Степан растянул губы в улыбке, и было непонятно, пошутил ли он с дятлом или откликнулся на его стук по привычке.
   - Зарапортовался, - покачал он головой, хитровато усмехаясь.
   Когда с трудом была водворена тишина, Степан, всматриваясь в просветленные смехом лица колхозников, произнес:
   - Приступаем к переизбранию членов правления, - и, поднеся к глазам список, зачитал: - "Якименко Фома Кондратьевич!.." Прошу выдвигать мотивы, по которым ставится вопрос о выводе его из состава правления. Кто, товарищи, просит слова?
   Собрание молчало.
   - Ну, так что же? - Степан смотрел на людей вопросительно и чуть насмешливо. Он-то хорошо знал, что если в претензиях к правлению колхоза и есть доля правды, все-таки именно члены правления первыми разглядели бесхозяйственность и нечестность Саввы Мельничука и поставили перед районом вопрос о его замене.
   - Горилку хлещет Фома! - неуверенно выкрикнула Югина.
   - Он же за свои гроши пьет! - без промедления сердито возразил Кузьма Лунатик.
   - И в свободное время! - веско добавил кто-то.
   - Раз государство гонит горилку, пить ее не грех! - глубокомысленно заключил Сильверст Рябоштан - древний старик, морщинистое лицо которого было темным, как перезимовавший под снегом дубовый горбыль.
   - Так какие будут предложения? - Степан раздумчиво всматривался в лица кохановчан.
   - Пусть работает! Оставить в правлении! - назидательно изрек Кузьма, будто определяя меру наказания Фоме.
   И собрание, вогнав Фому Якименко в холодный пот, единодушно проголосовало (включая Югину и Ганну) за то, чтобы оставался он на своем посту.
   - Так дело не пойдет, - твердо произнес свою первую, уже председательскую, фразу Свирид Саврасович Шестерня и стал за столом рядом со Степаном Григоренко.
   Свирид Саврасович, наверно, и сам не догадывался, что фраза его прозвучала многозначительно. Действительно, надо было по-иному ставить колхозные дела. И Шестерня заговорил уверенно и строго:
   - Я - потомственный крестьянин, хоть и звенит в моей фамилии железо. Один из моих предков произвел на свет белый шестерых сыновей, за что и был удостоен фамилии Шестерня. С одна тысяча девятьсот двадцать четвертого года, с того года, когда умер наш великий вождь и учитель Ленин, я состою в партии большевиков. Но в партии я не шестерня, а солдат! И если вы доверили мне быть головой колхоза, я буду выполнять свои обязанности, как солдат партии. Партия требует, чтоб колхоз наш стал богатым, - это нужно и вам и всему народу. А мать богатства - труд, организованный, честный, упорный. Мы идем в бой за урожай. В бою же нужны смелые и умелые вожаки. Но я так и не понял: доверяете вы своим вожакам - членам правления - или нет?
   Кажется, ничего нового не говорил Свирид Саврасович, но кохановчане слушали его так, будто перед ними впервые открывалась какая-то очень важная и нужная истина. Может, покоряла людей убежденность, уверенность нового председателя в том, что все зависит от них самих, простых мужиков. А Шестерня продолжал:
   - Как решить с нынешними членами правления - ваша воля. Заявляю только, что с пьяницами работать не буду. И еще вот что: в Кохановке женщин больше, чем мужчин. А в правлении одни мужики. Предлагаю доизбрать в правление хотя бы трех женщин...
   Голос Шестерни утонул в одобрительном гуле.
   37
   Ох, и трудная ты, доля председателя колхоза! Все время чувствуешь себя так, будто один бок тебе припекает, а другой холодом обдает; подпоясан ты вроде не ремнем, а колючей проволокой, и сапоги твои тесны до зеленых искр в глазах. Ни дня тебе тихого, ни ночи покойной: Голова непрерывно должна напрягать все извилины до медного звона в висках. Ведь хозяйство преогромное, людей в колхозе великое множество. За всем нужно усмотреть, всему толк дать. А тут еще недреманное око района: то не так да се не так, почему сводки не представили да отчего уборку затягиваете...
