- А без табуретки слезть не можешь? - насторожился отец.
   И эту маму постигла участь всех предыдущих, столь недолговременных хозяек дома.
   7
   Если б кохановским женщинам дали власть, они бы наверняка заставили своих мужиков детей рожать. До чего же упрямое и лихое зелье! Любая из них среди бела дня может доказать мужу, что сейчас глухая ночь, и тот поверит, да еще спать уляжется.
   Затеяли кохановские мужики, организацию товарищества по совместной обработке земли, да позабыли спросить согласия у своих женушек. И "от ТСОЗа не осталось ни коня, ни воза". Целую зиму митинговали, заседали, готовили к севу зерно и инвентарь, а весной, кажется не без Оляниных советов, вспыхнул бабий бунт, и большинство членов ТСОЗа, особенно те, у которых были лошади, вышли каждый на свое поле. Сельские комсомольцы потом и сходки созывали и по хатам ходили, образумливая людей, но время было упущено.
   А летом прокатился слух, что будущей весной в Кохановке начнут создавать колхоз.
   Люди были наслышаны о колхозах разного. Бабы с преувеличенным ужасом рассказывали друг другу о коммунии, где всех заставят жить в одном огромном доме одной большой семьей. Дети в этой семье будут ничьи, и содержать их станут почему-то в яслях, в которые кладут скотине корм. Богатые мужики посмеивались, полагая, что из колхоза выйдет такой же толк, как из ТСОЗа.
   Но недавно с сахарного завода приезжали трое рабочих. Бывшие крестьяне, они горячо убеждали сельскую сходку, что артелью сподручнее покупать машины и обрабатывать землю, повышать урожаи и в случае засухи отбиваться от голода. Доказывали, почему выгодно обобществлять тягловый скот, создавать единый семенной фонд. Говорили и о том, что в колхозе труд крестьян не будет таким каторжным, как в единоличном хозяйстве, обещали шефствовать над колхозом и помогать в механизации.
   Кохановчане, которые в зимние месяцы работали на сахароварне, отнеслись к словам гостей с завода сочувственно и с доверием. А многие, особенно те, у которых хозяйство было покрепче, отмалчивались или откровенно заявляли, что проживут как-нибудь и без колхоза.
   Платон Гордеевич Ярчук решил с колхозом повременить. Пусть другие попробуют, пусть узнают - жарко там или холодно. Спешить ему некуда, тем более что вступление в колхоз - дело добровольное. Наконец, сперва он должен найти для дома подходящую хозяйку.
   И хотя впереди еще были осень и зима, на всякий случай пошел за советом к мудрой и осторожной Оляне.
   Когда переступил порог богатого Оляниного дома, увидел, что хозяйка стоит перед сидящим на табуретке Серегой - сверстником Павлика - и, что-то шепча, катает по его нестриженой голове куриное яйцо. В стороне, на краешке стула, сидела, благоговейно наблюдая за происходящим, Серегина мать, Харитина - не старая, но с изможденным, серым лицом женщина.
   Молча кивнув головой на приветствие Платона, Оляна указала ему какими-то чужими глазами на длинную лавку с украшенной резьбой спинкой. Платон присел, а Оляна, разбив яйцо над стаканом и долив туда из бутылки свяченой воды, начала рассматривать стакан на свет.
   - Зачем же ты, хлопчику мой любый, спал на сырой земле? - ласково спросила она Серегу. Потом указала на плававший в стакане желток, на кисельные разводья белковины и пояснила: - Вот дерево, а вот ты, неразумное дите, спишь на траве.
   - Под грушею, наверное, спал, шибеник! - сверкнув на Серегу сердитым взглядом, сказала Харитина. - Теперь возись с ним. Кашляет, в жару весь.
   Оляна что-то пошептала над Серегой, потом наставительно изрекла, обращаясь к Харитине:
   - На все воля божья... Грех на детей ожесточаться. Ты вот что: вечером свари липового цвету, напои хлопчика отваром и уложи спать под кожухом.
