А из большой горницы слышались жалостливые причитания опомнившейся Насти:
   - Зачем ты надрываешь сердце да ясные глазыньки мутнишь из-за того шалопута?! Что ты в нем нашла? Да таких Андреев, как воробьев под стрехой, полное село!.. Ой, дура, ой, глупая! Тебе ж счастье само в руки плывет! Или повылазило? Юра дышать на тебя боится, глаз не сводит. И такой хлопец, такой хлопец!.. Лучшего жениха и во сне не увидишь!
   Слова матери сливались для слуха Маринки в напевный плач, не трогавший ее сердца. Она задыхалась от собственного плача, от рвавшейся из груди боли, от жалости к себе и Андрею, от ощущения беспомощности и чего-то непоправимо-страшного. Понимала: надо что-то делать. Но что? И вдруг перестала рыдать, пронзенная сверкнувшей в сознании мыслью: ехать вслед за Андреем; пусть что будет! Тем более что ее "практика" в колхозе подходит к концу, а отчет о ней почти написан.
   Но куда ехать? Маринка знала, что Целинный край - это безбрежное море хлебов с редкими островами усадеб. Только Павел Платонович может сказать, куда направился Андрей. Но к нему она не пойдет! А к кому?.. К Тарасу Пересунько! Он должен быть в курсе дела. Нет, нет, не к Тарасу, а к жене его, к Докии Аврамовне! Докия выспросит все у Тараса.
   36
   Докию и Тараса Маринка разыскала в клубе.
   Большой, с высоченным потолком зал, наполовину заполненный шеренгами стульев, хранил в зеленом полумраке свежую прохладу. Солнечные лучи пробивались сюда с трудом: небольшие подпотолочные окна были затенены завесой акаций, густо дыбившихся вокруг здания клуба.
   Маринка, неслышно зайдя в зал, молча смотрела на Докию и Тараса, склонившихся над столом и что-то клеивших. Под галеркой, вознесенной вверх резными деревянными столбами-колоннами, увидела огромный щит, обтянутый красной материей, а на щите - ровные ряды вправленных в застекленные рамки портретов. Никогда не думала Маринка, что так много погибло кохановчан на войне! Ей стало не по себе: десятки пар глаз смотрели на нее с фотографий - одни строго, даже угрюмо, будто с укоризной, другие с улыбкой или иронической ухмылкой. И столько знакомого в этих взглядах и лицах! Не сразу поняла, что черты давно ушедших из жизни людей повторили живущие в Кохановке потомки - сыновья, дочери, внуки, которых она знает наперечет.
   Вдруг встретилась с самыми знакомым глазами! С портрета смотрел на нее отец, и чуть заметная улыбка теплилась на его упрямых губах. "Александр Мусиевич Черных, пропал без вести в 1943 году", - прочитала Маринка под фотографией и задохнулась от вдруг нахлынувшей жалости к отцу, к себе. Даже позабыла, где она и зачем пришла. Неотрывно глядела в родное лицо.
   Опомнилась, когда услышала стук Докииных каблучков. Повернула голову: Докия была уже рядом - по-особому светлая, какая-то праздничная. Ясно-голубые глаза ее смотрели на Маринку с сердечной добротой и в то же время таили печаль. Докия, видать, поняла состояние девушки и с робкой нежностью обняла ее за плечи.
   - Пришла посмотреть? - приветливо спросила Докия.
   - Да, - несмело ответила Маринка и подумала: ни за что не заговорит она здесь с Докией об Андрее.
   В это время подал голос Тарас:
   - Маринка, ты почему не провожала Андрея?
   - Я... я не знала, что он уезжает, - после короткого раздумья ответила Маринка, чувствуя, что щекам ее делается горячо.
   - Ох, как он высматривал тебя! - засмеялся Тарас. - Крутил головой во все стороны, будто петух. Мало шею не свернул.
   - Куда же он уехал? - стараясь казаться безразличной, спросила Маринка.
   - В Киев. А оттуда специальным поездом на целину.