   Нелегко пришлось Свириду Шестерне в Кохановке. Но вот постепенно начали втягиваться в работу правления колхоза женщины, которых избрали на том памятном собрании. Одной из них была Югина. И Свирид со временем почувствовал, что у него будто вырастают крылья.
   А все началось с ездовых.
   Быть ездовым и выполнять различные поручения бригадиров не мудреное занятие. Не шаткая и не валкая это работа. Сидишь себе на передке телеги, помахиваешь кнутом и покрикиваешь на лошадей:
   - Гаття-я!.. Но-о!.. Гаття-я-я!..
   Но больше всего ездовые любят выполнять заявки колхозников. Одному надо огород вспахать, второму подвезти дрова или сено, третьему подбросить зерно на мельницу. И каждый хозяин или хозяйка дома, к которому подана подвода, зазывает ездового в хату и сажает к столу. А на столе уже шкварчит на сковородке яичница с салом, поблескивают мокрой зеленью соленые огурцы, стынет седой от жира холодец. И, конечно же, стоит запотевшая бутылка с самогоном или казенкой... Так, во всяком случае, заведено в Кохановке.
   Были времена, когда пытались поломать эту традицию. Кохановчане дружно проголосовали на общем собрании против магарычей. Ездовые тоже вроде охотно драли вверх руки, поругивая хлебосольных односельчан, из-за которых им никак не удается протрезвиться.
   А потом люди начали убеждаться, что не так уж легко выхлопотать для какой-нибудь своей нужды коней. И не потому, что председатель или бригадиры отказывали. Получалось так, что ездовые стали еле-еле управляться с колхозными работами. А если и пообещает Павло или Грицько подать подводу, то выполнит обещание с опозданием на сутки или двое. Почему-то чаще стали ломаться оси у телег, соскакивать шины с ободьев колес, да и кони то и дело болели. Словом, множество находилось причин, из-за которых Тодоска или Палажка, Федот или Иван без дела сидели дома, нетерпеливо выглядывая где-то запропастившегося ездового.
   И скоро все стало по-прежнему. Опять ездовых видели с раскрасневшимися лицами и осоловелыми глазами. Никто из них особенно не противился магарычам, но зато подводы больше не заставляли себя ждать, хотя нередко это было в ущерб колхозным нуждам.
   И вот Югина предложила Свириду Шестерне сместить всех ездовых, а на их место поставить женщин; для мужчин ведь работа потяжелей найдется.
   Согласилось правление с Югиной, и пришлось колхозным лошадям привыкать к тонким женским голосам, а бывшим ездовым отвыкать от дармовой чарки. В итоге же будто прибавилось коней в колхозе...
   С этого и начались беды для кохановских мужиков и хлопцев, которые было попристроились на непыльной работе. Хитрый Свирид Шестерня только руками разводил, делая притворно-испуганные глаза, когда Югина привселюдно начинала проявлять "заботу" о ком-нибудь из парней.
   То интересовалась у Сереги, не тяжело ли ему секретарствовать в сельском Совете, То предлагала на току учетчику - дюжему Михайле - в помощь кого-нибудь из девчат. То тревожилась, как бы не надорвался гирями Кузьма Лунатик, работавший весовщиком. Даже шпыняла своего муженька, силача Игната, незаменимого наладчика молотилок, заставляя его помогать грузчикам.
   И вскоре среди кладовщиков, весовщиков, учетчиков, писарей не осталось ни одного мужчины.
   Начитанный Свирид Шестерня не без основания заявлял, что в Кохановку вернулся из глубины веков матриархат, но в новой, более совершенной форме, при которой женщины не только подхлестывают мужиков, но и сами ходят в коренной упряжке.
