их теплую компанийку и пойду... А ты тоже ступай. И чтоб завтра духу твоего в селе не было уезжай!
- Куда уезжать?
- Хоть на целину! Батько говорил, что требуют из колхоза одного комбайнера. Уезжай и забудь эту червивую Маринку! Плюнь на нее! Есть же у тебя гордость? - И мать с угрожающей решительностью зашагала к Настиному подворью.
Андрей окаменело сидел на баркасе и, потеряв ощущение времени, раздумывал над словами матери. Неожиданно услышал звень разбитого и падающего стекла, увидел, как исчез свет в окнах Маринкиной хаты. Через минуту из калитки метнулась женская фигура. Сердце сжалось в тревоге: мать что-то натворила, а теперь убегает. Но то была не мать. То была Маринка. Она подлетела к Андрею, обожгла ударом по щеке и бросила в лицо слова, которые он ей никогда не простит и не забудет.
На востоке, на самом краю земли, небо уже пило лучи еще невидимого солнца. Ночь светлела, делалась дымно-сизой, и казалось, светлела сама тишина, баюкавшая спящую зоревым сном Кохановку. Андрей усталой походкой шагал по берегу Бужанки куда-то за село, мучительно стараясь найти какую-то самую нужную, главную мысль.
20
Секретарь парткома Степан Прокопович Григоренко часто подтрунивает в душе над собой из-за того, что навещают его мысли о старости. Но ведь и вправду не молодой: давным-давно шестой десяток разменял. А с виду Степан могуч, словно заматерелый дуб, перенесший бури и ураганы. Идет он по улице - залюбуешься! Как парубок - рослый, прямой, плечистый! И хоть малость портит его фигуру заметная толщина в поясе, но зато усиливает она впечатление несокрушимости здоровья Степана Прокоповича. Кажется, разбегись он, и ничто не устоит на пути, даже каменная ограда. Не погасли и веселые светлячки в темных глазах Григоренко, хотя брови над ними, некогда черные, покрылись изморозью седины, точно такой, какая напрочно оседлала его в прошлом цыганскую голову.
Степан Прокопович с веселым удивлением будто со стороны оглядывается сам на себя и уже без веселья раздумывает над тем, как долго сердце обыкновенного человека способно переносить неутихающие бури житейских страстей (именно житейских, ибо партийная работа для него не служба, а сама жизнь), бури большие и малые, в которых Степан Григоренко, руководитель будомирской партийной организации, не чувствует недостатка. Они окатывают его то радостью за какие-то успехи района, то повергают в смятение, если не удается свершить очередное дело. Нередко торжество чередуется со скорбью, удовлетворенность - с негодованием... Нет дня, нет часа, чтоб не глодали секретаря парткома какие-то заботы и тревоги. Вот и пошаливает сердце, временами сердито стучит изнутри, словно напоминает: "Человече, имей совесть! Побереги меня, если дольше хочешь видеть солнце". И для пущей убедительности иногда плеснет в груди горячей болью.
А с сердцем шутки плохи. Осерчает, и получай инфаркт - модную ныне болезнь, которая нет-нет да вдруг сбивает с ног человека, невзирая на его положение и заслуги.
Да, есть у Степана основание опасаться за свое сердце. Изрядно подызносилось оно еще в молодости, изболелось по Христе, не пересилевшей холодного лукавства матери и без любви вышедшей замуж за Олексу, сына кулака Пилипа Якименко. В начале коллективизации повесился Олекса, и со временем Степан женился на Христе, став отцом двух ее и Олексы дочурок. Потом родился сын Иваньо. Степан трепетал от счастья, когда носил на руках шаловливого малютку и слышал его невнятный ласковый лепет. Но не долгим было счастье: по ложному доносу на два года упрятали Степана Григоренко в тюрьму, и снова пришлось его сердцу захлебываться в немых рыданиях и томиться в смертной тоске.
А затем война. Унесла война и Иваньо, и Христю, и приемную дочку Олю. Иваньо и Христю унесла тайно, оборвав их жизнь неизвестно где и неизвестно как. Когда эта страшная весть прилетела в партизанский отряд, которым Степан командовал, ему казалось, что он не переживет, что на сей раз у его сердца уже не хватит сил перенести чернейшую из черных бед. Перед глазами неотступно маячило родное личико десятилетнего Иваньо: оно то улыбалось ему, то корчилось в муках; слышался предсмертный вопль Христи, и Степан почти терял рассудок.
До сих пор не дает покоя Степану Прокоповичу загадочность исчезновения жены и сына, а также причастность к этой ужасной тайне, как утверждает Серега Лунатик, кохановского учителя Прошу, повешенного немцами. Покойный Антон Карабут, довоенный секретарь райкома партии, успел шифром сообщить Степану осенью сорок первого, что в домике Прошу - явочная квартира подпольщиков, а сам учитель будет работать у немцев по его, Карабута, заданию. Но что случилось потом?
Двадцать два года минуло с тех пор. Давно у Степана новая семья, растет дочка Галя со смешными раскосыми глазами, широкоскулая - вся в мать, уроженку Средней Азии. Там в сорок пятом и сорок шестом лечился он в госпитале после тяжелого ранения, там познакомился с медсестрой Саидой... Невысокая, стройная, она поразила Степана своей женской кротостью, материнской заботой и страхом перед его черной партизанской бородой. И дикой неприметной красотой своей ужалила сердце - точеным лицом с чуть выпирающими скулами под смуглой, необыкновенно гладкой кожей, удлиненным разрезом темных пугливых глаз, полными и яркими губами. Она следила за ним беспокойным взглядом, в котором сквозил интерес ребенка, пытаясь угадать его мысли и желания. Десять долгих месяцев госпитального бытия и каждодневные встречи с Саидой сделали свое дело: он полюбил ее так, как, казалось и Христю не любил. Потом четыре трудных года учебы в партийной школе.