   - Куда именно?
   - Кто ж его знает? Теперь жди письма.
   Маринка еще некоторое время постояла перед портретами, побродила по залу и ушла на строительную площадку.
   В этот день в клубе перебывало много людей. Будто невзначай зашел бригадир тракторной бригады Евген Заволока - невысокий, кряжистый, в замусоленном синем комбинезоне. Зашел и, глянув на ряды портретов, сдернул с головы кепку, даже не поздоровался с Докией и Тарасом. Молча стоял перед фотографией своего старшего брата Тимофея, хмурил густые брови и о чем-то думал...
   Потом появилась Тодоска и заплакала в голос, увидев портреты сестры Оли и учителя Прошу. Смолкла только тогда, когда Тарас с подчеркнутой озабоченностью сказал Докии:
   - Может, портреты не стоит в клубе выставлять? А то вместо веселья здесь одни слезы будут.
   - Не выдумывай! - Тодоска сердито повела глазами на Тараса. - В каждой хате фотографии покойных висят! Так что ж, по-твоему, мы только и делаем, что плачем над ними? Ну, нехай тут, в клубе, для начала кто пустит слезу. Как же удержаться, если память боли воскресает? Вон сколько их не ходит теперь по нашим улицам!
   Тодоска еще долго вздыхала, рассматривая на снимках знакомые лица кохановчан. Но вот в зале появилась Настя Черных, и Тодоска, вспомнив о чем-то неотложном и сделав вид, что не заметила Насти, тут же ушла.
   Настя провожала Тодоску кривой картинной улыбочкой. Когда захлопнулась дверь зала, она весело, с чувством своего превосходства, засмеялась, с явным расчетом, чтобы ее услышала Тодоска. Затем певуче поздоровалась с Докией и Тарасом, которые по-прежнему хлопотали у стола, вырезая из старого "Огонька" репродукции батальных картин. Бегло пробежав любопытным и погрустневшим взглядом по портретам на красном щите, Настя остановила глаза на фотографии Александра Черных.
   - А чего же моего муженька с самого краю? - ревниво спросила она.
   - По алфавиту, - сдержанно ответил Тарас. Он недолюбливал Настю и побаивался ее острого языка.
   - Надо было по очереди - кто за кем убит или пропал, а не по алфавиту... Все ты, Тарас, держишься за буквы. Вот уж буквоед! - Настя засмеялась и скосила лукавый взгляд на Докию. - Как вы, Докия Аврамовна, живете с этим казенным параграфом в штанах?
   Докия, весело глянув на могучую фигуру мужа, тоже засмеялась озорно, со знакомой Тарасу звенью серебряных горошинок в горле. Не удержался и Тарас - хохотнул коротким смешком.
   - А знаете что? - вдруг посерьезнев, спросила Настя. - Надо сплести большой венок из барвинка. На всю стену.
   - Ой, конечно же! - всплеснула руками Докия, обдав Настю благодарным взглядом. - А мы и не додумались! Помогите нам, Настя!
   - Помогу. У меня целый клинок барвинка за хатой. Да и у других вдов есть. Вдовьи цветы, - Настя тускло усмехнулась, и у ее пухловатых губ появились горькие складочки, а в синих глазах тенью шевельнулась грусть. Пойду звать солдаток, которые не на работе. - Поправив белый платок на голове, она легкой походкой зашагала через зал к выходу.
   37
   Павел Ярчук возвращался из Будомира в небольшом подпитии. После бюро, которое закончилось для него благополучно, обедал он с председателем яровеньковского колхоза в чайной, где и позволил себе, несмотря на то, что предстояло самому вести автомобиль, выпить добрую толику спиртного. Поэтому поехал домой кружными полевыми дорогами - здесь мало встречного транспорта и совсем нет дорожной милиции.
