Обещаю, что клад будем делить строго поровну. Потом каждый может сниматься с насиженного места и давать драпака куда угодно, хоть за границу. А Скоропадский с Коновальцем пусть ищут дураков в другом месте. Я не намерен больше подставлять голову под пули пограничников.
   Сердце Оляны встрепенулось и будто оборвалось. Спиной почувствовала, что сзади кто-то стоит, повернулась и вскрикнула: перед ней, предостерегающе приложив палец к губам, замер ее зять Степан - высокий, огромный, страшный в темноте. В хате услышали вскрик Оляны, умолкли, задули лампу, сорвали с окна одеяло.
   Степан увидел забелевшее перед форточкой окна лицо и, уже не прячась, спокойно, со смешком сказал:
   - Хата окружена, граждане. Отоприте засов и приготовьте документы.
   И тут же грохнул из форточки пистолетный выстрел - резкий, оглушающий, на который забористым брехом ответили кохановские псы.
   Пуля попала в затылок Оляне, мгновенно оборвав все ее трудные счеты с этой жизнью...
   Степан метнулся за угол, а милиционер, стоявший под ясенем, трижды выстрелил из нагана в окно.
   Двое оставшихся в живых сдались.
   20
   Ничто не тревожит так душу хлебороба, как весна. Дожидаются ее с трепетом, зная, что март, апрель и май не всегда живут в дружбе. Один другого то одаряет излишним теплом, то коварно студит холодом...
   Из поколения в поколение передается в Кохановке об этом притча. Будто случилось в седую старину такое: позвал март к себе в гости апрель. Апрель обрадовался и поехал. Но март был не "щирым" хозяином. Услышав, что за горами тарахтит телега апреля, завихрил снегами, ударил трескучим морозом. Пришлось апрелю вернуться домой.
   На второй год апрель решил ехать к марту на санях. А март, как только донесся до него скрип полозьев, растопил снега, разлил реки. Опять ни с чем вернулся апрель домой.
   И вот встретился апрель с другим своим соседом - маем. Жалуется ему, что не может попасть в гости к марту. Тот ему и отвечает: "Не будь дурнем, бери с собой в дорогу телегу, сани и челн".
   Дождался апрель следующего года, погрузил на сани телегу, на телегу челн и поехал.
   Услышал март, что гость к нему снова на санях едет, и тут же растопил снега. Тогда апрель снял с саней телегу, погрузил на нее сани, на сани челн и поехал дальше. А март еще сильнее теплом дышит: взломал лед на речках, снес мосты, залил водой балки. Но апрелю все нипочем: на челне нагрянул к марту в гости.
   Удивился март: "Кто же тебя научил, как доехать ко мне?" Апрель отвечает: "Мой сосед - май". Нахмурился март, и с тех давних пор не дружит он с апрелем и маем. Нередко теперь налетают на апрель и май мартовские холода.
   В этом году земля на Винничине еще в марте стряхнула с себя снега, умылась в шаловливых, звонкоголосых ручьях, вволю напилась из них и, охмелев, задремала под солнцем. Радостно шагнула на эту притихшую, умиротворенную землю весна, обогнав апрель, который всегда обычно шествовал впереди нее.
   Во всю мочь засветило с прозрачного неба солнце. Над Кохановкой, над омывающей ее речкой Бужанкой, над широкими массивами колхозных полей струилась теплынь, напоенная горьковатым запахом набухших вишневых почек. В левадах послышался первый звон встрепенувшейся от любви кукушки. На лугах крикливо зазолотился ранний лютик. Казалось, еще день-другой погреет солнце - и весна щедро расстелет, и развесит вокруг свои зеленые наряды.
   И неожиданно, когда апрель распахнул дверь перед маем, весна исчезла. Будто забыла она свое девичье приданое в дальних краях и стремглав умчалась за ним. Тут же с разбойным посвистом налетел холодный мартовский ветер, свирепо выдувая из всех уголков тепло стыдливого апрельского солнца. Днем и ночью буйствовал он в хмельном разгуле, словно радуясь отсутствию хозяйки земли - весны.