   - Сделаю, тетка Оляна... Большое спасибо вам.
   - Надо бы хлопчика к делу пристраивать. Мог бы уже телят пасти, ответила Оляна.
   - Мал еще, пусть на улице поиграет.
   - Улица добру не учит. Собираются вот такие неразумные и чужие сады обносят, деревья калечат. Ну скажи, хлопчику, лазил ты в мой сад?
   - Н-нет, - боязливо ответил Серега, пряча глаза.
   - Вот, золотце, вот, славный мой. А если захочешь яблок - приходи, угощу. Не жалко. И колядовать на рождество приходи. Будут конфеты, орехи... Добрый пастушок из тебя выйдет, шустрый.
   Когда Серега и Харитина ушли, Оляна, точно впервые увидев Платона Гордеевича, закудахтала:
   - Здравствуй, вдовая головушка! Рада видеть тебя, рада слышать слова твои. С чем пожаловал: с добром или злом? Ой, Платоне, Платоне! Бога гневишь. Вон в селе сколько разговоров о тебе: бают, меняешь жинок, как цыган коней. Зачем же так неразумно? Бог - он все видит, все запоминает. Но пока до его суда дело дойдет, люди уже сами строго судят тебя.
   - Не об этом разговор, - хмуро ответил Платон. - Ты скажи, Оляно, свою думку насчет колхозов. Что тебе твой бог говорит?
   - Не трожь бога, Платон! Не то совсем лишит тебя разума.
   - Ты же сама знаешь, что всякая власть от бога. А власть скоро потребует записываться в колхоз. Как ты мыслишь?
   Оляна заморгала своими большими, глубоко сидящими глазами и тяжело вздохнула, будто прощая Платону Гордеевичу его легкомыслие.
   - Не забывай, Платоне, - раздумчиво произнесла она, - власть - это люди. А людей всегда нечистый путает. Вот и колхозы - от нечистого.
   - Ты советуешь не вступать?
   - У совести своей спроси, Платоне. А вот хлебушек припрятать подальше советую. В нем - кровушка твоя. Обмолоти урожай и половину на черный день схорони.
   Оляна помолчала, окатила Платона Гордеевича с ног до головы испытующим, изучающим взглядом и улыбнулась, заиграв толстыми бровями:
   - Женишок!.. Ты хоть бы бороду укоротил.
   - Боюсь, тогда молодые да шею станут вешаться, - засмеялся Платон.
   - Так уж и боишься... И чего тебя по чужим селам носит? Мало баб в Кохановке?
   - Кохановских совестно будет прогонять.
   - Какая ж нужда заставляет прогонять?
   - Что поделаешь, - развел руками Платон. - Не могу подобрать хорошей хозяйки.
   - Может, я тебе подошла бы? - то ли всерьез, то ли в насмешку спросила Оляна, глядя Платону в лицо.
   - Ты не по моим зубам, - отшутился Платон, - не тем цветом вышла...
   Хотел еще что-то сказать, но в хату зашел младший сын Оляны, двадцатилетний Назар.
   - Добрый день, - бойко поздоровался он, швырнув на лавку картуз.
   8
   Платон Гордеевич внял совету Оляны и стал готовить тайник для зерна. Придумал очень просто: сделать изнутри сарая двойную стену. В полуметровый простенок можно ссыпать хоть весь урожай.
   Работал ночами при керосиновом фонаре, чтобы не обратить внимания соседей и избежать расспросов Павлика. Но недремлющее око села было больше занято семейными делами Платона, чем хозяйственными.
   В субботу он особенно долго задержался в сарае, поэтому в воскресенье проснулся, когда солнце поднялось уже высоко.
   Заспанный и отупелый после долгого сна, Платон вышел на порог и прищурился от плеснувшего в глаза света. Тут же услышал, как у ворот с визгом взорвался многоголосый бабий хохот. Увидел на улице у своего подворья целое войско женщин с пустыми ведрами. Опешил... Мелькнула дикая мысль: "Может, без штанов вывалился во двор?.." Трусливо и суматошно оглядел себя, вызвав новый взрыв смеха.