   И верно: Югина, к неудовольствию Игната, совсем отбилась от дома. Оставив хозяйство на старших своих школяров - Петруся и Фому, она металась по полям, по фермам, в то же время "тянула" свою норму у веялки на току или на свекловичном поле. Лицо ее с ямочками на щеках потемнело, нос облупился и покраснел. Толстая каштановая коса была упрятана под косынку, а в прежде веселых искристых глазах поселилась озабоченность.
   Часто забегала она в те осиротевшие хаты, где во главе семейств остались одни женщины. Подолгу о чем-то шепталась там. И люди стали замечать, что никто из этих женщин не чурался работы на уборке, на фермах, на свекле. Общая беда будто сплотила их. Да и понимали, что надо надеяться только на самих себя, что никто другой не накормит, не оденет семью. Многим запала в сердце не новая, но по-новому прозвучавшая фраза, которую обронил на собрании Свирид Шестерня: "Труд - мать богатства". Женщинам-одиночкам было не до богатства, и слова председателя слышались для них по-иному, предостерегающе: "Лень - мать бедности".
   И приходилось работать до соленого пота в глазах, особенно в жатву, когда вечерняя заря по пятам гонится за утренней. Не успеешь уснуть, как начинают с первобытной мощностью горланить петухи, а в окна стучится подслеповатый рассвет. Не улеглась еще в пояснице ноющая боль, не забыли о вчерашней усталости руки и ноги, но пора уже вставать. Земля не любит, чтобы человек, которого она кормит и поит, много спал. Заспишься - и жестоко накажет: вытряхнет из тяжелых колосьев переспевшее зерно, охватит зеленой прелью покосы, свалит заматерелый сеностой, заглушит колючим осотом и ползучим вьюнком свеклу.
   Надо работать...
   38
   Шло время - мудрый учитель и великий врачеватель. Новое время. Оно учило добром и злом, врачевало заботами. А земля заботами крестьян не обделяет.
   Шло время. Мерно сменяли друг друга свет и темень. То ночь, сбросив свои черные одежды, превращалась в шумный день, сверкавший юной красотой, то день закутывался в темное и становился кроткой ночью, увенчанной тишиной и звездами.
   Мерно сменяли друг друга времена года... В апреле ветры срывали с земли снежное покрывало, и она, умывшись в весенних ручьях, лежала под солнцем в тихой истоме. Под стальной говор тракторов, волочивших за собой сеялки, под твердый, упругий топот конских копыт, под оживленные, радостные голоса людей и песни невидимых в небе жаворонков вершилось самое святое: оплодотворение земли.
   Весенний сев венчался первомайским праздником и пасхой, о приближении которых возвещал предсмертный многоголосый визг свиней в каждом подворье. Купались в солнечном жару зацветшие сады.
   Затем наступало лето. Поля дурманили влажными и пресно-свежими ароматами нагретых хлебов. Земля во всю силу материнской ласки растила урожай. В жнива поедались запасы сала и копченых окороков: жнец должен быть при полных силах!
   Приходила осень с ленивыми туманами на луговинах Бужанки. Люди по привычке тревожились: "Сколько получим на трудодень?" Получали не мало. Поселилась, наконец, в крестьянских сердцах вера в колхоз и еще робкая, не бескорыстная любовь к нему.
   Приходило горячее время для сельских музыкантов - наступала пора свадеб. И гремели они в разных концах улиц звоном медных тарелок, уханьем бубна, переборами гармошек, визгами скрипки, хохотом кларнета и, конечно же, песнями. Трещали и со стоном валились плетни под напором незваных гостей. Суматошно летали по селу оживленные ватаги мальчишек.
   И еще проводы студентов в институты и техникумы...
   И еще проводы новобранцев в армию. Плакали невесты, и веселились хлопцы. Армию считали самой мудрой и доброй школой. И хлопцы, не прошедшие этой школы, ставились ни во что.