   С паническими воплями металось над полями воронье, ломая в упругих потоках воздуха крылья. Беспрерывно махали умоляюще протянутыми к солнцу голыми ветвями деревья в кохановских садах и левадах. Надрывно стонал недалекий лес. Остуженная ветром земля оцепенела, так и не успев прикрыть свою наготу.
   Нет тоскливее зрелища, чем нагота полей. Весенние посевы еще не взошли, а влажная зелень озимых - жидких и чахлых - не могла пересилить черноту прошлогодней пахоты.
   Охали и вздыхали в Кохановке старики. В их привычных ко всему глазах, усталых и выцветших, гнездилась тоска и тревога. Хлеборобы болели болью земли, которая лежала вокруг в покорном бессилии, с каждым днем все больше лишаясь влаги, бурея, трескаясь. Грозно надвигался неурожай, и был он тем более страшен, что еще в прошлом году пришел в Кохановку голод.
   Голод... Грозное, холодящее душу черное слово. Кто не испытывал голода, тот не в силах вообразить, сколько рождает он человеческих страданий. Ничего нет ужаснее для мужчины - главы семьи, чем сознание своей полной беспомощности перед печальным, умоляющим взглядом жены, которая не знает, чем накормить детей. Нет ничего страшнее для матери, чем вид изможденных, отупевших, разучившихся смеяться голодных детишек.
   Если бы неделю, месяц... А то ведь многие месяцы в большинстве кохановских семей нечего поставить на стол. Подметены сусеки, опустошены погреба, ни одной курицы на дворах не осталось. Съедены даже свекловичные семена...
   Все ждали весны, как никто еще в жизни ничего не ждал. Ждали, когда мороз отпустит землю и можно будет перекопать огороды, где осенью убрали картошку. Авось осталась какая-нибудь картофелина в земле. Вымерзшая за зиму, она хранит в затвердевшем мешочке щепотку крахмала. Ждали, когда оживет кора на липах, набухнут почки. А там появятся молодая крапива, лебеда, щавель, пшеничка. Надеялись, что природа хоть чем-нибудь поможет человеку.
   Но весна вдруг отступила, повергнув людей в страшное отчаяние.
   Первыми умирали от голода мужчины. Потом дети. Затем женщины. Но прежде чем уйти из жизни, нередко люди лишались рассудка, переставали быть людьми.
   Недавно Платон Гордеевич увидел такое, что волосы зашевелились под шапкой.
   По селу пронесся слух, будто в Виннице открылся магазин с мудреным названием "Торгсин". За золото и серебро там можно было выменять хлеб, муку, крупу, сахар. Платон сразу же вспомнил о своих трех георгиевских крестах, заслуженных им еще в русско-японскую войну. В другое время никогда бы не расстался с памятной боевой наградой, врученной ему в Порт-Артуре прославленным генералом Кондратенко. Но сейчас надо было спасать от голодной смерти Павлика и Настьку.
   Ганна, которая вот уже шесть лет хозяйничает в ярчуковском доме, дрожащими руками достала из-за образа Георгия Победоносца коробочку с крестами и бережно положила ее на стол.
   - Меняй на крупу. Бог простит, - тихо сказала бескровными губами.
   Платон Гордеевич вспомнил - документы, удостоверяющие, что кресты принадлежат ему, давно затерялись. "А вдруг спросят?" И решил идти в сельсовет к Степану, чтобы тот написал и скрепил печатью нужную бумажку.
   Но в сельсовете застал только опухшего от голода секретаря - молодого парнишку лет семнадцати.
   - Степан Прокопович еще не приходил, - безразличным голосом сказал секретарь, оторвав от бумаг желтое, по-бабьи одутловатое лицо.
   Степан так и остался председателем сельсовета, хотя уже собрался было в отставку после женитьбы на Христе. Видимо, учли в районе, что под его началом прошлой осенью были пойманы в Кохановке важные птицы желто-голубого оперения - под цвет флага украинских националистов-"самостийников".
