Пламенная любовь к Наталке, ослеплявшая и смущавшая когда-то утлый ум Сереги, тоже бесследно растаяла в обыденности супружеской жизни. Может, не умерли, только скрытые робость и удивление перед загадочностью натуры жены. Наталка, даже не пробудив в себе женщины по отношению к мужу, не родив хоть подобия симпатии, стала для него словно живой вещью в доме смиренной и безответной.
   Так и жил Серега Лунатик в трудной суетности чувств и мыслей. Когда становилось невмоготу от безысходности, от страха за содеянное во время войны, от гнетущей серости жизни, пускался в пьянство и распутство, не стыдясь беспощадной людской молвы.
   И вот этот роковой день... Никто иной, а именно сын его и отец обнаружили подземелье, где, казалось навечно было спрятано еще одно свидетельство невольного злодейства Сереги Лунатика. И теперь, когда неведомая сила заставляла Серегу непрерывно думать о том, как многие дни умирали голодной смертью заживо погребенные в сыром подземелье Христя с малолетним сынишкой, даже его зачерствелое сердце содрогалось от леденящего ужаса. И обливался холодным потом, когда вспоминал о Степане Григоренко. Что происходит в душе Степана, узнавшего, какую лютую смерть приняли его сын и жена? Как встречаться с Тодоской Ярчук - дочкой Христи? Да и со всеми людьми как встречаться Сереге, когда глаза их будто прожигают ему грудь?..
   Кохановка замерла в непривычной пустынности улиц и в напряженной тишине. Село будто затаило дыхание. Не шелохнутся листья на деревьях, не послышится лай собак, не скрипнет колесо над криницей. Такая тишина бывает только в поле перед утренней зарей... Даже солнце, перевалив зенит, словно перестало катиться по белесому безоблачному небу, зависнув над Бужанкой.
   А может, Сереге Лунатику только чудилась эта непробудно-зловещая тишина и вымерлость всего? Он шагал посреди пыльной и пустой улицы с непокрытой головой, на которой по-молодому курчавилась рыжая шевелюра, с расстегнутым воротом выцветшей, некогда зеленой рубахи, заправленной в потертые, пузырящиеся на коленях, серые штаны. Шагал неторопливо, чуть пошатываясь и заметно хромая.
   Серега выпил почти графин водки, но хмельным не был. Чувствовал только тупую тяжесть в голове, сосущую пустоту в груди и желание куда-то идти, что-то делать, лишь бы не думать о том, что сейчас возле клуба собралась вся Кохановка на похороны останков Христи и Иваньо.
   Уронив голову и уставив взгляд на пыльную дорогу, Серега только изредка поднимал мерклые глаза, осматриваясь по сторонам. Вспоминалась ему вчерашняя встреча с мальчишками. Крикливой гурьбой, толкая друг друга, они гонялись за мячом. А когда увидели Серегу, проходившего мимо, вдруг застыли на месте, бесцеремонно устремив на него любопытно-жадные взгляды... Присмотревшись к глазам ребятишек, Серега прочел в них не только любопытство, но и враждебность, страх, недоумение. И такая тишина водворилась над сбившимися в кучу хлопчиками, будто мимо них проносили покойника. Сереге даже стало зябко, и он невольно ускорил шаг. Думал, что услышит сзади себя разнобой насмешливых детских голосов: "Лунатик! Лунатик!" Ему и хотелось услышать эту привычную кличку, за которую всю жизнь оскорблялся, но, видать, обидной кличкой мальчишки не могли утолить обуревавшие их чувства. Это Серега хорошо понял. Детские глаза и сопровождавшая его тишина сказали больше, чем услышал бы он, окажись незамеченным, на бабьих посиделках. И может, вчера впервые на всю глубину ощутил, какая пролегла пропасть между ним и родным селом.
   Сейчас Серега проходил мимо подворья Тараса Пересунько. Через штакетник увидел, что недалеко от хаты, в тени ясеня, сидел на табуретке однорукий и одноногий Игнат и качал подвешенную к ветке люльку с внуком. Серега с напускной будничностью поздоровался:
   - Добрый день, дядьку!
   В ответ Игнат молча чуть кивнул головой, окатив Серегу холодно-мертвенным взглядом. В этом взгляде, в землистом, костлявом лице Игната и даже в напряженной и неестественной позе его обрубленного тела Серега прочитал что-то страшное для себя. И ускорил шаг. Взгляд Игната будто преследовал его - чудился за каждой калиткой, в каждом окне хат, мимо которых проходил.