   Потом Октябрьские праздники... Престольные... Новой год в снежной вьюге. Старый Новый год в свирепом треске мороза... Да мало ли поводов ударить шапкой об пол хаты и рыкнуть такой песней, чтоб стекла в окнах взвизгнули от восторга! Украина - она и есть Украина. Здесь веселье скупыми дозами не отмеряют.
   Да, шло время... Казалось, что Кохановка вновь вступила в девическую пору, когда брызжет здоровье, сверкает красота и пьянит безотчетная веселость. Светились белизной хаты и радостно смотрели на мир глазницами чистых окон. И как бы стали ниже перегородки между подворьями. Раньше бывало: чем крепче хозяйство, тем выше и плотнее забор, тем гуще острог вокруг огорода - живая изгородь из колючего кустарника-повия, который к осени плакал красными слезами тугих ягод. А сейчас будто хотелось хатам видеть дальше и лучше слышать песни, которые в Кохановке не подвластны ни времени суток, ни временам года.
   И удивительно было другое. Казалось, сады цвели буйнее, если больше песен в селе. И лес, казалось, ближе теснился к левадам, и в левадах звучнее соловьиный звон и кукушкина перекличка, и яснее взгляд месяца из-за облаков, и отчетливее таинственное мигание звезд, и резвее цикады на ясенях, и крикливее лягушки в затонах Бужанки... Много красок и много звуков, радовавших сердце, поселилось в Кохановке.
   А где-то далеко на западе таилась война. Не в подземельях таилась, а под солнцем, на виду у всего мира. Но о войне думали мало. Не верили, что она близка. Всем хотелось счастья...
   В один из ясных осенних дней тысяча девятьсот сорокового года, когда солнце клонилось к краю напоенного золотом неба; у ветряка, что за околицей Кохановки, сошел с попутной машины красноармеец. На ветряке осталось только одно крыло - ребристое, черное, мертвое. Красноармеец поклонился ветряку, как доброму знакомому, поставил на замшелый вросший в землю жернов вещевой мешок, обвитый скаткой шинели, и устремил взволнованные глаза на село. Это был Павел... Павел Ярчук - сын Платона. Туго сдвинутые смоляные брови над карими глазами, смуглое в молодом румянце, лицо, полные обветренные губы, над которыми уже уверенно пробивались усы... Подпоясанная гимнастерка плотно облегала его стройное, мускулистое тело и позванивала иконостасом спортивных значков на груди.
   Два года прослужил он рядовым хозяйственной роты при авиационном военном училище. Два года с завистью смотрел на марширующие колонны веселых, одетых в красивую летную форму курсантов, спешивших на занятия или с занятий. А сколько раз провожал восторженными глазами тупоносые "ястребки", дерзко бороздившие голубизну неба! И всегда ощущал в сердце холодную пустоту оттого, что не суждено ему поднять земные заботы в небо, почувствовать себя сильным и вольным в безбрежных заоблачных просторах... Сколько же таких, как он, по воле злой судьбы не заняли место в этом боевом строю, куда звало их сердце?.. Потом пришла черная весть об измене Насти...
   Отсюда, от ветряка, виднелась поредевшая левада, которая когда-то принадлежала Степану Григоренко.
   К леваде прижался садок, а над садком высилась, отсвечивая янтарём, соломенная крыша новой хаты. Павел знал, что в той хате живет его Настя... Нет, давно она стала не его.
   Появился Саша Черных в Кохановке, чтобы выполнить просьбу Павла, познакомился с Настей и влюбился... Сестра Югина писала Павлу, что это Ганна заставила Настю выйти замуж за приблудившегося к селу хлопца позарилась на его шоферскую специальность, на работящие руки. А Настя?.. Может, действительно не хватило у нее сил противиться воле матери? А может, Саша Черных ужалил ее смятенное сердце своей красотой, рослостью, бойким нравом и забыла Настя о Павле, поверила, что прибежит к своему счастью короткой, случайно найденной тропинкой... Всякое могло быть...