   По сторонам проселка, за чахлой голубизной придорожной полыни, то пробегала белая накипь гречихи, за которой виднелось унылое жнивье, то глянцево зеленела линованная скатерть свеклы, то нависала над мелким кюветом кукуруза с поникшими лентами листвы. Паркий день был на исходе. Натрудившееся солнце будто разомлело от собственного жара и раскинуло в небе полупрозрачную дымчатую кисею.
   Павлу Платоновичу даже спинка сиденья казалась горячей. Дышавший в открытые окна машины воздух был накаленным и от завихрявшейся пыли терпким. Но тем не менее Павел был в том бодром расположении духа, когда хотелось неустанно с кем-то говорить, что-то доказывать, утверждать или хотя бы обстоятельно размышлять.
   В его памяти звучали слова, сказанные ему на прощанье секретарем обкома:
   "Похвально, товарищ Ярчук, что умеете смотреть на вещи со всех сторон. Но помните, что обязаны еще смотреть и с разных позиций".
   Павел даже гордился тем, что на бюро парткома, где обсуждались конкретные вопросы, выступил с речью, затронувшей многие беды села. И казался смешным его испуг, когда произносил свою трескучую речь Клим Дезера.
   Хорошо отбрил секретарь обкома Дезеру. Клим желтым потом облился, когда понял, что сыграл не в ту дуду. А после бюро вьюном выскользнул из кабинета и куда-то исчез.
   Павел Платонович, держа руки на руле машины, раздумчиво смотрел вперед на узкий пыльный проселок и улыбался своим мыслям. Представил, что рядом с ним сидит Федор Пантелеевич Квита и он, Павел Ярчук, просвещает его в тех скрытных тонкостях современного крестьянского бытия, о которых секретарь обкома, может, и понятия не имеет... В самом деле, знает ли Федор Пантелеевич, что истончилась прежняя хлеборобско-песенная жила в крестьянине, что нарушилась идущая от времени сохи и плуга сердечность родства между селянином и полем? Это уже не те избитые истины, о коих говорил сегодня на бюро парткома Павел Ярчук. Это явственные приметы нового века; их в категориях разума не сразу и постигнешь, особенно издалека.
   Ведь раньше как было? Только застучит под окном весенняя капель, зазвенит в небесной шири рассыпчатый голос жаворонка, тут же душа хлебороба заноет, а сердце смятенно ударит тревогу: посмотри, дядька, озимые, принюхайся к семенам в сусеках, ощупай мозолистыми руками плуг да борону и бди - будь начеку, ибо близится пора сева! Вспыхнув, готовился селянин к выходу в поле, как на первое свидание. Юношеское нетерпение, робость перед не признающей сентиментальности невестой-землей, гордое чувство мудрого сеятеля и строгого повелителя, разлив тихой радости от близкого пробуждения природы - все это было невыразимым счастьем для него и праздничным страданием; за порогом весны всегда горела звезда надежды.
   И не только было так тогда, когда жил селянин особняком. Будоражащие сердце чувства пришли с ним и в колхоз, на общественную землю. Любовь его к земле-кормилице казалась неистребимой, как боль и ласка матери. К этой любви прибавилось еще чувство соперничества в коллективном труде, неизведанная радость от непривычной безбрежности полей, на которых сгинули заматерелые межи. Прибавилась гордость, что шагнули в поле диковинные машины. Стала забываться ноющая боль в спине и тупая ломота в руках неизменные спутники плугаря.
   Весна спешила на встречу с летом, шли в рост хлеба, баюкая надежды селян. Наступало лето, и близился заветный день первого снопа. Жнива вламывались в колхозную жизнь бурным и трудным праздником. На токах из пыльных грохочущих недр молотилок лились золотые ручьи ржи или пшеницы, образуя сыпучие горы зерна, при виде которых млело жадное до хлеба сердце крестьянина.
   С каждым годом жизнь меняла почерк сельского бытия. Все больше железных чудищ, наделенных доброй, сказочной силой и умом, табунилось на колхозных дворах, с тем чтобы весной, содрогнув улицы и хаты, выйти в поле.