Но не во власти человека заглушить голос памяти. В сердце Степана продолжала жить боль по Иваньо и Христе. А тут еще нелепые слухи между людьми, что будто Христя и Иваньо бродят по белу свету и по каким-то загадочным причинам не появляются в родных местах. Но никакие розыски с участием милиции ни к чему не привели. И все-таки сердце ждало какого-то чуда.
Ох, сердце, сердце... Может, легче жилось бы на свете, если б не было оно таким чутким, незащищенным, быстро воспламеняющимся и легко ранимым.
Вот и недавно. Кажется, пустячный случай, а Степан Прокопович несколько раз принимал капли.
Проезжал через Будомир инструктор сельского обкома партии Арсентий Никонович Хворостянко - остер на язык, но в общем-то сердечный, открытый человек, успевший в свои сорок с небольшим лет поседеть и обрести фундаментальное благообразие, выдававшее в нем руководящего работника. Направлялся Хворостянко в соседний район и остановился перекусить в Будомирской чайной. Степан Прокопович проводил гостя в "боковушку" отдельную комнату, заказал обед на двоих и спросил у Арсентия Никоновича:
- Что за дела позвали тебя в этот район?
Хворостянко неопределенно засмеялся, отвел в сторону глаза и ничего не ответил. А когда выпили по рюмке коньяку и начали обедать, сказал будто между прочим:
- В обкоме ходят слухи, что ты на пенсию собираешься. Неужели правда?
У Степана Прокоповича кольнуло под сердцем.
- Слухи или у начальства есть мнение? - с деланным безразличием переспросил он.
- Тебе уже сколько лет? - уклонился от ответа Арсентий Никонович.
- Первенство держу по возрасту среди секретарей парткомов. Но разве старый конь борозду портит?
- А все-таки сколько?
- Ну, скоро шестьдесят. Возраст, конечно, не пионерский.
- То-то, - с загадочностью произнес Хворостянко. - Пора молодым дорогу уступать. - И когда Степан Прокопович взялся за графинчик с коньяком, Арсентий накрыл ладонью рюмку, любуясь своей решительностью. Больше не пью. Дела.
Арсентий Хворостянко уехал, а Степан Прокопович с онемевшим сердцем все размышлял над его словами, удивляясь тому, что инструктор разговаривал с ним с тенью виноватости и чувством неловкости.
Вспомнился Степану давнишний спор с Арсентием Никоновичем, когда состоялось разделение обкома, равно как и облисполкома, на сельский и промышленный. Они сидели с Хворостянко в одном из обкомовских кабинетов и обсуждали это ошеломившее всех событие. Степан Прокопович тогда с притворной наивностью спросил:
- Темный мы народ - работники районного масштаба. В голове аж хрустит от мыслей, а понять никак не могу.
- Что же тут непонятного? - не уловив подвоха, спросил Арсентий Хворостянко.
- Зачем создают два обкома?
- Для усиления руководящей роли партии, - Арсентий смотрел на Степана Прокоповича с чувством своего превосходства.
- Для усиления? - продолжал удивляться Степан. - А скажи, Арсентий Никонович, сахарные, плодоконсервные, спирто-водочные заводы да и тот же мясокомбинат в чьей сфере влияния будут? Их ведь не отделишь от сельского хозяйства.
- Да... Сельский обком будет курировать эти предприятия, - с уверенностью ответил Хворостянко.
- А что же тогда остается на долю промышленного обкома?
- Все остальное.
- Что именно? Суперфосфатный завод? Его бы тоже не следовало отлучать от земли.
- Скажешь еще! - досадливо засмеялся Хворостянко. - Ты так и авторемонтный завод подчинишь сельскому обкому.
- А почему бы и нет? - искренне удивился Степан Прокопович. - Разве авторемонтный завод не выполняет заказов колхозов, совхозов, автоколонн, обслуживающих, скажем, сахарные заводы? А потом, нельзя забывать, что существует совнархоз, где к тому же есть партком.
- При чем тут совнархоз?! Зачем путать партийное руководство с планирующими и координирующими органами? Ну да, есть совнархоз! Есть и отраслевые министерства. А теперь будет еще два обкома.
Степан вздохнул и, скосив хитрый взгляд на Арсентия Никоновича, почесал бритый, отдающий синевой подбородок. Потом наморщил лоб и продолжил разговор:
- Ну, хорошо. Два обкома, так два. А зачем два облисполкома? Это что, две советские власти? Одна промышленная, а другая сельская? Да и комсомол расчерепашили на две когорты.
Арсентий Хворостянко опасливо покосился на приоткрытую дверь, начал собирать со стола и укладывать в ящик бумаги, давая понять Степану Прокоповичу, что он не намерен продолжать этот скользкий разговор. Затем бросил на собеседника насмешливо-въедливый взгляд и изрек:
- Ну, партизан, доболтаешься когда-нибудь!
- Почему? - с тем же притворством удивлялся Григоренко. - Говорю, что думаю, что на сердце. И не на базаре, а в обкоме партии делюсь своими мыслями.
- Между прочим, в обкоме партии больше ценятся здравые мысли, - не скрывая иронии, заметил Арсентий Никонович. - Я, например, сужу по-иному: верхам все виднее. Там обобщают опыт всей страны, а ты смотришь на положение дел только со своего шестка. - И, помолчав, добавил без связи с предыдущим разговором: - Потом не забывай: сегодня ты секретарь, значит, тебе и власть в руки, в масштабе района, конечно, и почет, и соответствующие блага. А завтра не секретарь, и следовательно...
- Никто? - продолжил мысль Степан Прокопович.
- Не совсем так, но...
- В этом и беда наша, - Григоренко с сожалением посмотрел на Арсентия. - Боясь потерять кресло, иные люди подчас не решаются раскрывать рта, хотя видят, что творятся нелепости. И еще хуже то, что действительно могут дать им по шее, если раскроют рот. Пора с этим кончать, иначе загубим порученное нам дело.