   И вот впереди самое трудное - встреча с Настей, с Кохановкой. Сумеет ли Павел перед всевидящим оком села изобразить независимость и гордое презрение к Насте, сумеет ли не показаться жалким перед людской молвой и жестоким людским любопытством?..
   Перевел взгляд на другой край села, туда, где в сонной гущавине акаций покоилось кладбище. Там похоронена его мать. И всплыли в памяти полузабытые слова, которые мать сказала в тот невозвратный вечер, скрытый дымкой времени:
   "...Сыночек мой, я б небо тебе пригнула, если б могла..."
   А Павлу хотелось счастья на земле, здесь - в Кохановке... Как же Настя посмотрит ему в глаза, что скажет?.. Тяжелая предстояла встреча.
   Легкие шаги за спиной заставили Павла оглянуться.
   По тропинке, ведшей из леса, спешила в село Тося. Она узнала Павла, и на ее девически-стыдливом лице затеплилась улыбка, а серые глаза вспыхнули золотыми искорками.
   - Тося? - Павел был поражен: так выросла и похорошела дочка Христи.
   - Да, Тодоска. - И Тося, горделиво поведя плечами, улыбнулась, будто смилостивилась.
   - Здравствуй, Тодоска.
   - Здравствуй, Павел... Приехал?
   - Как видишь.
   - Насовсем или в гости?
   - Насовсем.
   Налетел шалый ветерок и легонько толкнул Тосю в спину. Она качнулась к Павлу и, неизвестно отчего, радостно засмеялась.
   39
   Долго скорбел Павел о своих рухнувших надеждах и о несбывшейся любви. Долго жгуче кипела в его сердце обида. Еще на службе в армии много размышлял он над тем, по каким дорогам устремиться в будущее, на поиски счастья. Мучительно хотелось добиться чего-то необыкновенного, ослепительного, чтобы удивить людей и заставить Настю горько пожалеть о своем вероломстве.
   Но время - воистину мудрый учитель и великий врачеватель. Постепенно уснула сердечная боль, перестало кровоточить израненное самолюбие; река забвения остудила тщеславные мечты. А когда встретил Тосю, показалось, что судьба решила погасить всколыхнувшуюся при возвращении в Кохановку боль и вознаградить его за все пережитое. Будто молодая поросль к солнцу, восторженно потянулся Павел к Тосе - стыдливой и беззащитной, милостиво-улыбчивой и горделиво-недоступной девушке с певучим голосом, искорками в глазах и золотой косой.
   Отшумела вьюгами зима, уступив место богатой на тепло и влагу весне тысяча девятьсот сорок первого года. В отцветших кохановских садах и буйно зеленевших левадах не умолкал звон кукушек, щедро предвещавших людям долгую жизнь.
   В эту пору в Кохановке играли много свадеб. Тося, хмельная от любви, от счастья, тоже готовилась к свадьбе. В ближайшие дни они пойдут с Павлом в сельскую раду расписываться, а в воскресенье будет свадьба.
   И вот наступило это незабываемое воскресенье. Ясное, солнечное с утра, к полудню оно ударило в тревожный набат... Война! Чувства и мысли людей - самый великий дар природы - всколыхнулись, смешались. Потускнело счастье, и померкли прошлые беды. Тяжкая весть, свалившаяся оглушительной лавиной, сравняла всех - одаренных радостями и обиженных жизнью.
   Черным венком из женского плача была обвита Кохановка, когда уходили из села мобилизованные. Страшен был этот прощальный час тем, что никто из мужчин и парней не знал, вернется ли назад, хотя в садах и левадах не умолкали сизые вещуньи.
   Эх, если б могли сбыться предсказания кукушек! Ведь только встали на ноги, хлеборобским сердцем приняли жизнь, которую рождали в муках!..