   "Интересно, что же их занесло в Кохановку и как снюхалась с ними покойная Оляна?" - размышлял Платон Гордеевич, направляясь к Степану домой.
   У Платона дрогнуло сердце, когда, зайдя во двор, он увидел на завалинке закутанных в рваные шерстяные платки детей Христи - Тосю и Олю. Девочки смотрели на него какими-то старческими глазами, в которых поселилась самоотреченность умирающего человека. Личики их были исхудалыми, восковыми.
   Старшенькая, Тося, - копия Христи. Морщины от худобы на лице разительно увеличивали ее сходство с матерью. Перед Платоном Гордеевичем будто сидела сама Христя, на которую он смотрел сквозь уменьшающее стекло. А Оля унаследовала лицо покойного Олексы.
   "И Степанову хату не обошел голод", - сокрушенно подумал Платон Гордеевич и спросил у девочек:
   - Дома есть кто?
   Тося медлительно повела большими глазищами в сторону ворот и после паузы ответила:
   - Мама пошли по воду.
   - А тато?
   - Тато Степан спят. Мама не велела в хату заходить.
   Но Платон зашел в хату. В нос ударил спертый воздух, пропитанный чем-то пресным, тошнотворным. На чисто выскобленном, непокрытом столе лежали топор и сделанный из старой косы кривой нож, которым обычно разделывают свиные туши.
   Ни на кровати, ни на топчане Степана не было. Платон шагнул сквозь бездверный проем на кухню. Степан мог спать на лежанке или на печке. Увидел его на полатях, зажатых между лежанкой и стеной. Он был с головой накрыт рядном.
   - Здорово, Степан Прокопович! - пробасил Платон, пересиливая неловкость от того, что приходится будить начальство.
   Степан не откликался.
   - Пора вставать, Степан! - и Платон Гордеевич, подойдя к полатям, стал тормошить Степана за пятку.
   Раздался чуть внятный стон. И только теперь Платон заметил обрызганную кровью лежанку и красные пятна на рядне.
   Обожженный страхом, суматошно сдернул рядно и увидел Степана лежащим спиной вверх с окровавленной головой. Рядом, на лежанке, - окровавленный молоток.
   - Во-оды, - простонал Степан.
   Воды в хате не оказалось, и Платон Гордеевич выскочил на подворье.
   От калитки к дому шла с полным ведром беременная на последнем месяце Христя. Она глядела себе под ноги и каким-то неправдоподобным, тонким, стенящим голосом пела:
   I шумить, i гуде,
   Дрiбний дощик iде,
   Ой, хто ж мене молодую,
   Тай до дому доведе...
   Увидев Платона Гордеевича, бросила ведро, и оно тут же опрокинулось. Затем метнулась к завалинке, где сидели дети, и, по-птичьи расставив руки, прикрыла их собой.
   - Не дам! - противным, истеричным голосом взвизгнула она. - Все берите, а девчаток не дам!
   - Господь с тобой, Христина!.. - пролепетал Платон.
   Христя вдруг узнала его. Выпрямилась, виновато улыбнулась. И столько в той улыбке было жалости, покорства, еще чего-то необъяснимого... У Платона Гордеевича перехватило дыхание.
   - Может, Степана ищете? - мягко и безвинно спросила Христя. - Не ищите... Он пошел по хлеб для моих девчаток... Придет не скоро.
   Платон схватил ведро и побежал к колодцу.
   В этот же день Степана с проломленным черепом отправили в районную больницу, а безумную Христю Платон Гордеевич и Андрон Ярчук повезли на подводе в Винницу - в психиатрическую.
   21
   Из Винницы возвратился Платон Гордеевич через два дня. Усталый, но довольный, он бережно положил на стол торбу с ячменной крупой. Целое богатство за три георгиевских креста!