- А ты пойди к кому-нибудь из секретарей обкома и поделись этим мнением, - насмешливо заметил Хворостянко.
Степан взорвался:
- Слушай, Арсентий! Ты же куда мудрей, чем стараешься казаться! Я тебя знаю с комсомольского возраста! Почему вдруг вилять стал?
Хворостянко вздохнул так, что испуганно шевельнулись перед ним листки настольного календаря, взял дрогнувшей рукой из портсигара папиросу и после мучительной паузы заговорил:
- А ты разве всерьез относишься к моим словам? Я б на твоем месте держал бы себя... не знаю как. Помнишь, приехал я к тебе в район и стал давать указания, чтоб колхозники продавали собственных коров в колхозы. Ты упрямился, доказывал, что это неразумно. А я настаивал: такова была директива. И ты сдался. А что получилось? Ты оказался правым. Кормов не хватило даже для колхозного скота. А наши обещания колхозникам, что они будут получать молоко в колхозе по потребностям, оказались фикцией. В глаза же людям стыдно смотреть.
- Ну вот, теперь узнаю тебя: заговорил почти человеческим языком, Степан Прокопович расхохотался и дружелюбно толкнул Арсентия Хворостянко кулаком в плечо. - Так надо же вылезать из болота, а не глубже забираться в него.
Не так давно, накануне жнив, Степана Григоренко, как и других секретарей парткомов, вызвали на очередное бюро обкома. Степан Прокопович приехал в областной центр на два часа раньше указанного в телеграмме срока, чтобы перед началом бюро попасть на прием к секретарю обкома партии и подробнее рассказать ему о бедственном положении района, вызванном неурожаем. Уже тогда было ясно, что колхозам будет трудно справиться с государственными поставками, не говоря о расчетах с колхозниками и грозящей бескормице для скота.
Федор Пантелеевич Квита встретил Степана Григоренко шуткой по поводу его высокого роста и могучего телосложения:
- Заходи, заходи. Не задень головой люстру!
Измеряя улыбчивым взглядом рослую грудастую фигуру Степана Прокоповича, секретарь обкома с наигранной опаской протянул руку навстречу его толстопалой ручище.
Степан осторожно и почтительно стиснул руку Федора Пантелеевича, всмотрелся в его моложавое, тронутое морщинами лицо, в серые глаза под чуть вспухшими веками и понял, что секретарь обкома старается шутками погасить на своем лице озабоченность какими-то другими делами и что находится он во власти мыслей, которые занимали его еще до появления здесь Степана.
- Садись, Степан Прокопович, только обещай не раздавить стул, пригласил Федор Пантелеевич.
- Постараюсь, - смущенно засмеялся Григоренко, усаживаясь.
Секретарь обкома сдвинул на край стола лежавшие перед ним бумаги, поднял на Степана Прокоповича погрустневшие вдруг глаза и спросил:
- Будешь плакаться в жилетку, чтоб скостили план поставок хлеба?
- Да, - Степан Прокопович виновато вздохнул.
- Не стоит. Вся область в таком положении. Этому вопросу и посвящается сегодняшнее бюро. Я вот что хотел спросить, - Федор Пантелеевич звякнул о настольное стекло ключом от сейфа. - Дошли до меня слухи, что ты недоволен разделением обкома партии.
- И не только обкома, - ответил Степан с горестной, чуть вызывающей усмешкой и ощутил в груди едкую злость на Арсентия Хворостянко: "Донес-таки..."
- Ну так вот, уважаемый товарищ Григоренко, - Федор Пантелеевич постучал ключом от сейфа о стол, и в его глазах мелькнула снисходительно-добрая насмешка. - Вынужден тебе напомнить, что согласно Уставу партии коммунист должен отстаивать свое мнение до принятия организацией или вышестоящим партийным органом решения.
- Но Устав позволяет коммунистам обращаться с вопросами, заявлениями и предложениями в любую партийную инстанцию, - теперь уже снисходительно улыбался Степан Прокопович.
- Верно, разрешает обращаться, но не болтать об этом где бы то ни было, - Федор Пантелеевич резко поднялся, легкой походкой подошел к сейфу, открыл его и достал оттуда какие-то бумаги. - Вот, например, как поступил я. Почитай... Только чтоб это между нами...
Степан не поверил своим глазам: перед ним лежала копия письма в ЦК партии Украины; в нем секретарь обкома излагал будто бы его, Степана, мысли. Федор Пантелеевич Квита писал, что разделение обкома партии на сельский и промышленный практикой не оправдало себя, а лишь усложнило работу.
21
Степану Прокоповичу показалось, что тот памятный доверительный разговор словно породнил его с секретарем обкома. С нетерпением ждал случая, когда удобно будет спросить у Федора Пантелеевича, пришел ли ответ из Киева на его письмо... И вдруг эта встреча с Арсентием Хворостянко, его прозрачный намек на то, что в обкоме партии есть мнение, будто ему, Степану Григоренко, пора уступить дорогу кому-то из более молодых. Почему так неожиданно? И нет ли здесь связи между его последним разговором с секретарем обкома и этим, видать, не случайным заездом в Будомир Арсентия Хворостянко?
Оттого, что он чего-то не понимал, о чем-то не догадывался, сердце Степана плавилось в тоскливой боли, а мысли шли вразброд.
Конечно же, не хочется Степану уходить на пенсию! Но совсем не потому, как говорил ему Арсентий Хворостянко, что, если "сегодня ты секретарь, значит тебе и власть в руки... и почет, и соответствующие блага. А завтра не секретарь, и следовательно..." Никаких "следовательно", потому что "блага" от своего секретарства Степан видит далеко не в том, в чем видит их Арсентий, - кажется, примитивный и в то же время какой-то загадочный человек.
И пусть натруженное сердце временами расплескивает в груди горячую боль, не может спешить Степан подвести черту под своей жизнью коммуниста, под деяниями своими - успешными, а иногда и не успешными. Хоть несколько лет, но должен он побыть еще у настоящего дела и трудом своим, умноженным на опыт и на страстное желание добра людям, помочь тому самому главному взлету жизни села, после которого, наконец, уже не будет вынужденных различными обстоятельствами приземлений.