   Трудное было расставанье у Павла и Тоси - горькое, малословное. Тося - с подурневшим от слез лицом, с опухшими нацелованными губами обнимала Павла за шею похолодевшими руками и по-детски жалостливо повторяла охрипшим голосом одни и те же рвавшие душу слова:
   - Родненький мой... Родненький мой... Родненький мой...
   За село провожать не пошла - убежала домой, чтобы остаться наедине со своим горем.
   Павел, хмельной от выпитой на прощанье водки и ошалелый от бабьего рева, с остервенением думал о фашистах - непонятных и чужих людях, которые вот так вдруг нарушили всю жизнь, затмили счастье. Искренне верил, что очень скоро, как и пелось тогда в песнях, полетят враги вверх тормашками под ударами Красной Армии и он, Павел, грозно постучит прикладом винтовки в железные ворота Берлина.
   Впереди Павла шагал по обочине подвыпивший Саша Черных. За его спиной высилась тяжелая котомка из выбеленного полотна. Настя, шедшая рядом с Сашей, то и дело поправляла котомку и плакала.
   - Перестань реветь! - властно прикрикнул на нее Саша. - Всыплем фашистам и вернемся! Покажем им кузькину мать!..
   За околицей села все остановились. Последние минуты прощанья трудные, тягостные. Павел, чтобы скрыть волнение, стал смотреть на старый ветряк. Почему-то вспомнилось, как встречался он здесь с Настей... Может, и в душе Насти при виде ветряка всколыхнулись какие-то струны и тоскливо запели о прошлом. Она вдруг отшатнулась от Саши и бросилась к Павлу на грудь, судорожно обвила руками его шею.
   - Прости меня, Павлик!.. Прости бога ради... - взволнованно и горячо зашептала Настя. - И живым возвращайся...
   От близкого горячечного взгляда Насти, от ее знакомого голоса и трепетных, как крылья подстреленной птицы, рук сердце Павла вздрогнуло и бешено заколотилось. Чем-то далеким и родным, мучительно-сладким пахнуло на него.
   - Ну-ну, не дури! - Саша со злым смущенным хохотком оторвал Настю от Павла.
   Поборов смятение, Павел хотел сказать Насте какие-то добрые, примирительные слова, хотел напомнить Саше, что он, Павел, и Настя все-таки росли в одной хате, но так и не нашел нужных слов.
   ...Далеко позади осталась заплаканная Кохановка. Вслед уходящим хмуро смотрело сквозь серую дымку облаков багровое солнце. Казалось, оно размышляло над тем, что существует в безбрежном океане вселенной песчинка - планета Земля, и на этой песчинке свирепствуют непонятные для него ураганы человеческих страстей.
   К Н И Г А В Т О Р А Я
   1
   На горизонте, где скрылось солнце, словно начиналось огнистое море. У края земли оно плескалось раскаленной лавой, грызло огненными зубами берег и жутко кровянило небо. Однако не был, как всегда, немым этот пламенный закат. Он сердито рокотал устрашающим голосом орудий, тяжело стонал бомбовыми раскатами: не только солнце до жаркой красноты накаляло небо - в пожарах корчилась на западе земля.
   Со страшной неотвратимостью приближалась к Кохановке война.
   Иван Никитич Кулида - учитель Кохановской школы, с давних лет носивший, как второе имя, кличку "Прошу", - спешил в Воронцовку и изо всех сил нажимал на педали старенького двухколесного "коня".
   Под монотонно шуршавшие колеса велосипеда податливо стлалась белесая, укатанная до глянца полевая дорога. Все вокруг наливалось синеватой мглою, будто спадавшей с неба.
   Иван Никитич уже привык к мыслям о войне, разумом понимал, что началась смертельная схватка двух миров, и свято верил - победит мир правды. Но почему же Красная Армия, которая "всех сильней", как пел он с учениками на уроках пения, отступает? Где наша несметная мощь, о которой изо дня в день возвещали газеты? Эти и многие другие вопросы раскаленными гвоздями впивались в сердце. Будто чувствовал на себе укоряющие и вопрошающие взгляды хлопчиков и девчаток: ведь сколько раз объяснял им, что ни вершка своей земли врагу не отдадим. А враг каждый день откусывает целые районы с городами и селами...