   Ганна без лишних слов стала разводить огонь в лежанке, которую Платон Гордеевич года три назад пристроил вдоль печки. В лежанку была вмурована плита с вьюшками.
   Вскоре на плитке кипятилась в чугуне вода.
   - Хоть каплиночку бы жира, - вздохнула Ганна, промывая крупу, прежде чем засыпать ее в чугунок.
   - А разве в бодне нет сала? - грустно пошутил Платон Гордеевич. Отдыхая, он прилег на топчан и закинул за спинку обутые в сапоги ноги.
   - Пойди отрежь кусок! - так же невесело засмеялась Ганна.
   - Сейчас. - И Платон, к великому удивлению Павлика и Настьки, разжевывавших у лежанки ячневые крупинки, направился в камору.
   - Вот тебе жиры! - весело, без притворства объявил Платон, втаскивая в комнату бодню - широкую и приземистую деревянную дежу, в которой за десятки лет побывало сало от целого поголовья свиней.
   Ганна с испугом смотрела на мужа. А он, взяв топор, размахнулся и с силой ударил обухом по боку дежи. Она гулко и басовито загудела.
   - Перестань! - вскрикнула Ганна.
   Но Платон опять размахнулся топором, и бодня, уронив на земляной пол железные обручи, со звоном рассыпалась на клепки.
   - Я думаю, начнем со дна, - деловито сказал Платон, оглядывая ошеломленных домочадцев смеющимися глазами.
   Аккуратно сложил клепки на лавку, поднял широкий круг днища бодни, обмыл кипятком его нижнюю часть и начал колоть топором на мелкие щепки.
   Ганна сообразила наконец, что придумал Платон, и уже торопливо отмывала принесенный со двора продолговатый камень.
   Платон степенно складывал пропитанные салом щепки в пустой чугунок, потом прижал их камнем и, довольный, сказал:
   - Заливай водой и кипяти до победного конца.
   Павлик и Настька, вытянув длинные худые шеи, голодными глазами наблюдали за чугунком с печки. Платон и Ганна стояли у лежанки. А вода в чугунке бурлила, лопалась пузырями, зло шипела раскаленная плита от падавших на нее брызг.
   - Надо, чтобы дерево разморилось, - поучительно приговаривал Платон Гордеевич. - Не может быть, чтоб не отдало оно жир.
   Наконец чугунок сняли с плиты и поставили на припечек.
   Керосиновая лампа, стоявшая на срезе угла печки, хорошо освещала помутневшую воду в чугунке, но жира на ее поверхности не было ни капельки.
   Свесив головы, напряженно смотрели в чугунок Павлик и Настька. Молча стояли у припечка Платон с Ганной.
   Вдруг из воды вынырнул пузырек и будто даже подпрыгнул над поверхностью. Тут же он расплылся желтым солнышком.
   Все засмеялись. Павлик и Настька - восторженно, Платон и Ганна снисходительно, сдержанно.
   Еще вынырнул пузырек, еще...
   Павлик и Настька, перебивая друг друга и захлебываясь от радости, считали:
   - Пять! Шесть!.. Десять!.. Тринадцать!..
   Все больше и больше солнышек плавало в чугунке. Потом они начали сливаться. Прикоснется один кружочек к другому, и, глядишь, на их месте уже одно солнышко, но покрупнее.
   Вскоре все кружочки объединились в один большой круг, который закрыл всю поверхность воды. Он отражал свет лампы и был действительно похож на настоящее большое праздничное солнце, от которого разливалось всамделишное тепло.
   Ганна деревянной ложкой собрала жир и положила его в другой чугунок, где варился кулеш.
   Никогда еще с таким аппетитом не ужинали в ярчуковском доме, как в тот вечер, никогда не спали в такой сытой истоме.
   22
   Утро, как и в прежние дни, было по-осеннему холодным. Пронизывающий ветер злобно шумел упругими ветвями ясеней, стороживших ярчуковский Двор.