   - Что они смотрят на меня, как на пса бешеного? - со свирепостью спрашивал у себя Серега и от беспомощности скрежетал зубами. - Куда же мне теперь? В лес, к волкам?
   Почувствовал острую жалость к себе и зависть ко всем людям, даже к тяжко искалеченному Игнату. Ведь только он, Серега, живет с черной тяжестью в сердце, только он потерял в себе что-то такое, без чего трудно ходить по белу свету, только у него одного мертвеет душа, потому что уже невмоготу ощущать себя таким, каким он стал для людей, для жены, для сына...
   Но почему стал таким? Как случилось, что поторопился он с доносом на учителя, который раскрыл перед ним мир, пусть небольших, но знаний, раздвинул его мышление до тех границ, когда он ощутил себя гражданином Державы, человеком, предназначенным для каких-то свершений? Ну, пусть не сбылись его мечты. Но почему же не поверил в учителя Прошу, который дал крылья этим мечтам?.. Трудно ответить Сереге на такой вопрос.
   Когда-то в жизни его случилось страшное: он пришел к мысли, что людям нельзя верить. Случилось в те непонятные годы, когда к Кохановке начались аресты и Серега вдруг узнал, что многие мужики оказались не просто мужиками-хлеборобами, а "врагами народа". Он, как секретарь сельсовета, даже сам писал характеристики в НКВД, ломая голову над тем, какими фактами подкрепить на казенной бумаге "вражескую" деятельность в селе и "преступное" прошлое уже арестованных Платона или Ивана, Якова или Кондрата...
   Но учитель Прошу - первый его учитель... Мог же усомниться Серега, что не враг он, не запроданец?..
   С этими опалявшими мозг и сердце мыслями Серега неожиданно для себя оказался на площади перед клубом. Опомнился, когда вдруг услышал; как в звенящей тишине траурно заплакала медь духового оркестра. Вскинулся, будто от толчка, и увидел замершую толпу - множество обнаженных мужских голов и темных платков, которыми были повязаны женщины и девушки. А перед толпой два утопавших в цветах гроба над кузовом грузовика.
   Одним взглядом охватил Серега все: и гробы, и духовой оркестр, и устремленные на него глаза людей. У всех - чужие, отрешенные лица... Вон стоит Степан Григоренко рядом со своей желтоликой женой и скуластой дочуркой. Вон сумрачно смотрит на Серегу Павел Ярчук. А вон сын Павла Андрей, вернувшийся с целины; он поддерживает под руку беззвучно плачущую мать, Тодоску.
   Многие десятки глаз! Смотрят будто в самое сердце Сереги. И кажется, смотрят без ненависти, без презрения, а с грустью и болью, словно видят, как в его груди бьется маленькая, убогая, изломанная душа. Но почему же такая мерзкая слабость в ногах Сереги? Почему в голову и сердце ударила черная муть, а воздух, который он вдыхает, леденит кровь в жилах?
   Сереге мучительно захотелось упасть на землю и по-волчьи завыть, забиться в воплях-рыданиях. Но вдруг встретился с глазами Федота, стоявшего близ грузовика.
   "Зачем ты пришел?!" - с болью кричали ему знакомые глаза сына. И эти кричащие глаза будто развеяли мрак с сердца. Серега медленно повернулся и молча побрел с площади, ощущая, как вся родная Кохановка буравит ему, изгою, спину печально-укоряющими взглядами... Надо ускорить шаги... Быстрее за поворот улицы!.. Но протяжный плач оркестра сковывал ноги.
   Серега направился домой. В его мозгу воцарилась холодная ясность: он уже знал, что это последний его путь; всем существом ощутил, что жизнь отринула его. Впрочем, мысль о смерти обитала в нем давно. А сейчас стучала в виски с беспощадной требовательностью.
   Но как? Как вступить в схватку с собственной жизнью и познать вечное таинство смерти? Самым страшным казалось Сереге вот это беспощадно-ясное понимание неотвратимости того, что должно с ним случиться. Нет мочи ощущать, что твое время остановилось, что ты уже мертвец и различие между трупом и тобой лишь в том, что тебе дано еще задыхаться в немых воплях от терзающих тебя мук. Но довольно страданий! Хватит лютой сердечной боли и истязающего душу стыда перед людьми!..
   И Серега спешил домой, как никогда еще не спешил. Спешил, чтоб помочь обрушиться тому, что уже давно было готово обвалиться.
   А воображение услужливо забегало вперед и равнодушно, с жестокой картинностью, от которой подступала к сердцу тошнота, рисовало, как он разыщет сейчас бельевую веревку, выйдет в садок и накинет на шею петлю...