   И со временем случилось то, что и должно было случиться: машины, заслонив хлебороба от тяжкого труда и тревожных забот, наполнили новым содержанием царствовавшую веками поэзию общения человека с землей. На смену старой песне, которой аккомпанировал посвист кнута над вспотевшим крупом лошаденки, родилась симфония моторов. Родилась несравненно новая поэзия, поселившись в сердцах истинных властелинов полей - механизаторов. И совсем другая у этой поэзии сущность. Нелегко даже определить, что больше волнует сердца трактористов и комбайнеров - любовь к машинам и ощущение своей власти над ними или любовь к земле и причастность к таинствам ее плодородия. Да, да! Когда смотришь на чумазого хлопца, восседающего на тракторе, то кажется, что он до самозабвения упоен своим умением и своим правом повелевать машиной.
   Но в чьем же все-таки сердце живет теперь та тревожная любовь, без которой земля как жизнь без надежды? В чьем сердце? Конечно же, в его, Павла Ярчука! И в сердце агронома. И еще в сердцах механизаторов. Но ведь это только горсточка среди сельского многолюдья. Многие мужики стали поденщиками в колхозе. Разбрасывает Иван или Петро удобрения в поле, или скирдует на жниве солому, или копнит на лугу сено - это труд без начала и без конца, и крестьянин участвует в нем, как, скажем, участвует плотник в постройке каменного дома. Здесь есть поэзия труда, но нет поэзии созидания в наиболее конкретном смысле. Ибо тому же плотнику творческую радость приносит даже сделанная им табуретка, но не испытывает он счастливого волнения, если к табуреткам готовит только ножки. Кажется, все просто... А если еще подумать о селянах, занятых на фермах, на строительстве, в мастерских... Они давно не хлеборобы в прежнем смысле слова. Они мыслят другими категориями о своем труде и о своем месте в многоотраслевом колхозном производстве.
   Павел Платонович довольно хохотнул и от избытка добрых чувств дурашливо вильнул "газиком". Конечно же, колхоз стал производством! Конечно же, крестьяне стали повелителями машин (хотя машин еще чертовски мало) или подсобниками возле них. И психология у крестьянина теперь несколько другая - уже ближе к психологии рабочего... Может, где-то здесь и лежит ключ к новым взаимоотношениям хозяйства и колхозника? А почему бы и нет? Гарантировать селянину заработок да установить дополнительную оплату за качество и перевыполнение норм труда - он горы свернет, да еще растолчет их...
   Впереди, на дороге, Павел Платонович заметил стаю разгуливающих ворон. Прибавив газу, он с мальчишеским озорством на большой скорости погнал машину к иссиня-черным птицам. Вот они все ближе и ближе - замерли на месте и, избочась, косили глаза в его сторону. Еще мгновение, и машина окажется в гуще стаи. Но птицы, медлительно взмахнув крыльями, вдруг с граем поднялись над дорогой, и автомобиль промчался по пустому месту.
   Павел Платонович удовлетворенно крякнул и сбавил газ. Подумал о том, что и воронье ныне другое. Эти черные горластые и прожорливые птицы всегда беспечно бродили по пятам плугарей, выбирая из свежей борозды червяков. Когда же появились в поле первые тракторы, вороны с паническим криком улетали от них за версту. А теперь чуть ли не на голову трактористу садятся.
   38
   Вот и Кохановка. Машина, распугивая кур, мягко бежала по тихой, заросшей спорышем улице, много раз перечеркнутой косыми лучами предзакатного солнца. Павел Платонович держал путь к центру села, к конторе правления колхоза.
   Вдруг впереди увидел двух женщин; они несли, держась за края ручки-дуги, большую, плетенную из лозы корзину, доверху наполненную чем-то зеленым в синих звездочках. Узнал Маринку и Настю. Хотел было остановиться, но тут же будто услышал крикливо-въедливый голос своей Тодоски и проехал мимо, успев заметить, что в корзине - свернутый венок из барвинка.
   "Что это значит? - подумал с тревогой. - Может, помер кто?"