   Платон Гордеевич вышел из хаты, зябко поежился и остановился среди пустынного подворья. Туже затянул ремень поверх фуфайки, глубже надвинул на лоб овечью шапку - надо было идти к бригадиру за нарядом на работу. Но вдруг вспомнил сегодняшний сон...
   Приснилось Платону Гордеевичу, будто стоит он среди знакомого поля, подступающего к лесу. А вокруг выкустились буйные зеленя ржи. Густым изумрудным ковром простиралось поле от леса до дороги, играя под дыханием ветра мелкой зыбью. Каждый стебелек, качаясь на ветру, дружески кланялся Платону и тянулся к его босым ногам, будто хотел благодарственно прикоснуться к ним. Прямо на глазах рожь все выше и выше начала подниматься над землей. Вот влажная зелень ласкает колени, вот уже по пояс купается Платон в зеленом половодье... Сердце его трепещет от радости: земля простила ему тяжкий грех... А рожь все выше и выше пялится к небу. Старика охватывает тревога: пора бы появиться цевкам с колосьями, но их все нет... Изо ржи уже не видно ни леса, ни дороги. Вскоре и над головой сомкнулся зеленый шатер, закрыв солнце. Платону стало трудно дышать, и он, заледенев от ужаса, понял, что находится не в хлебах, а на дне глубокого зеленого омута. А руки и ноги не слушаются, не хотят вынести его на поверхность, и он начинает пить, пить зеленую муть...
   "К чему бы такой сон?" - подумал Платон Гордеевич и ощутил в груди что-то тревожное, давящее. Он не единожды испытывал это чувство после того дня, как обокрал поле, которое привиделось ему сегодня во сне.
   Случилось это осенью, когда сеял под лесом рожь. Из двух полученных на складе мешков протравленных семян Платон засыпал в сеялку только один, а второй закопал в землю, обозначив место камнем. Погонял коней и тревожно всматривался в сторону села: боялся - нагрянет бригадир и увидит, что лошади таскают почти пустую сеялку... Загремел же Кузьма Лунатик в исправительно-трудовые лагеря на семь лет. А Юхим?.. Строго судят за колхозное добро...
   Ночью откопал мешок и отнес домой. Ганна потом старательно промывала зерно, обваривала его кипятком, вымачивала. Но казенный запах формалина надолго поселился в их доме, а вся семья целую зиму ходила с отекшими от отравления синеватыми ногами.
   С тех пор Платона не покидала беспокойная мысль о поле, обреченном на бесплодие. Тянуло оно его к себе, часто звало смотреть на черные комья земли, между которыми сиротливо зеленели редкие всходы.
   Еще поздней осенью, до того как ударили первые морозы, не раз ходил он в поле с тайной надеждой увидеть, что свершилось чудо и хоть немного погустело там зелёное руно. Но поле неизменно встречало его мертвой чернотой и будто молчаливо упрекало старого хлебороба в содеянном грехе.
   Платон Гордеевич чувствовал себя так, словно обидел ребенка или сделал нечто другое ужасно постыдное, от чего нет покоя совести. Но и не раскаивался в своем поступке. Украденное зерно спасло семью от голодной смерти. Да и поле ведь не его - колхозное. И урожай с этого поля пойдет не в его камору и даже не в колхозную. Крестьянин пока больше верит своему опыту, чем словам, которые произносятся Степаном Григоренко, сельскими активистами и районными представителями на колхозных собраниях. В прошлом году все зерно отвезли прямо с тока, от молотилки, в складские помещения на станцию. Посланцы райцентра, не отлучавшиеся из села, пока шла молотьба, добросовестно выполняли наказ районного руководства. Росла цифра, обозначавшая тонны хлебосдачи государству, и таяли надежды крестьян получить что-нибудь из заработанного. Те, кому следовало помнить, почему-то забывали, что крестьянин - тоже государство, что колхозу необходим семенной фонд, что в будущем году державе тоже потребуется хлеб.