   Вот знакомый двор и старая хата в тенистой глубине двора... Калитка сухо хлопнула, будто отсекла Серегу от мира, от всего прошлого. Этот неожиданный хлопок отозвался в груди остро-болезненным толчком, словно и в самом деле кто-то вонзил в нее горячий штык.
   И тут же нестерпимая боль судорожно заворочалась в самом сердце, метая раскаленные иглы по всей утробе. Серега, схватившись руками за грудь, упал на выбитую траву и закричал так, что куры, мирно бродившие по двору, с паническим кудахтаньем разлетелись в стороны. Чудовищный огонь продолжал рвать сердце, и Серега, захлебнувшись в крике, уже только скрежетал зубами, медленно поворачивая свое непослушное тело, словно надеясь улечься так, чтоб огонь пригас. И впрямь, когда лег на спину, она присмирела и разлилась горячей волной по всей груди. Не смея больше пошевельнуться, Серега со смертельным ужасом прислушивался к тому, что в нем происходит, и округлившимися глазами смотрел вверх, где в ветвях молодого ясеня дробились лучи солнца. Боль постепенно угасала, словно через спину уходила в землю. И будто вместе с болью земля впитывала его самого... Он уже перестал чувствовать свое тело, перестал ощущать свое дыхание; только в голове - протяжный звон и сменившая ужас равнодушная мысль о том, что он уже умер. И было странно, что мысль эта живет в нем, мертвом, а глаза ясно видят шевелящиеся ветви ясеня и золотые блики солнца среди них. Но вот ветви замерли, будто окаменели, а блики превратились в неподвижные свечи. Исчез звон в голове. А затем погасли свечи и исчезло все...
   47
   Отходчивы сердца у людей. Услышав о внезапной смерти Сереги Лунатика, Кохановка ахнула от удивления, а затем горестно стала судачить о его трудной и горькой судьбе. Будто смертью своей Серега вымолил у людей прощение или хоть частично искупил перед ними свою неподсудную вину.
   Впрочем, нет. Зрелище смерти извечно укрощает человеческие страсти и ввергает в тревожные размышления о бренности земного бытия.
   На похороны Сереги пришли не многие - предосенняя страдная пора держала людей в поле, на токах, у силосных ям, где заготавливались корма. Но все-таки подворье Лунатиков было набито битком, когда гроб с телом покойника вынесли из хаты и установили на одноконную телегу. Молчаливо-скорбная процессия медленно двинулась на кладбище.
   Наталка, одетая в черное платье и повязанная легким черным платком, шла рядом с гробом, держась рукой за телегу. Ни слова никто от нее не услышал, ни вздоха. Немая и будто безучастная ко всему, она смотрела аспидно-черными, прячущими зрачки глазами себе под ноги и думала какую-то трудную и давнюю думу. Чистое, покрытое загаром и тронутое морщинами лицо ее дышало увядающей красотой, явственно замутненной той болью, которая поселилась в ее сердце еще в дни трагической юности. И было странно, что в неподвижности лица Наталки не проглядывалось привычное покорство судьбе, а ощущалась какая-то рождающаяся, волнующая сила. Иногда Наталка поднимала глаза на шедшего рядом с ней Федота, и тогда в них вспыхивало что-то трепетно-живое, как дыхание надежды; будто взглядом хотела перелить в сына часть своей загадочно-живительной силы.
   Женщины, провожавшие гроб с телом Сереги, почти с суеверным страхом поглядывали на Наталку - до неправдоподобия величественно-красивую в своем бесслезном горе. И тревожно косили глаза на мужей... Далеко вперед забегали ревнивые мысли женщин: не к добру, если в селе такая вот вдовушка появилась.
   Только Настя Черных была безразлична к перезревающей красоте Наталки. Она шла сзади похоронной процессии и украдкой вытирала платком непрошеные слезы. Настя искренне оплакивала Серегу и, может, больше других понимала, что его смерть - это бегство слабого и грешного человека с недобрым сердцем от суда собственной совести и от беспощадности людского презрения... Но никто не задумывался над тем, что в здоровом организме селянского многолюдья еще жили метастазы давно прошедшей войны; время от времени они напоминали о себе внезапными человеческими трагедиями.
   Похоронная процессия, пройдя выгон, свернула к кладбищу, вокруг которого густым караулом стояли ветвистые акации. Настя незаметно отстала от людей, чтобы у могилы Сереги никому не показать своих слез.
   "Прощай, Сергей..." - мысленно произнесла и, вздохнув, зашагала назад. Надо было собираться в Будомир за Маринкой; сегодня ее выписывали из больницы.