   - По какому случаю ярмарка? - глуповато улыбаясь, чтобы скрыть растерянность, спросил Платон Гордеевич, направляясь к воротам.
   - Пришли на старого кобеля поглядеть, - насмешливо ответила за всех Ксеня - высокая, повязанная белым платком молодица.
   - Какого кобеля? - изумился Платон. - Где он?
   - А вы очи продерите! Читайте на хате!
   Платон Гердеевич обернулся и похолодел. Вдоль белой стены, ниже окон, от угла до самых дверей дегтем полуаршинными корявыми буквами было написано "В цiй хатi проживає старий кобель".
   В глазах Платона потемнело от толстых, жирных, с потеками букв. Почувствовал, как вспыхнуло лицо, как медной звенью ударило в висках, а в сердце наступила холодная немота. Такое позорище на старости лет!.. Ведь дегтем мажут только ворота и хаты девчат-потаскух.
   За спиной - гнетущая тишина. Примолкнув, женщины ожидали, что скажет Платон Гордеевич.
   Он повернулся к ним - спокойный, со злой усмешкой под усами. Достал из кармана кисет и неторопливо начал скручивать цигарку. Затем с издевкой сказал:
   - Не знал я, бабоньки, что вы все такие. Прослышали о кобеле и сбежались...
   Женщины ответили смущенным смешком.
   А Платон Гордеевич продолжал:
   - Ну, заходите в хату! Только по очереди... Кто хочет быть первой?
   Женщин точно сквозняком сдунуло. С хохотом и визгом, плюясь и ругаясь, они устремились к кринице. А Платон взял в сенях лопату и с ожесточением стал соскребать въевшийся в стену деготь.
   "Какая лярва могла это сделать?" - с лютостью думал он.
   У него не было ни малейшего сомнения, что клеймо позора на его хату наложил кто-то из озлобившихся кохановских вдов. Но кто именно? Кто мог не пожалеть на пустяк целого ведерка дегтя? И вдруг кольнула догадка: "Оляна!.."
   И чем больше размышлял Платон Гордеевич над этой догадкой, тем прочнее утверждался в мысли, что именно Оляна подослала к его хате кого-нибудь из своих наймитов. В ином свете встали перед ним слова Оляны, брошенные будто в шутку, о том, не подошла ли бы она ему в жены.
   "Облагоразумить меня хочет, короста сладкая! - со злостью думал Платон Гордеевич. - Я ее облагоразумлю!.."
   А Оляна была здесь ни при чем. Не догадывался Платон Гордеевич, что сегодня ночью хозяйничали у его хаты хлопцы из Яровенек, которых подпоила и прислала в Кохановку вдова Варвара - четвертая неудачливая мачеха Павлика.
   Платон Гордеевич, вдыхая густой дегтярный аромат, уже соскребал остатки черных следов на стене, как с улицы его весело окликнул чей-то басовитый голос:
   - Дядьку Платоне, бог на помощь!
   Лютость с новой силой горячо полоснула по сердцу Платона Гордеевича. Он резко повернулся, готовый ответить на насмешку крутым словом, и увидел у ворот высоченного, грудастого мужика с молодым, загорелым до черноты лицом. Знакомые смеющиеся глаза под сумрачными бровями, знакомая белозубая улыбка. Из-под капелюха выбивалась, курчавясь, непослушная прядь темных волос. Да это же Степан!
   - Степан Прокопович?! Откуда ты свалился? Да заходи скорее, а то я заикаться начну! Вот не ожидал!
   Степан с радостной торопливостью распахнул калитку и вразвалку, широко переставляя длинные ноги в сапогах невероятной величины, по-медвежьи зашагал к Платону. Они долго тискали друг другу руки, как бы вкладывая в рукопожатие всю теплоту взаимной симпатии, и, смущенные этой откровенной, не по-мужски проявившейся симпатией, сдержанно похохатывали, не зная, с чего начать разговор.