Степан Григоренко был свидетелем и участником почти всех предыдущих взлетов. Особенным восторгом наполняли грудь те, коим открыли просторы исторические съезды партии, начиная с Двадцатого. Но то ли от чрезмерного усердия, то ли от неумения получалось нередко так, что после трепетного в упоительных надеждах взлета следовало удручающее приземление. И кажется Степану, что взлеты прерывались из-за "триумфальных аркад", спешно воздвигавшихся на пути сельского хозяйства области. Да, да! Сельское хозяйство, шагнув в годы советской власти от сохи до умнейшей техники, все-таки терпело неудачи, идя к ним через многочисленные триумфальные ворота, позади которых гулко звенели пустеющие кассы колхозов и совхозов, голодно мычал на фермах скот и горестно вздыхали крестьяне, подсчитывая свои скудные заработки. А он, Степан Григоренко, разум и совесть тружеников земли, нечего греха таить, не спешил поднимать тревогу. И не только из-за того, что набат не ласкает слух, особенно тогда, когда победно звучат фанфары, а и потому, что действительно есть в области заметные маяки - колхозы и совхозы, где земли родят обломные урожаи, а животноводство не приносит убытков. Степан Прокопович из кожи лезет, чтоб перенять опыт маяков и научить людей своего района лучше хозяйничать. И уже не раз бывало, что Будомирский район стоял одной ногой на ступеньке, с которой виднелись крыши показательных хозяйств. Но вдруг выяснялось, что какие-то другие районы тянут вниз показатели области или соседние области снижают уровень вала республики, и по давно заведенному обычаю "благополучным" районам "накидывали" планы по сдаче хлеба, свеклы, мяса, молока, яиц... И ступенька безропотно подламывалась... Область торжественно проходила через очередные "триумфальные ворота", а район с тревогой оглядывался на свое ослабленное хозяйство и прикидывал, как в будущем году не рухнуть еще ниже.
Павел метнул удивленный взгляд на Серегу: Лунатик говорил слова, с которыми он, Павел, не согласиться не мог, но сознаться в этом почему-то не хотелось.
- А потом, - продолжил мысль Серега, - если меня загонят на второй этаж, веранду я там не прилеплю. А без веранды дачник ко мне не пойдет.
- Вот-вот! - вдруг весело оживился Павел, отодвигая налитую Настей рюмку. - Ты сам и ответил на свой вопрос. А говоришь, кулак в тебе и не ночевал.
- Хватит вам! - взмолилась Настя. - Вы что, пришли ко мне казенные дела утрясать или в гости?
- Виноваты, - Павел взялся за рюмку. - Не будем об этом. Живи, Сергей Кузьмич, в своем доме. Никто не торопится лишать тебя твоей веранды.
- Благодарствую! - с ехидством ответил Серега и лихо опрокинул в рот рюмку.
Павел внутренне съежился от полоснувшей по сердцу неприязни к Сереге. Трудно с такими вести колхозное хозяйство. Он же считает себя безответственным перед артелью, а с артели старается урвать побольше. Сегодня такой "хитрец" работает в колхозе, чтобы иметь право на приусадебный участок, завтра кому-нибудь помогает строить хату, потому что это дело выгодное, послезавтра, прослышав, что на рынке подскочили цены на чернослив или грецкие орехи, стоит с мешком у дороги и дожидается попутной машины да еще ругает председателя, что специального транспорта для поездок в областной центр не выделяет. Копит гроши и строит себе новый домище, под черепицей и с верандами, но летом будет спать с семьей в вонючем сарае или в духоте на чердаке, а комнаты сдаст дачникам, "слупив" с них втридорога за жилплощадь, за свежие овощи с огорода, за ягоды и фрукты, за молоко детям, за близость хаты к лесу, где грибы растут, за пользование лодкой на Бужанке, за электроэнергию, за дрова, за выбитое стекло в окне, за сломанную ветку.
Конечно же, двух- или трехмесячное пребывание дачников в селе дает вот таким Лунатикам доход, превышающий их годичный заработок в колхозе. И короста стяжательства разъедает им сердца и души, на колхоз они начинают смотреть, как на свое подсобное хозяйство.
К счастью, не много в Кохановке вот таких Серег Лунатиков, но их вполне достаточно, чтобы отравлять духом корысти атмосферу в селе и вызывать горькую досаду у честных тружеников, которые на своем хребте везут артельное хозяйство. А ведь немало подобных Кохановок разбросано в окрестностях городов или даже вдали от них - на берегах сотен рек и озер, не говоря уже о морских побережьях...
Настя давно не видела Павла в таком изменчивом настроении. Подумала: а не ревнует ли он ее к Сереге, который по дурости ведет себя хозяином за столом? И делая вид, что не замечает ядовитых Серегиных взглядов, присела рядом с Павлом, плечом к плечу, будто для того, чтобы со стороны полюбоваться Маринкой и Юрой, которые о чем-то перешептывались. Юра, свесив над столешницей русый чуб, снизу вверх заглядывал Маринке в зарумянившееся лицо и вслушивался в сбивчивые ее слова; глаза Юры блестели, источая щедрую снисходительность, а губы кривились в досадливой улыбке. Маринка, опустив трепещущие ресницы, мяла в руках салфетку и что-то доказывала Юре.
Неловкую тишину нарушил Серега:
- Так, значит, ты, Павел Платонович, голосуешь за многоэтажки, как начальство велит? - спросил он и тут же осекся, уловив злой блеск в глазах Павла, которому уже трудно было удержаться, чтобы не высказать Сереге всего того, что запеклось на сердце.
Но не успел произнести ни слова. Будто пушечный выстрел, ахнул снаружи свирепый удар по окну. В спину Сереги и Павла, на стол и на пол с тонкой звенью брызнули осколки стекла.