   И все-таки Платона Гордеевича томила жалость к обокраденной им земле. А тут еще сон растревожил душу. Где-то в глубине сердца теплилась надежда, что, может, в самом деле озимые выметались хоть немного, может, росший там в прошлом году овес осыпал часть зерна, и оно, попав в землю, пробудилось сейчас к жизни.
   Позабыв, что надо идти на работу, Платон Гордеевич выбрал на дровнике суковатую палку и через огороды направился к темнеющему за селом лесу.
   Вскоре он стоял у заросшего мелким кустарником рва, который опоясывал лес, и смотрел на чуть сгорбившееся под ветром поле, думая о нем как о живом существе. А оно лежало немое, унылое и будто скорбело, что зря пропадает его материнская сила и что этим летом не придется ему шуметь буйным урожаем.
   Да, чудес в хлеборобской жизни не бывает.
   Платон Гордеевич стал думать о том, какой будет жатва. Он, старый человек, хорошо знал душу сельчан. Ведь многие шли в колхоз с робостью, некоторые из опасения быть раскулаченными, хотя владели только середняцким хозяйством. Но все надеялись на лучшее. Только на лучшее! А случилось нечто непонятное: хлеборобов оставили без хлеба. Да, да, ты паши, сей, жни, молоти и получай за труды тяжкие не зерно, а первое или десятое место в районной сводке по хлебосдаче.
   Конечно, Платон все понимает. Да и каждому ясно, что есть у селян великий брат - рабочий класс, без которого не то что машин или ситцу, но даже гвоздя не будешь иметь в хозяйстве. И надо дать рабочим хлеб и к хлебу... Красноармейцев - сынов своих, которые охраняют государство, тоже не посадишь на голодный паек. Словом, много требуется хлеба. Иначе не построишь ни заводов, ни фабрик, ни шахт... Но разве можно при этом разорять село? Разве можно вести огромное хозяйство, не заботясь о завтрашнем дне?
   Нет, не все понимал добрый и мудрый селянин Платон Ярчук. Не в силах он был постичь, что у рычагов сложнейшего государственного механизма республики кое-где стояли люди, готовые - одни со злым умыслом, а другие по своему неразумению - пожертвовать и той курицей, которая несет золотые яйца, лишь бы "дать план", "отчитаться перед центром", "не остаться в хвосте"... Недобитые враги пакостили партии, чтобы посеять беду, вызвать недовольство в народе и ослабить страну, а карьеристы заботились о том, чтобы усидеть в "руководящих" креслах. Были и такие работнички, что своим слепым рвением делали медвежью услугу партии. А тут еще неурожай...
   Многое неясно было Платону. Но зато он хорошо понимал, что найдутся в Кохановке руки, которые постараются не дать дозреть новому урожаю. Найдутся люди, которые тайком будут стричь ножницами колосья с чуть налившимся зерном, как чья-то неразумная рука состригла веру кохановчан в колхоз. Не все ведь надеются, что можно получить зерно на трудодни, поэтому и тот хлеб, который дозреет под строгим надсмотром объездчиков, наполовину раскрадут при молотьбе. Никому же не хочется пухнуть от голода.
   Ох, тревожно на душе у Платона Гордеевича. Что-то неладное творится на белом свете. А тут еще мысли о старости одолевают. Не такой старости хотелось ему.
   И он стал думать о себе, и даже не думать, а со щемящей болью в сердце ощущать, что жить осталось недолго и что годы летят все стремительней, не так, как в детстве, когда каждый прожитый день казался вечностью.
   Да, последние десятки лет пролетели, будто дни. И все же, когда смотришь вперед, каждый обещанный жизнью год ой каким долгим кажется, и от этого радостнее и спокойнее сердцу. Но если запоздала весна и земля не обещает урожая, если по утрам над хатами не вьются из печных труб сытые дымы - ты кажешься лишним, жалким и ненужным в этой жизни.
   Не хотелось Платону Гордеевичу возвращаться домой, не хотелось идти и на колхозный двор, где бродят худые как скелеты лошади - и ничем нельзя помочь в их немой беде.