   - Где же ты пропадал столько лет? - с веселым недоумением спросил, наконец, Платон Гордеевич.
   - Долго, дядьку, рассказывать... А вы зачем хату скоблите?
   - Понимаешь, - Платон с чувством неловкости поскреб в затылке, какая-то стерва дегтем обляпала.
   - Спьяну, что ли, перепутали? - удивился Степан.
   - Не иначе... Да ничего, я ее, болячку, арапником так обляпаю... Ну, рассказывай, где же тебя носило?
   9
   Думалось Степану, что не переживет он измены Христи. И уж если изводиться от тоски, так не на глазах родного села. Не хотел, чтоб жалели его люди, да и стыдился беспомощности своей. Поэтому подался в свет - аж за самую Волгу, на Саратовщину, куда, как говорили в Кохановке, в давние времена перекочевали на вольные земли многие украинцы.
   Прижился Степан в селе Алексеевском, поразившем его добротностью рубленых домов и широтой дремотных, заросших сизой муравой улиц. Понравилось Степану, что к селу полукружьем подступал звеневший птичьим щебетом лес, тесня к гумнам, к огородам застенчиво-тихую речку Баландинку. С другой стороны Алексеевского расхлестнулись заливные луга, пестро кричавшие весной яркими красками цветов. За лугами чуть горбились слизанные ветрами и временем древние курганы, а за курганами до самого горизонта распластались пахотные земли. Добрая землица - как на Украине: воткнешь оглоблю - телега вырастет.
   Да и многим другим напоминало Алексеевское Украину: сладким цветением садов весной, голосистыми песнями девчат, изнурительным трудом крестьян особенно в жатву, шалыми мартовскими вьюгами, колокольным звоном на пасху. И люди там добрые, душевные, честные. Правда, были и другие, как в Кохановке: черные души. Скрываются они подчас за сладкой улыбкой и притворно-добрым словом. Вот и Степан поверил такой улыбке и такому слову. Нанялся в батраки к богатею Даниле Зубову, всю свою силушку вкладывал в его землю, но шли годы, а так и не смог накопить денег, чтоб обзавестись хоть клочком собственной земли.
   ...Слышал где-то Степан, что в человеческих жилах текла когда-то белая кровь. И лилась она реками в жестокой борьбе людей за лучшее место под солнцем, лилась, заполняя земные чаши. Но возмущенная земля не впитывала белую кровь, а возмущенное солнце не испаряло ее. Тогда наполнившая земные чаши белая кровь обернулась в белых голубей, белых лебедей и белых чаек. Птицы с трубным кличем поднялись в небо и устремились к солнцу. Летели они к питающему земную жизнь светилу до тех пор, пока не сгорели в его огненном дыхании. Прах белых птиц упал на землю белым снегом, остудил горячие головы людей и заставил их глянуть на себя мудрым, просветленным взглядом.
   И тогда трудовой человек похитил у Вечности мысль о всеобщем равенстве и братстве. Сквозь века он нес ее в своем сердце, в своей белой крови. Но были на земле черные силы, которые огнем и мечом стремились сломить дух вольности в человеке и отнять у него мысль о братстве и равенстве. Тогда человеческая кровь, по-прежнему лившаяся по земле реками, вспенилась и стала красной. И в тот же час красный цвет обрел ничем не заглушаемый голос, который неустанно звал людей к непокорству злым силам и напоминал, что похищенная у Вечности мысль о братстве и равенстве должна обрести живую плоть.
   Черные силы стали прятать от человека солнце, чтобы не видел он красного цвета, и оглушать его каторжным, подневольным трудом, чтобы не слышал он голоса свободы. И тогда человечество родило великих сынов, наделив их мудростью, накопленной в сердцах многих поколений. Они гением своим оплодотворили похищенную древними предками у Вечности мысль о братстве и равенстве и указали, как превратить земную твердь в счастливую обитель людей. Вздрогнули от ликующего клика революций материки, затрещали давившие их царские троны...
   Первыми обрели свободу и равенство люди страны Ленина...