Первой опомнилась Настя. Она кинулась к стенке и щелкнула электрическим выключателем. Комната окунулась в темень. Все, потрясенные неожиданным, молчали.
Потом откуда-то из-под стола подал испуганный голос Серега:
- А до окон на втором этаже холеру б дотянулись.
В ответ послышался зловещий хохоток Павла, затем резкие его слова:
- А ну, хлопцы, за мной! Надо поймать стервеца. - Павел был убежден, что ударил по окну не кто иной, как его сын Андрей.
Такая же мысль пронеслась, холодя сердце, у Маринки. Она кинулась из хаты вслед за Павлом Платоновичем.
Настины гости долго обыскивали малинник, садок, огород. Но тщетно. И никто не догадывался, что Маринка уже свершила суровый, но неправедный суд; она знала, где может быть Андрей. Выскочив на улицу, Маринка устремилась к старому баркасу, с незапамятных времен лежавшему вверх дном под соседским плетнем. Здесь не раз они сиживали с Андреем и не раз прятались за баркасом, если выходила со двора Настя. И точно: Андрей стоял у баркаса, сердито поблескивая в темноте белками очей. Маринка подлетела к нему и, задыхаясь, прошипела:
- Дур-р-рак! - и неумело хлестнула рукой по лицу. - Ненавижу тебя! затем всхлипнула и убежала, яростно хлопнув калиткой.
Вечер был испорчен. Ушел домой Павел, унося в груди лютость на Андрея; особенно злило его то, что сын, сотворив глупость, трусливо спрятался. Вслед за Павлом ушел Серега, взяв с собой на ночлег Юру Хворостянко.
А Андрей ни в чем не был виноват. Истратив всю надежду, что Маринка придет на свидание, не имея больше сил оставаться в неведении, он покинул условленное место над Бужанкой и, сам не зная зачем, пошел в направлении Маринкиного подворья. Издали увидел, что знакомая хата с бессердечным весельем светится всеми окнами. Не удержался, перемахнул через плетень и со стороны огорода подобрался к хате. Увидел в окно такое, что в голове помутилось, а сердце зашлось в немом крике: Маринка сидела за столом рядом с незнакомым плечистым парнем, смотрела ему в глаза, улыбалась и о чем-то весело щебетала. Андрей даже не знает, как снова оказался на улице. Теперь ему все ясно! Все! "...К нам приехал один человек, и мне надо побыть дома", - вспомнилась Маринкина записка. И насмешливые ужимки Фени вспомнились.
Он стоял возле знакомого баркаса, не ощущая самого себя, земли под ногами, дрожащей тьмы, надвинувшейся со всех сторон. Только опаляющие молнии в сердце.
Сделал шаг, другой в направлении Бужанки и почувствовал, что ноги не хотят повиноваться, будто из них вынули кости. "И ногам тяжко уходить отсюда", - с горькой усмешкой подумал Андрей, расслабленно опускаясь на днище перевернутого баркаса. Вдруг рядом раздался сердитый голос матери:
- А ты чего тут сидишь?!
Андрей вздрогнул от неожиданности. Мать стояла в двух шагах от него с толстой дубинкой в руке, будто призрак, сотканный из мутнеющей от близкого рассвета ночной темноты.
- Да так... Не спится... - Андрей даже не узнал своего голоса, осипшего, погрубевшего.
- Знаю, почему тебе не спится. Ишь, батько наш как разгулялся!
В словах матери Андрей уловил зловещие интонации, предшествующие обычно буре.
- Настя женишка выписала для Маринки из города, а он в сватья напросился! - осведомленно говорила мать, с трудом сдерживая нарастающий гнев. - Я ему покажу, черту усатому!
- Мамо, идите домой, - Андрей забеспокоился не на шутку.
- Пойду, пойду... Вот только гляну в окно на их теплую компанийку и пойду... А ты тоже ступай. И чтоб завтра духу твоего в селе не было уезжай!
- Куда уезжать?
- Хоть на целину! Батько говорил, что требуют из колхоза одного комбайнера. Уезжай и забудь эту червивую Маринку! Плюнь на нее! Есть же у тебя гордость? - И мать с угрожающей решительностью зашагала к Настиному подворью.
Андрей окаменело сидел на баркасе и, потеряв ощущение времени, раздумывал над словами матери. Неожиданно услышал звень разбитого и падающего стекла, увидел, как исчез свет в окнах Маринкиной хаты. Через минуту из калитки метнулась женская фигура. Сердце сжалось в тревоге: мать что-то натворила, а теперь убегает. Но то была не мать. То была Маринка. Она подлетела к Андрею, обожгла ударом по щеке и бросила в лицо слова, которые он ей никогда не простит и не забудет.
На востоке, на самом краю земли, небо уже пило лучи еще невидимого солнца. Ночь светлела, делалась дымно-сизой, и казалось, светлела сама тишина, баюкавшая спящую зоревым сном Кохановку. Андрей усталой походкой шагал по берегу Бужанки куда-то за село, мучительно стараясь найти какую-то самую нужную, главную мысль.
20
Секретарь парткома Степан Прокопович Григоренко часто подтрунивает в душе над собой из-за того, что навещают его мысли о старости. Но ведь и вправду не молодой: давным-давно шестой десяток разменял. А с виду Степан могуч, словно заматерелый дуб, перенесший бури и ураганы. Идет он по улице - залюбуешься! Как парубок - рослый, прямой, плечистый! И хоть малость портит его фигуру заметная толщина в поясе, но зато усиливает она впечатление несокрушимости здоровья Степана Прокоповича. Кажется, разбегись он, и ничто не устоит на пути, даже каменная ограда. Не погасли и веселые светлячки в темных глазах Григоренко, хотя брови над ними, некогда черные, покрылись изморозью седины, точно такой, какая напрочно оседлала его в прошлом цыганскую голову.