   С этой мыслью Павел и подъехал к клубу. Остановив машину у крыльца, направился в контору правления. Навстречу ему вышел, щурясь на солнце, Тарас Пересунько.
   - Выздоровел? - спросил Павел Платонович, пытливо посмотрев в осунувшееся лицо Тараса.
   - Да, отстрадался, - смущенно засмеялся Тарас, притронувшись рукой к животу. Затем настороженно спросил: - Снимали стружку на бюро?
   - Всякое было, - ответил с усмешкой Павел Платонович. - Собирай коммунистов, буду докладывать. - И, увидев в открытую дверь клуба красный щит с фотопортретами, в контору не пошел, а заинтересованно прошагал в зал.
   Первым, кого узнал на щите Ярчук, был Александр Черных. От такой неожиданности Павел замер, неотрывно глядя на знакомый портрет и ощущая, как к голове его бурными толчками приливает кровь, а лоб покрывается противным липким потом. Павлу показалось, что темные глаза Черных смотрят на него из-под широких бровей с издевкой и надменностью. Это потрясло Павла Платоновича до судорог. Сделав вдруг несколько стремительных шагов вперед, он поднял руки к портрету и схватился за рамку.
   - Кого ты вывесил здесь?! - с бешеной яростью заорал он на стоящею сзади Тараса. Матерно выругавшись, Павел резким движением сорвал со щита портрет и с омерзением хрястнул им об пол. - Это... это же... власовец!..
   Да, злоба - плохой советчик. Ослепленный ею, Павел не заметил, что под галеркой стоял с молотком в руках Серега Лунатик, который помогал Тарасу закреплять на стене щит славы; не увидел и стаи вездесущих мальчишек, прибиравших под командой Докии Аврамовны зал.
   - Павел Платонович! - с испугом проговорил Тарас. - Что вы мелете? Что за чепуха?
   - Не чепуха! На моих глазах подыхал в Австрии. Может, и от моей пули! - Павел отшвырнул сапогом рамку с портретом и, наступив на осколки стекла, повернулся к Тарасу. - Ты понимаешь, что ты натворил?! Понимаешь?
   Опомнившись, Павел досадливо и виновато посмотрел на Докию, стоявшую среди притихших мальчишек, окинул мятежным взглядом зал. Серега Лунатик, будто ему нет ни до чего дела, неторопливо вышел в открытую дверь.
   - Эх, черт! - мучительная гримаса перекосила лицо Павла Платоновича; он сокрушенно поскреб затылок, затем провел неспокойными пальцами по усам и, исподлобья глянув в растерянное, бледное лицо Тараса, горько усмехнулся: начнется теперь катавасия.
   - Расскажите, что все это значит? - сумрачно спросил Тарас.
   - Трудная история, - тяжко вздохнул Павел Платонович. - Не хотелось ее трогать...
   В это время в зал клуба ворвалась Настя. Помертвевшее лицо ее было искажено ужасом, а ледяные сумасшедшие глаза кричали ненавистью к Павлу: Серега Лунатик уже успел все рассказать ей.
   - Ты что?! Ты что?! - огрубевшим, плачущим голосом спрашивала она, бросая взгляды то на Павла, то на щит, где уже не было портрета Саши. - Ты убил его? Ты его убил?! - и Настя бросилась к лежавшему на полу портрету, подняла и смахнула с него рукой осколки стекла, порезав при этом ладонь. Ворог ты лютый! Я догадывалась, что таишь что-то! Чуяло сердце! Теперь знаю! Ой, боже!..
   А на пороге стояла Маринка.
   Сердце Павла Платоновича тоскливо сжалось, и он так растерялся, что не мог произнести ни слова.
   - Настя, успокойся, - наконец через силу проговорил он. - Не заставляй... говорить правду. Тебе же лучше.
   - Убийца! - истерично взвизгнула Настя, замахнувшись на Павла рамкой, испятнанной кровью.
   - Мама! - закричала с порога Маринка. - Мама...