   Шли годы. Раскрепощенный народ строил новую жизнь, в которой не было бы места для самого страшного зла - неправды. Но неправда еще жила. В селах и деревнях были богатые и бедные, были счастливые и несчастные. И чтобы убить неправду, решили люди порушить каменные стены, разделявшие голод и пресыщение.
   С корнем начали выкорчевывать кулацкие гнезда - отродье тьмы, стремившееся занять место изгнанных революцией властителей земли.
   Степан ходил по селу хмельной от счастья. Пришла правда... Он указал властям, где спрятал хлеб Данила Зубов, и записался в колхоз. После этого земля стала будто ближе к небу и сделалось вокруг светлее; чувствовал себя так, словно надел прочную обувь на озябшие и натруженные ноги, уделом которых была нагота. Раньше тяжелым грузом давила несбыточная мечта: жить в достатке. А теперь Степан почувствовал себя богатым.
   И все же в сердце закрадывалась тревога. Новая жизнь вроде глубоко пускала корни в селе, но древо ее зеленело робко. Покончили в Алексеевском с кулаками, а колхоз все еще стоял на четвереньках. Не спешили середняки обобществлять свое хозяйство: трудно им было расстаться с добром, которое приобреталось десятилетиями, приобреталось ценой лишений, надорванных в тяжком труде жизней.
   И началось непонятное...
   "Не хочешь записываться в колхоз? Плати деньгами или натурой налог! Уплатил? Вот тебе еще налог. Нечем платить? Давай сюда избирательные права и пошел вон из села..."
   Многих упорствующих середняков причислили к кулакам и во имя святого дела раскулачили неправедно.
   Если б обрела голос земля, та самая земля, которая без человеческих рук дичает и лишается материнской силы... Надо было вовремя разбудить убаюканную мудрость. Но мудрость дремала, и поэтому пахали горе, бедой засевая. Что ж вырастет?..
   Над крестьянским морем разгорался погожий рассвет, а оно, мятежно-неразумное, мелело... Обмелело и Алексеевское. Над многими дворами повисла немота. Окна домов тоскливо смотрели на мир из-под крест-накрест приколоченных досок. Напуганные раскулачиванием, десятки семейств тайком снялись с насиженных мест и, навсегда порвав с хлебопашеством, перекочевали в поволжские города.
   Степану стало не по себе, стало страшно за землю, которая лишалась рабочих рук, страшно за далекую Кохановку. Знал он, что на Украине только-только приступили к коллективизации. А вдруг и в его родном селе люди, как глупые телята, которых надо силком тащить к коровьей сиське, заупрямятся, не пойдут в колхоз?
   И тут он представил себе Христю, которую вместе с ее детьми увозят в незнакомую и холодную Сибирь...
   Как ни странно, Степана вернула в Кохановку так и не увядшая за годы любовь к Христе.
   Он уже прослышал от людей, что Христя живет с Олексой в мире и дружбе. Отделились они от старого Пилипа, построили на краю села хату, обзавелись крепким хозяйством. Христя родила Олексе двух дочек - Тосю и Олю - и любила их какой-то неистовой, почти животной любовью. Соседи Олексы диву давались, видя, как его жинка до одури забавлялась детьми. Начнет, бывало, ласкать их, целовать, тискать и, казалось, совсем рассудок теряет. Олексе не раз приходилось силой отнимать у Христа вопящих дочурок.
   А однажды она до полусмерти избила соседского мальчишку, обидевшего на улице ее старшую, Тосю. Потом с яростью срубила под окном хаты молодую сливу, о колючки которой поцарапалась девочка.
   Можно было подумать, что Христя никогда и не любила Степана. А он все-таки решил предупредить ее и Олексу о неотвратимо надвигавшейся беде.
   Солнце щедро лило на землю горячее золото, и оно, ударяясь о лиственный навес ясеней, расплескивалось по ярчуковскому подворью жаркими пятнами. Платон Гордеевич и Степан сидели в тени сарая на почерневшей от времени колоде и вели неторопливый разговор. Платон, слушая горький рассказ Степана, дымил цигаркой, шумно вздыхал, охал, зло матерился или с удовольствием прищелкивал языком, если Степан говорил о событиях, радовавших хлеборобскую душу Платона.