   Ох, Маринка, Маринка... Настя начинает думать о дочери, и уже о ней томится сердце в смутной тревоге. Давно не переживала Настя такого страшного горя, не испытывала такого дурманящего ужаса, как в первые два дня, когда врачи опасались за рассудок Маринки. Корила себя, что оставила дочь одну дома, проклинала Ярчуков, которых считала виновниками всех своих бед... А что же будет дальше? Настя знала, что вернувшийся с целинных земель Андрей днюет и ночует в Будомире и многие часы проводит в больнице. Может быть, поэтому Маринка заметно оживает. Неужели придется породниться с Ярчуками? Если б хоть не догадывалась Настя, что Павел и Тодоска тоже не хотят родства с ней...
   Да, рухнули надежды на счастливую жизнь дочери в городе. Юра Хворостянко отступился от Маринки, узнав, что она любит Андрея. Но эту беду Настя как-нибудь переживет. Главное - единственная доченька ее была бы живой и здоровой.
   Склонив голову, задумчиво брела Настя к своей улице через унылый в поднимавшемся солнечном жару выгон. Когда поравнялась со зданием клуба, услышала, что кто-то окликнул ее. И тут же увидела Павла Ярчука, высунувшегося в окно из комнаты правления колхоза.
   - Подойди на минуту, - Павел требовательно махнул рукой.
   Настя с неприязнью подумала о том, что Павел не нашел времени пойти на похороны Сереги. Приблизилась к окну, вызывающе посмотрела в коричневое от загара, усатое лицо Павла.
   - Андрей звонил из Будомира, - первым заговорил Павел Платонович.
   - Что там? - испуганно спросила Настя.
   - Все хорошо, не беспокойся, - Павел сочувственно глянул Насте в глаза. - Велел передать тебе, чтоб ты в больницу не собиралась. Они с Маринкой уже домой едут.
   - Какой проворный, - ревниво сказала Настя. - И кто его просил? Не жена ведь она ему!
   Павел Платонович горько усмехнулся. Пристально глядя Насте в лицо, спросил:
   - Неужели и теперь ты не поумнела?
   Настя опустила глаза, а лицо ее вдруг покрылось румянцем. Виновато сказала:
   - Да, твоя правда...
   - Вот так-то лучше, - Павел тихо засмеялся с чувством легкого и безобидного укора. - Не надо нам вмешиваться в их отношения. Пусть как хотят.
   - А что запоет твоя Тодоска?
   - Тодоска тоже человек. Ей хочется для сына счастья, а не беды.
   Настя посмотрела на Павла повлажневшими глазами, вздохнула и дрогнувшими губами сказала:
   - Делай как знаешь... - И ушла.
   Павел Платонович еще долго не уходил от окна. Настя давно скрылась в своей тенистой улочке, а он все смотрел в ее сторону, блуждал глазами по круглящейся зелени садков, из которых белели стены хат, и все думал о том, что жизнь никогда не оставляет человека без забот.
   О Т А В Т О Р А
   Полтора года не был я в милой моему сердцу Кохановке. И вот опять брожу по ее знакомым улицам, с трудом вытаскиваю обутые в резиновые сапоги ноги из вязкого чернозема. Талые воды пресытили землю, и весеннему солнцу придется немало потрудиться, чтоб затвердели дороги и поля.
   Я стою над разлившейся Бужанкой. Слева, за оврагом, среди голых, просыпающихся после зимнего сна садовых деревьев виднеются осклизлые фундаменты домов - заброшенное строительство.
   Бужанка дышит пахучей прохладой. Она вышла из берегов, затопив на той стороне луг. В чистых и тихих водах ее купается глубокое небо с редкими, дымчатыми облаками и плавится ослепительное золото солнца.
   Сзади слышится чавканье болота. Оглядываюсь - и вижу приближающегося на рыжей кобылице Павла Платоновича Ярчука. Он сидит в седле, по-молодому прямо, одетый в брезентовый плащ. Серая мерлушковая шапка низко надвинута на брови, и это придает усатому, обветренному до красноты лицу Павла лихой, задиристый вид.
   Подъехав ко мне, Павел Платонович легко соскакивает с лошади, бросает повод на луку седла и радушно здоровается со мной. Мы с Павлом одногодки и старые приятели. Но он всегда в первые дни моего пребывания в Кохановке обращается ко мне на "вы", и я угадываю в этом подчеркнуто-уважительном обращении скрытую иронию. Думается мне, что Павел как бы упрекает меня за далекость от сельской жизни, а мои вопросы, касающиеся земли и хозяйства, не принимает всерьез.