   Павел Платонович беспомощно посмотрел на окаменевшего Тараса и скорбно улыбнулся:
   - Ну что ж... Придется сказать то, о чем не хотелось говорить...
   Настя испуганно притихла, уставив на Павла горячечный взгляд. А он, вдруг ожесточившись, мрачно изрек:
   - Александр Черных - изменник Родины! Служил у Власова. Я его видел перед концом войны смертельно раненным.
   Наступила жуткая тишина. Давняя смерть прикоснулась сейчас ледяной рукой к сердцам всех, кто находился здесь.
   Ни Настя, ни Маринка не могли поверить услышанному.
   - Ты лжешь! - с напряженным спокойствием сказала Настя. - Держава не назначила б Маринке пенсию за отца.
   - Незаконно назначила. По ошибке!
   В буйственном запале не рассчитал Павел Платонович разящую силу своих слов, не подумал, что незащищенному сердцу Маринки трудно будет вынести такой страшный своей сущностью и неожиданностью удар. Да и позабыл он, что Маринка тоже здесь, в клубе, не видел, как она, трепещущая, прижалась, будто прячась от ударов, к подошедшей к ней Докии.
   - Брешешь, собака! - не сдавалась Настя, хотя в ее надрывном голосе уже звенел страх. - У меня документы хранятся: сгинул Саша без вести!
   Павел подумал о том, что он действительно ничем не может подтвердить своих слов. Черных был подобран санитарами после боя, одетый в красноармейскую форму, без единого документа в кармане. Кто-то из уцелевших власовцев позаботился тогда о нем. Однако другое сейчас ломило душу Павла - невыразимо больно ужалило слово Насти: "убийца!" Пусть и в самом деле подкосили Сашу пули, которые выпустил из пулемета он, сержант Ярчук, но это не убийство.
   Будто закричало что-то внутри Павла Платоновича. Он страдальчески посмотрел в холодные, испуганные глаза Насти и тихо спросил:
   - Настя, что я тебе сделал плохого? Почему ты всю жизнь мучишь меня?.. Я же тогда... помнишь?.. когда вернулся перед войной из армии, ни словом тебя не попрекнул, хотя самому утопиться хотелось. Что я тебе сделал?.. Я даже правдой о Саше не хотел тебе боль причинить... Но вот так все случилось... - горло Павла перехватила спазма, и он осекся, часто заморгав повлажневшими глазами.
   Во взгляде Насти померк холодный блеск и осталась одна только боль. Она тихо заплакала и стала завязывать платком порезанную руку.
   А у открытых дверей стоял Серега Лунатик, напряженно прислушиваясь к каждому слову, произнесенному в зале. Он мысленно понукал Настю, требуя от нее яростного гнева и негодующих слов. А когда Настя заплакала, догадливое сердце Сереги уловило победу Павла и, как всегда, ожесточилось.
   Вечером Серега Лунатик, закрывшись на кухне, писал ровными печатными буквами анонимное письмо в обком партии. Из письма явствовало, что, как стало известно, голова кохановского колхоза коммунист Ярчук из побуждений мести убил на фронте своего односельчанина Александра Черных, который до войны женился на его, Ярчука, невесте. Затем Ярчук долго преследовал вдову Черных и, убедившись в бесплодности своих домогательств, сорвал в клубе со щита славы портрет ее мужа, объявив его власовцем. Будучи пьяным, Ярчук сознался секретарю парторганизации Тарасу Пересунько, что застрелил в Австрии Александра Черных. Этот разговор слышал колхозник Серега Грицай. Но Пересунько покрывает Ярчука, так как является его племянником. Покрывает Ярчука и его двоюродный брат - секретарь парткома Будомирского производственного управления Степан Григоренко.
   39
   Анонимные письма, поступающие в обком партии, обычно уничтожают, не придавая им значения. Но письмо из Кохановки показалось в секретариате загадочным, и ему "дали ход". Через некоторое время письмо лежало на столе Арсентия Никоновича Хворостянко с короткой резолюцией: "Расследовать".