   - Значит, крути не крути, а другой дороги, кроме как в колхоз, нет, сказал Платон Гордеевич, будто подводя черту под услышанным.
   - Да, дядьку Платоне, - с убеждением знающего человека ответил Степан.
   - И ты думаешь, что и Оляну могут принять в колхоз?
   - А почему нет, если успеет раскассировать свое хозяйство?
   - Молод ты еще, Степане... На черта мне такой колхоз, где рядом со мной будут Оляна, Пилип, Лысаки, которые имеют земли сейчас больше, нежели все кохановские мужики? Пилип же скорее удавится, чем станет работать вместе с бывшими своими наймитами!
   - Леший с ними - и с Оляной и с Пилипом! - в сердцах воскликнул Степан и, смущенно уткнув взгляд в землю, каким-то виноватым голосом сказал: - Христю мне жалко...
   Платон помолчал, будто не придал значения последним словам Степана, потом продолжал:
   - Конечно, все они могут податься в колхоз. Спустят на торговице скот, распродадут хозяйство, закопают в землю гроши, припрячут зерно, а потом, может, и запишутся. Только не для того, чтобы на ноги колхоз поставить. Уж постараются богатеи доказать, что проку от колхозов никакого.
   - Ничего не поможет! - Степан зло засмеялся. - Скрутим им рога!
   - Попробуй перехитри Оляну. Она как кошка: как ни брось - все на ноги встанет. - Платон Гордеевич дружелюбно покосился на Степана и, пригасив под усами улыбку, спросил: - Так, говоришь, Христю тебе жалко?
   Степан тяжело вздохнул, хотел что-то сказать, но Платон перебил его:
   - Олексу, думаю, не раскулачат. Хозяйство, правда, у него справное, но не кулацкое. Наймитов не держит. Можно, конечно, предупредить...
   - Сделайте доброе дело, дядьку Платоне!
   Степан уже собирался уходить, когда у ворот ярчуковского подворья остановился всадник - босоногий лет двенадцати парнишка на разгоряченном пегом меринке. Запинаясь от смущения, он сказал писклявым, девчоночьим голосом:
   - Мне нужен... дядько нужен - Платон Ярчук.
   - Ты из Березны? - с непонятной тревогой спросил у парнишки Платон Гордеевич, вставая с колоды.
   - Ага...
   - Я и есть Платон. Что там?
   Парнишка, сдерживая пляшущего меринка самодельной ременной уздой, выпалил скороговоркой:
   - Тетка Ганна уже собралась. Велела сегодня приезжать за ней.
   Платон Гордеевич досадливо поморщился, оглядел свою хату, будто подпоясанную безобразно обтрепанной рыжей тесьмой, и ответил:
   - Добре... Скажи, что приеду.
   Парнишка на месте развернул меринка, и тот, скосив набок голову, понес его посреди улицы, взбивая копытами дымчатую пыль.
   Платон Гордеевич, чтобы упредить расспросы Степана, пояснил:
   - Присоветовали мне одну вдовицу из Березны. Месяц уламывал... Потом согласилась, а переехать никак не соберется.
   - Я уже смекнул, в чем дело. - Степан засмеялся, сверкнув крепкими, белыми зубами. - Только хата ваша не готова к свадьбе. - И он указал глазами на облупленную стену.
   - Какая там свадьба! - поморщился Платон. - А хату заставлю побелить того, кто дегтем ее обляпал.
   Торопливо попрощавшись с озадаченным Степаном, Платон Гордеевич направился будить заспавшегося Павлика.