   Он направился в лес. Бродил по нему - угрюмому, с железным звоном под ногами, который издавала прошлогодняя листва, с жестким шелестом пожухлых прошлогодних листьев на дубках. Молчалив лес - без птичьего гомона, без трепетно-протяжного шума, рождаемого живой листвой.
   Платон Гордеевич время от времени стучал своей суковатой палкой по стволу граба или ясеня, прислушиваясь к глухому гулу, и угадывал, что дерево в корне уже живет, уже рвутся вверх по его стволу нетерпеливые соки. Скоро они оживят ствол и напружат ветви.
   Прошлогодняя листва под ногами - серая, с отливом меди - плотно прильнула к земле, будто стремилась закрыть собой путь молодой поросли. Зоркий старческий глаз Платона изредка замечал среди бурой листвы пробегающего муравья. Значит, тепло не за горами.
   Старик присел на пенек, достал кисет и закурил цигарку, хотя курить не хотелось. Бросил горящую спичку и заметил, как вспыхнул и начал корчиться сухой листок. По-мальчишечьи воровато оглянувшись по сторонам нет ли поблизости лесничего, - сгреб небольшую копенку листьев. И она тут же задымила густо и едко. Платон, пораженный теплым запахом дыма, в котором угадывались многие запахи земли, отбросил цигарку и начал жадно вдыхать эти ароматы, удивляясь тому, что они волнуют его.
   Когда костерок потух, Платону Гордеевичу захотелось подняться и куда-то пойти, что-то сделать - важное и безотлагательное. Но куда он должен идти, какое дело ждет его?
   Придерживаясь за росший рядом граб, он встал, запрокинул голову и посмотрел на верхушку дерева.
   - Растешь? - будто с упреком спросил старик. - В небо тянешься, а сгниешь в земле...
   Потрогал рукой молодую гибкую поросль, облепившую комель ствола, и почему-то подумал о Павлике. Вдруг вспомнил, что он должен сделать. Давно пора сжечь хату Ганны. Сегодня же ночью надо пойти в Березну и сжечь. Если уж придется ему, Платону, расставаться с солнцем, чтоб твердо знал: никуда Ганна не уйдет из его хаты, не оставит Павлика, хоть и подросшего, но еще неразумного, в одиночестве мыкать горе.
   Значит, сегодня. Ночью...
   Домой Платон Гордеевич возвратился под вечер - голодный, продрогший, отягощенный тревожными чувствами.
   Увидел за непокрытым столом Павлика и Настьку. Перед ними стояла глиняная миска, а в миске виднелись испеченные грачиные яйца - пожелтевшие и потрескавшиеся в горячей золе.
   Павлик, вспомнив, как однажды отец выпорол его за разоренное ласточкино гнездо, перестал снимать с яйца скорлупку и тупо уставил глаза в стол. Но Платон Гордеевич не стал ругаться. Подошел к миснику, взялся за кувшин, в котором был налит узвар из малиновых и вишневых прутьев: Вдохнул душистый, с горчинкой аромат и напился прямо из кувшина. Потом посмотрел на притихших детей.
   - В лесу насобирал? - спросил у Павлика.
   Но ответа не расслышал. В груди вдруг кольнуло раскаленной иглой... Схватился рукой за сердце и присел на топчан. Боль в груди ширилась, будто разливалось там что-то горячее, но делалась менее острой.
   Заметив испуганные глаза Павлика и Настьки, спокойно проговорил:
   - Ничего, пройдет... Поставьте табурет к лежанке.
   Снял фуфайку, сапоги и с трудом забрался на лежанку, а с нее - на печь. По извечной простонародной привычке прижался грудью к горячим кирпичам, веря, что тепло - враг всякой болезни.
   А в голове роились гнетущие мысли о том, что человеку мало дано гостить на земле. Ведь он, Платон, не так уж стар. И силу в себе он еще чувствует, а сердце сдает, сигналит: пора, мол, закруглять свои житейские дела.