Степан Прокопович с веселым удивлением будто со стороны оглядывается сам на себя и уже без веселья раздумывает над тем, как долго сердце обыкновенного человека способно переносить неутихающие бури житейских страстей (именно житейских, ибо партийная работа для него не служба, а сама жизнь), бури большие и малые, в которых Степан Григоренко, руководитель будомирской партийной организации, не чувствует недостатка. Они окатывают его то радостью за какие-то успехи района, то повергают в смятение, если не удается свершить очередное дело. Нередко торжество чередуется со скорбью, удовлетворенность - с негодованием... Нет дня, нет часа, чтоб не глодали секретаря парткома какие-то заботы и тревоги. Вот и пошаливает сердце, временами сердито стучит изнутри, словно напоминает: "Человече, имей совесть! Побереги меня, если дольше хочешь видеть солнце". И для пущей убедительности иногда плеснет в груди горячей болью.
А с сердцем шутки плохи. Осерчает, и получай инфаркт - модную ныне болезнь, которая нет-нет да вдруг сбивает с ног человека, невзирая на его положение и заслуги.
Да, есть у Степана основание опасаться за свое сердце. Изрядно подызносилось оно еще в молодости, изболелось по Христе, не пересилевшей холодного лукавства матери и без любви вышедшей замуж за Олексу, сына кулака Пилипа Якименко. В начале коллективизации повесился Олекса, и со временем Степан женился на Христе, став отцом двух ее и Олексы дочурок. Потом родился сын Иваньо. Степан трепетал от счастья, когда носил на руках шаловливого малютку и слышал его невнятный ласковый лепет. Но не долгим было счастье: по ложному доносу на два года упрятали Степана Григоренко в тюрьму, и снова пришлось его сердцу захлебываться в немых рыданиях и томиться в смертной тоске.
А затем война. Унесла война и Иваньо, и Христю, и приемную дочку Олю. Иваньо и Христю унесла тайно, оборвав их жизнь неизвестно где и неизвестно как. Когда эта страшная весть прилетела в партизанский отряд, которым Степан командовал, ему казалось, что он не переживет, что на сей раз у его сердца уже не хватит сил перенести чернейшую из черных бед. Перед глазами неотступно маячило родное личико десятилетнего Иваньо: оно то улыбалось ему, то корчилось в муках; слышался предсмертный вопль Христи, и Степан почти терял рассудок.
До сих пор не дает покоя Степану Прокоповичу загадочность исчезновения жены и сына, а также причастность к этой ужасной тайне, как утверждает Серега Лунатик, кохановского учителя Прошу, повешенного немцами. Покойный Антон Карабут, довоенный секретарь райкома партии, успел шифром сообщить Степану осенью сорок первого, что в домике Прошу - явочная квартира подпольщиков, а сам учитель будет работать у немцев по его, Карабута, заданию. Но что случилось потом?
Двадцать два года минуло с тех пор. Давно у Степана новая семья, растет дочка Галя со смешными раскосыми глазами, широкоскулая - вся в мать, уроженку Средней Азии. Там в сорок пятом и сорок шестом лечился он в госпитале после тяжелого ранения, там познакомился с медсестрой Саидой... Невысокая, стройная, она поразила Степана своей женской кротостью, материнской заботой и страхом перед его черной партизанской бородой. И дикой неприметной красотой своей ужалила сердце - точеным лицом с чуть выпирающими скулами под смуглой, необыкновенно гладкой кожей, удлиненным разрезом темных пугливых глаз, полными и яркими губами. Она следила за ним беспокойным взглядом, в котором сквозил интерес ребенка, пытаясь угадать его мысли и желания. Десять долгих месяцев госпитального бытия и каждодневные встречи с Саидой сделали свое дело: он полюбил ее так, как, казалось и Христю не любил. Потом четыре трудных года учебы в партийной школе.
Но не во власти человека заглушить голос памяти. В сердце Степана продолжала жить боль по Иваньо и Христе. А тут еще нелепые слухи между людьми, что будто Христя и Иваньо бродят по белу свету и по каким-то загадочным причинам не появляются в родных местах. Но никакие розыски с участием милиции ни к чему не привели. И все-таки сердце ждало какого-то чуда.
Ох, сердце, сердце... Может, легче жилось бы на свете, если б не было оно таким чутким, незащищенным, быстро воспламеняющимся и легко ранимым.
Вот и недавно. Кажется, пустячный случай, а Степан Прокопович несколько раз принимал капли.
Проезжал через Будомир инструктор сельского обкома партии Арсентий Никонович Хворостянко - остер на язык, но в общем-то сердечный, открытый человек, успевший в свои сорок с небольшим лет поседеть и обрести фундаментальное благообразие, выдававшее в нем руководящего работника. Направлялся Хворостянко в соседний район и остановился перекусить в Будомирской чайной. Степан Прокопович проводил гостя в "боковушку" отдельную комнату, заказал обед на двоих и спросил у Арсентия Никоновича:
- Что за дела позвали тебя в этот район?
Хворостянко неопределенно засмеялся, отвел в сторону глаза и ничего не ответил. А когда выпили по рюмке коньяку и начали обедать, сказал будто между прочим:
- В обкоме ходят слухи, что ты на пенсию собираешься. Неужели правда?
У Степана Прокоповича кольнуло под сердцем.
- Слухи или у начальства есть мнение? - с деланным безразличием переспросил он.
- Тебе уже сколько лет? - уклонился от ответа Арсентий Никонович.
- Первенство держу по возрасту среди секретарей парткомов. Но разве старый конь борозду портит?
- А все-таки сколько?
- Ну, скоро шестьдесят. Возраст, конечно, не пионерский.
- То-то, - с загадочностью произнес Хворостянко. - Пора молодым дорогу уступать. - И когда Степан Прокопович взялся за графинчик с коньяком, Арсентий накрыл ладонью рюмку, любуясь своей решительностью. Больше не пью. Дела.