   Но сейчас, когда Иван Никитич спешил в райцентр, в его голове гнездились совсем другие мысли. Ему казалось, что он вырвался из таинственного мира фантастической книги или во сне привиделось ему немыслимое... Однако в карманах брюк вполне реально ощущал холодную тяжесть двухфунтовых слитков червонного золота.
   Этой ночью учитель Кулида собирался было покинуть Кохановку. Его жена и дочь эвакуировались из села неделю назад и уже, наверное, ждали его в далекой Полтаве у родственников. А Иван Никитич, не призванный в армию из-за возраста, ждал указаний райкома партии. Наконец указание поступило: уезжать на восток.
   Небольшая хатенка под лесом, где жил учитель, в этот день ослепла: Иван Никитич наглухо забил ее окна досками. Затем при помощи соседей опустил в погреб старую деревянную скрыню, чтобы спрятать там главное свое богатство - библиотеку. Ровными стопками укладывал в скрыню сочинения Маркса и Энгельса, Ленина и Сталина, Шевченко и Пушкина. Мысленно спрашивал себя, надолго ли прощается с книгами. Подумалось, что не так уж надежно это хранилище - погреб, хотя скрыня стояла в фармуге*, освободившейся к лету от картошки.
   _______________
   * Ф а р м у г а - так на Подолии зовут боковой отсек в погребе.
   "А что, если обвалить края фармуги?"
   Стал обтесывать лопатой глиняные углы. Потом решил взять немного грунта в тупике погреба. Копнул там несколько раз и вдруг почувствовал, что глина под ногами медленно оседает. Испуганно отскочил назад. Не в силах был осмыслить, что происходит: ведь погреб вырыт в нетронутой глубинной целине, в прочной глине, дремавшей тысячелетия под слоем чернозема.
   А между тем пол в тупике все больше превращался в морщинистую воронку, откуда-то из глубины слышались глухие удары, будто падали в сухой колодец комья земли. Наконец вся прогнувшаяся глина рухнула вниз, наполнив погреб гулом. С неосознанным страхом смотрел Иван Никитич на черный провал. Оттуда дохнуло спертым воздухом, сухим тленом и таинственностью.
   Вспомнился давний мимолетный рассказ Степана Григоренко о старинных подземных ходах, затерявшихся где-то под Кохановкой. И страх сменился острым любопытством.
   Проверив лопатой прочность закраин дыры, обвалив нависшую глину вниз, Иван Никитич лег на дно погреба и электрическим фонарем осветил подземелье. Увидел в четырехметровой глубине просторную пещеру, чем-то захламленную вдоль стен.
   Втащил в погреб чердачную лестницу, спустил ее в провал и осторожно протиснулся в дыру. Первое, что увидел на дне, - груды спаянных ржавчиной кривых сабель без ножен и таких же ржавых наконечников от пик. Они лежали на сгнившей соломенной подстилке вдоль стен, покрытых высохшей плесенью. А в углу стояла на каменном подмостке деревянная бочка с ржавыми следами осыпавшихся железных обручей. Дубовые клепки снизу подгнили, и казалось, одна ржавчина от обручей держала их вместе. Как только Иван Никитич притронулся к бочке, клепки вдруг осели на пол и беспорядочно распались. На подмостке остался стоять округлый, в высоту бочки, штабель темных квадратных брусков. Сбросил лежавшую сверху крышку, которую мало тронул тлен, и не сразу понял, что перед ним - несметное богатство в золотых слитках. С одного бруска соскреб ножом темную наледь времени и увидел живой горячий блеск, разглядел на торце чеканку: старинный герб Российской империи, клеймо царского банка и цифру, обозначавшую вес слитка в фунтах.