   Арсентий Хворостянко, прочитав анонимку, разволновался. Еще бы: Маринка Черных, на которой собирается жениться его сын Юра, может оказаться дочерью предателя. А кому из уважающих себя людей, а тем более партийных работников, интересно завести такую родню?! И Арсентий Никонович первым делом позвонил в Кохановку и через Тараса Пересунько передал, чтобы Юра срочно приехал домой в связи с болезнью матери. Надо было предупредить Юру, дать ему добрые советы, узнать от него подробно о событиях в Кохановке, а затем уже поехать в Будомир для беседы со Степаном Григоренко.
   История эта могла иметь два исхода, и оба они в общем-то устраивали Арсентия Хворостянко. Если действительно окажется, что отец Маринки власовец, то само собой расстроится нежелательное сватовство Юры; Юра ведь тоже не лыком шит - не захочет, чтоб биография его оказалась с зазубринами. Если же подтвердится вина Павла Ярчука, то Арсентий Никонович в благородном негодовании спровадит, наконец, на пенсию Степана Григоренко.
   Но загадывал Хворостянко-старший преждевременно. К концу рабочего дня позвонила ему на службу жена - Вера Николаевна - и веселым голоском сказала:
   - Арсик, на работе не задерживайся. У нас дорогие гости.
   - Кто?
   - Не скажу. Приезжай - увидишь. Я уже накрываю стол. - И, засмеявшись, положила трубку.
   Не догадывался Арсентий Никонович, что это уже успел приехать домой Юра, а вместе с ним - Настя Черных.
   Вера Николаевна считала, что вопрос женитьбы Юры и Маринки решен окончательно, и встретила Настю с распростертыми объятьями. Юра, увидев мать в добром здравии, смутился, но никаких вопросов задавать не стал; догадался, что родители захотели повидаться с ним.
   А Вера Николаевна, дородная и румяная, улыбчивая и предупредительно-внимательная, показывала ошеломленной Насте квартиру, доверительно, со щедрой сладостью в голосе рассказывала, что они с Арсентием со временем уедут в Будомир, а тут останутся хозяйничать Юра и Маринка. В Будомире Хворостянки намерены обзавестись собственным домиком в живописном месте, чтоб лес и речка рядом, и будет тот домик как дача всей их, пока небольшой, хворостянковской династии.
   Настя только в кино видела подобные квартиры - с газом, ванной, всякими машинами для стирки и для уборки; даже кофе варит здесь какая-то хитроумная аппаратура. А книг и диковинных безделушек сколько на полках! А картин на стенах! И везде чехлы: на стульях, на тахте, на пианино. Полы отливают янтарным блеском - ходить страшно по ним. Много света и простора. Врывающиеся в раскрытые окна звон трамвая и шум автомобилей тоже казались Насте музыкой.
   Только редкие вздохи напоминали, что нет полной радости в осуществляющихся мечтаниях Насти. После того, что случилось в клубе, черный камень не переставал давить ее сердце. Будто в кошмарном сне жила в последнее время. Проснуться бы и узнать, что не было клуба, не было страшных слов Павла Ярчука, не было пепельно-серого, искаженного ужасом лица Маринки, а затем ее страшных беззвучных рыданий дома.
   Настя боялась, что дочь лишится рассудка. Да спасибо Юре. Целую неделю долгими часами сидел он возле Маринки, утешая ее, уговаривая. Доказывал, что Маринка не в ответе за отца, что, может, все сказанное Павлом Ярчуком неправда. А если и правда, то за давностью времени не стоит придавать этой правде значения, тем более что власовцы и полицаи, не совершавшие во время войны убийств, уже помилованы государством.
   Понимала Настя, что оплакивала Маринка свою любовь к отцу, попранную им же, отцом, оплакивала свою прежнюю жизнь, светлую и чистую, а теперь замутненную позором... Легко ли сознавать, что отец, чей образ, созданный рассказами матери и своей, щедрой на доброту фантазией, с нежностью носила в своем сердце, оказался не героем, а жалким предателем.