Арсентий Хворостянко уехал, а Степан Прокопович с онемевшим сердцем все размышлял над его словами, удивляясь тому, что инструктор разговаривал с ним с тенью виноватости и чувством неловкости.
Вспомнился Степану давнишний спор с Арсентием Никоновичем, когда состоялось разделение обкома, равно как и облисполкома, на сельский и промышленный. Они сидели с Хворостянко в одном из обкомовских кабинетов и обсуждали это ошеломившее всех событие. Степан Прокопович тогда с притворной наивностью спросил:
- Темный мы народ - работники районного масштаба. В голове аж хрустит от мыслей, а понять никак не могу.
- Что же тут непонятного? - не уловив подвоха, спросил Арсентий Хворостянко.
- Зачем создают два обкома?
- Для усиления руководящей роли партии, - Арсентий смотрел на Степана Прокоповича с чувством своего превосходства.
- Для усиления? - продолжал удивляться Степан. - А скажи, Арсентий Никонович, сахарные, плодоконсервные, спирто-водочные заводы да и тот же мясокомбинат в чьей сфере влияния будут? Их ведь не отделишь от сельского хозяйства.
- Да... Сельский обком будет курировать эти предприятия, - с уверенностью ответил Хворостянко.
- А что же тогда остается на долю промышленного обкома?
- Все остальное.
- Что именно? Суперфосфатный завод? Его бы тоже не следовало отлучать от земли.
- Скажешь еще! - досадливо засмеялся Хворостянко. - Ты так и авторемонтный завод подчинишь сельскому обкому.
- А почему бы и нет? - искренне удивился Степан Прокопович. - Разве авторемонтный завод не выполняет заказов колхозов, совхозов, автоколонн, обслуживающих, скажем, сахарные заводы? А потом, нельзя забывать, что существует совнархоз, где к тому же есть партком.
- При чем тут совнархоз?! Зачем путать партийное руководство с планирующими и координирующими органами? Ну да, есть совнархоз! Есть и отраслевые министерства. А теперь будет еще два обкома.
Степан вздохнул и, скосив хитрый взгляд на Арсентия Никоновича, почесал бритый, отдающий синевой подбородок. Потом наморщил лоб и продолжил разговор:
- Ну, хорошо. Два обкома, так два. А зачем два облисполкома? Это что, две советские власти? Одна промышленная, а другая сельская? Да и комсомол расчерепашили на две когорты.
Арсентий Хворостянко опасливо покосился на приоткрытую дверь, начал собирать со стола и укладывать в ящик бумаги, давая понять Степану Прокоповичу, что он не намерен продолжать этот скользкий разговор. Затем бросил на собеседника насмешливо-въедливый взгляд и изрек:
- Ну, партизан, доболтаешься когда-нибудь!
- Почему? - с тем же притворством удивлялся Григоренко. - Говорю, что думаю, что на сердце. И не на базаре, а в обкоме партии делюсь своими мыслями.
- Между прочим, в обкоме партии больше ценятся здравые мысли, - не скрывая иронии, заметил Арсентий Никонович. - Я, например, сужу по-иному: верхам все виднее. Там обобщают опыт всей страны, а ты смотришь на положение дел только со своего шестка. - И, помолчав, добавил без связи с предыдущим разговором: - Потом не забывай: сегодня ты секретарь, значит, тебе и власть в руки, в масштабе района, конечно, и почет, и соответствующие блага. А завтра не секретарь, и следовательно...
- Никто? - продолжил мысль Степан Прокопович.
- Не совсем так, но...
- В этом и беда наша, - Григоренко с сожалением посмотрел на Арсентия. - Боясь потерять кресло, иные люди подчас не решаются раскрывать рта, хотя видят, что творятся нелепости. И еще хуже то, что действительно могут дать им по шее, если раскроют рот. Пора с этим кончать, иначе загубим порученное нам дело.
- А ты пойди к кому-нибудь из секретарей обкома и поделись этим мнением, - насмешливо заметил Хворостянко.
Степан взорвался:
- Слушай, Арсентий! Ты же куда мудрей, чем стараешься казаться! Я тебя знаю с комсомольского возраста! Почему вдруг вилять стал?
Хворостянко вздохнул так, что испуганно шевельнулись перед ним листки настольного календаря, взял дрогнувшей рукой из портсигара папиросу и после мучительной паузы заговорил:
- А ты разве всерьез относишься к моим словам? Я б на твоем месте держал бы себя... не знаю как. Помнишь, приехал я к тебе в район и стал давать указания, чтоб колхозники продавали собственных коров в колхозы. Ты упрямился, доказывал, что это неразумно. А я настаивал: такова была директива. И ты сдался. А что получилось? Ты оказался правым. Кормов не хватило даже для колхозного скота. А наши обещания колхозникам, что они будут получать молоко в колхозе по потребностям, оказались фикцией. В глаза же людям стыдно смотреть.
- Ну вот, теперь узнаю тебя: заговорил почти человеческим языком, Степан Прокопович расхохотался и дружелюбно толкнул Арсентия Хворостянко кулаком в плечо. - Так надо же вылезать из болота, а не глубже забираться в него.
Не так давно, накануне жнив, Степана Григоренко, как и других секретарей парткомов, вызвали на очередное бюро обкома. Степан Прокопович приехал в областной центр на два часа раньше указанного в телеграмме срока, чтобы перед началом бюро попасть на прием к секретарю обкома партии и подробнее рассказать ему о бедственном положении района, вызванном неурожаем. Уже тогда было ясно, что колхозам будет трудно справиться с государственными поставками, не говоря о расчетах с колхозниками и грозящей бескормице для скота.
Федор Пантелеевич Квита встретил Степана Григоренко шуткой по поводу его высокого роста и могучего телосложения:
- Заходи, заходи. Не задень головой люстру!
Измеряя улыбчивым взглядом рослую грудастую фигуру Степана Прокоповича, секретарь обкома с наигранной опаской протянул руку навстречу его толстопалой ручище.