   10
   На кухне Оляниного дома стоял теплый и густой бражный дух. Оляна, сгорбившись, сидела на низком стульчике и, поглощенная тревожными мыслями, подкладывала небольшие пучки соломы в лежанку. Солома горела неторопливо; острые языки огня лениво лизали черное днище вмурованного в лежанку железного куба с закваской. От залепленной тестом крышки куба протянулась к бочке с холодной водой труба змеевика. Спиралью ввинтившись в воду, труба у самого днища протыкала деревянный бок бочки, и из нее тонкой струйкой сбегала в стоящую на полу бутыль самогонка.
   От долгого сидения у Оляны ломило спину. Позади - бессонная ночь: много ведь надо нагнать самогонки, хотя Оляна и не была намерена устраивать для Назара шумную и вызывающе-богатую свадьбу.
   Можно бы Назару еще годок-два парубковать, но Оляна решила женить сына этой осенью. Нужно дробить хозяйство, делить землю, продавать скот. Получила Оляна от старшего сына Ивана письмо из Харькова. Иван пошел далеко: закончил в прошлом году Киевский кооперативный институт и работал сейчас инспектором кооперативного союза. Много раз читала и перечитывала она Иваново письмо. И непонятно, о ком сын больше тревожится: о себе или о матери? Наказывает как можно быстрей женить Назара и выделить ему самостоятельное хозяйство; советует продать волов, половину коней, рассчитать всех наймитов. А как только объявят в Кохановке об организации колхоза - вступать в него первой и звать за собой людей. "Не дай бог, пишет Иван, - чтоб я оказался сыном раскулаченных. И вас заметут на Соловки, и меня погонят из партии".
   Может, не послушалась бы Оляна сына, если б те же советы не дал ей еще один верный человек. Оляна не знала ни его имени, ни места жительства. Впервые появился он в ее хате лет шесть назад.
   Стояла осень с докучливой дождливой мглой. В одну из глухих ночей Оляна была разбужена остервенелым лаем пса. Кто-то стучался в ворота. Вскоре в ее хате снимал с себя брезентовый дождевик крупный мужчина со смуглым, цыганским лицом. Оляну поразили черные пронизывающие глаза незнакомца, в которых светился какой-то устрашающий ум.
   Мужчина потребовал завесить окна. Затем сел за стол и тоном хозяина приказал дать поесть и выпить. Оляна ни о чем не расспрашивала - сердцем чувствовала, что человек этот прибыл к ней неспроста. Заметив, как бросил ночной гость недовольный взгляд на проснувшегося Назара, догадалась, что предстоит какой-то важный, тайный разговор. Велела Назару перейти спать в соседнюю комнату.
   Когда на стол были поставлены миски с едой и графин настоянной на смородине самогонки, мужчина достал из-за пазухи конверт и протянул Оляне.
   Она увидела на конверте знакомый корявый почерк и чуть не сомлела. Это было письмо от мужа, ушедшего в девятнадцатом году с петлюровцами и пропавшего без вести.
   Из письма узнала Оляна, что ее Трифон жив и здоров, находится в Польше и готовится к "вызволительному походу" на Украину. Писал Трифон, что какая-то украинская национальная рада требует от земляков материальной поддержки и что Оляна должна эту поддержку оказать - и раде и ему. Не знала она, что в углу каморы, под полом, закопан глиняный кувшин с золотом, которое Трифон награбил у богатых местечковых евреев. Он велел откопать это золото и передать человеку, привезшему письмо.
   Ослушалась Оляна мужа: отдала только половину золота. Но через год снова нагрянул знакомый посланец из Польши: Трифон требовал вторую половину клада. Пришлось отдать...
   Потянулись мучительно долгие годы ожидания, годы затаенной, как у лесного зверя, жизни. Блекла питавшая раньше силы надежда. Стал забываться Трифон. И вдруг в самые жнива, в короткую августовскую ночь, к Оляниному подворью подкатила одноконная бричка. Приехал тот же самый мужчина постаревший, обрюзгший; только черные глаза его оставались живыми и острыми.
   Письмо от Трифона не привез; сказал, что границу переходить очень трудно и в случае провала, если письмо попадет в руки ГПУ, ей, Оляне, несдобровать. Встревожилась... Расспросила о муже. Затем до утра слушала гостя.