Степан осторожно и почтительно стиснул руку Федора Пантелеевича, всмотрелся в его моложавое, тронутое морщинами лицо, в серые глаза под чуть вспухшими веками и понял, что секретарь обкома старается шутками погасить на своем лице озабоченность какими-то другими делами и что находится он во власти мыслей, которые занимали его еще до появления здесь Степана.
- Садись, Степан Прокопович, только обещай не раздавить стул, пригласил Федор Пантелеевич.
- Постараюсь, - смущенно засмеялся Григоренко, усаживаясь.
Секретарь обкома сдвинул на край стола лежавшие перед ним бумаги, поднял на Степана Прокоповича погрустневшие вдруг глаза и спросил:
- Будешь плакаться в жилетку, чтоб скостили план поставок хлеба?
- Да, - Степан Прокопович виновато вздохнул.
- Не стоит. Вся область в таком положении. Этому вопросу и посвящается сегодняшнее бюро. Я вот что хотел спросить, - Федор Пантелеевич звякнул о настольное стекло ключом от сейфа. - Дошли до меня слухи, что ты недоволен разделением обкома партии.
- И не только обкома, - ответил Степан с горестной, чуть вызывающей усмешкой и ощутил в груди едкую злость на Арсентия Хворостянко: "Донес-таки..."
- Ну так вот, уважаемый товарищ Григоренко, - Федор Пантелеевич постучал ключом от сейфа о стол, и в его глазах мелькнула снисходительно-добрая насмешка. - Вынужден тебе напомнить, что согласно Уставу партии коммунист должен отстаивать свое мнение до принятия организацией или вышестоящим партийным органом решения.
- Но Устав позволяет коммунистам обращаться с вопросами, заявлениями и предложениями в любую партийную инстанцию, - теперь уже снисходительно улыбался Степан Прокопович.
- Верно, разрешает обращаться, но не болтать об этом где бы то ни было, - Федор Пантелеевич резко поднялся, легкой походкой подошел к сейфу, открыл его и достал оттуда какие-то бумаги. - Вот, например, как поступил я. Почитай... Только чтоб это между нами...
Степан не поверил своим глазам: перед ним лежала копия письма в ЦК партии Украины; в нем секретарь обкома излагал будто бы его, Степана, мысли. Федор Пантелеевич Квита писал, что разделение обкома партии на сельский и промышленный практикой не оправдало себя, а лишь усложнило работу.
21
Степану Прокоповичу показалось, что тот памятный доверительный разговор словно породнил его с секретарем обкома. С нетерпением ждал случая, когда удобно будет спросить у Федора Пантелеевича, пришел ли ответ из Киева на его письмо... И вдруг эта встреча с Арсентием Хворостянко, его прозрачный намек на то, что в обкоме партии есть мнение, будто ему, Степану Григоренко, пора уступить дорогу кому-то из более молодых. Почему так неожиданно? И нет ли здесь связи между его последним разговором с секретарем обкома и этим, видать, не случайным заездом в Будомир Арсентия Хворостянко?
Оттого, что он чего-то не понимал, о чем-то не догадывался, сердце Степана плавилось в тоскливой боли, а мысли шли вразброд.
Конечно же, не хочется Степану уходить на пенсию! Но совсем не потому, как говорил ему Арсентий Хворостянко, что, если "сегодня ты секретарь, значит тебе и власть в руки... и почет, и соответствующие блага. А завтра не секретарь, и следовательно..." Никаких "следовательно", потому что "блага" от своего секретарства Степан видит далеко не в том, в чем видит их Арсентий, - кажется, примитивный и в то же время какой-то загадочный человек.
И пусть натруженное сердце временами расплескивает в груди горячую боль, не может спешить Степан подвести черту под своей жизнью коммуниста, под деяниями своими - успешными, а иногда и не успешными. Хоть несколько лет, но должен он побыть еще у настоящего дела и трудом своим, умноженным на опыт и на страстное желание добра людям, помочь тому самому главному взлету жизни села, после которого, наконец, уже не будет вынужденных различными обстоятельствами приземлений.
Степан Григоренко был свидетелем и участником почти всех предыдущих взлетов. Особенным восторгом наполняли грудь те, коим открыли просторы исторические съезды партии, начиная с Двадцатого. Но то ли от чрезмерного усердия, то ли от неумения получалось нередко так, что после трепетного в упоительных надеждах взлета следовало удручающее приземление. И кажется Степану, что взлеты прерывались из-за "триумфальных аркад", спешно воздвигавшихся на пути сельского хозяйства области. Да, да! Сельское хозяйство, шагнув в годы советской власти от сохи до умнейшей техники, все-таки терпело неудачи, идя к ним через многочисленные триумфальные ворота, позади которых гулко звенели пустеющие кассы колхозов и совхозов, голодно мычал на фермах скот и горестно вздыхали крестьяне, подсчитывая свои скудные заработки. А он, Степан Григоренко, разум и совесть тружеников земли, нечего греха таить, не спешил поднимать тревогу. И не только из-за того, что набат не ласкает слух, особенно тогда, когда победно звучат фанфары, а и потому, что действительно есть в области заметные маяки - колхозы и совхозы, где земли родят обломные урожаи, а животноводство не приносит убытков. Степан Прокопович из кожи лезет, чтоб перенять опыт маяков и научить людей своего района лучше хозяйничать. И уже не раз бывало, что Будомирский район стоял одной ногой на ступеньке, с которой виднелись крыши показательных хозяйств. Но вдруг выяснялось, что какие-то другие районы тянут вниз показатели области или соседние области снижают уровень вала республики, и по давно заведенному обычаю "благополучным" районам "накидывали" планы по сдаче хлеба, свеклы, мяса, молока, яиц... И ступенька безропотно подламывалась... Область торжественно проходила через очередные "триумфальные ворота", а район с тревогой оглядывался на свое ослабленное хозяйство и прикидывал, как в будущем году не рухнуть еще ниже.