   Павел всегда удивляется тому, что, живя в далекой Москве, я почти не позабыл родного языка и разговариваю с земляками "по-кохановски". Но в то же время недоумевает, почему бы мне и мои книги не писать по-украински, хотя знает, что я еще безусым юнцом стал солдатом и прослужил в армии, работая военным журналистом, до седых волос.
   Мне приходится отвечать будто в шутку:
   - В книгах ведь главное - голос сердца, душа народа и правда жизни... Пишу-то я о нашей Кохановке и о тебе, усатом дьяволе. И волей судьбы пишу на том языке, многие тайны которого удалось постичь уже зрелым, испытавшим горечь заблуждений умом.
   Павел вроде и соглашается со мной. Даже как-то извинительно уточняет мои объяснения: "Приятно, конечно, когда о родной Кохановке читает многолюдье великой Руси". Но все-таки чувствую: не понять ему (да и многим другим моим землякам, к сожалению, не понять), что со школярским запасом слов, какой обрел я в детстве и юности, никому не дано всерьез стать писателем. Можно, конечно, заново окунуться в сказочное и певучее море родного языка, памятуя, что язык самый ощутимый образ народного духа. Но тогда в короткий человеческий век не успеть рассказать людям о том, что велит совесть. И да будет известно всем, что задуманные, но не написанные книги - это "утопленные дети" писателя.
   ...Стоим мы с Павлом Ярчуком над родной Бужанкой, со скрытой теплотой смотрим друг на друга и, взволнованные, не находим самых нужных, простых слов. А может, неловко старым солдатам выдавать волнение?.. Закуриваем, покашливаем и молчим.
   Рыжая кобылица мягкими, бархатными губами теребит плечо Павла и косит на него крупный, лиловый глаз.
   - Закурить просит, что ли? - усмехаюсь, я.
   - Нет, она уже бросила и курить и пить, - отшучивается Павел и выдыхает в ноздри лошади облако табачного дыма.
   Кобылица ошалело мотает головой, а я хлопаю ее по лоснящемуся крупу и говорю Павлу:
   - На харчи, видно, не жалуется.
   - Еще бы! - со скрытым довольством отвечает Павел. - Шестьдесят четвертый год не обидел ни мужиков, ни скотину. Постаралась землица.
   - А почему же строительство забросили? - И киваю головой в сторону почерневших фундаментов.
   - В этом году закончим, - Павел утвердительно машет рукой. - Вот только техник-строитель дезертировал.
   - Куда?
   - В колхоз к своему отцу, к Арсентию Хворостянко.
   - Не понимаю. При чем тут инструктор обкома Арсентий Хворостянко и колхоз?
   - О, вижу, вы не в курсе дела! - весело засмеялся Павел.
   - Рассказывай! - тороплю я его. - Только не "выкай" мне, а то и я начну величать тебя во всех числах.
   - Ну хорошо, - в глазах Павла мелькает веселая искорка. - Арсентий Хворостянко, когда объединили сельский и промышленный обкомы партии, перебрался было в Будомир. Избрали его там секретарем райкома.
   - А Степан Григоренко?
   - Степан Прокопович секретарствует у нас, в Воронцовке. Выделились мы из Будомирского района.
   - Значит, на пенсию не ушел?
   - Нет. Пока работает. А Хворостянко, когда стал секретарем в Будомире, начал наводить в районе свои порядки. Первым делом взялся обновлять председателей колхозов. И случилась такая петрушка: в Яровеньках, где самый крупный колхоз в районе, люди заартачились, не захотели снимать своего председателя. А Хворостянко настаивал. Тогда один шальной дедок предложил избрать головой колхоза его самого - Хворостянко. Все и проголосовали.
   - Разве так можно? - удивился я.
   - Можно, - с ехидцей засмеялся Павел. - Вот возьмем и тебя выберем вместо меня.
   - Я вам нахозяйничаю!..
   - Хворостянко тоже завопил. А в обкоме сказали: "Раз колхозники доверили - руководи..." И руководит... Из кожи лезет, чтоб в маяки выбиться да прогреметь на всю область. Вот мне и приказали отпустить к нему техника-строителя.
   - А Маринка Черных разве не закончила техникум?
   - Закончила, - ответил Павел, и на его лицо легла тень досады. Удрала с моим Андреем в Киевскую область. Работают там в совхозе и заочно учатся в институте.
   - Поженились, конечно? - спросил я и смутился от нелепости своего вопроса.
   - Расписались, - Павел погасил в глазах усмешку. - Настя и Тодоска поехали звать их в Кохановку.
   - Что еще нового?
   - Много нового! - Павел заговорил взволнованно: - Кажется, всерьез взялись за село. Повеяло теплым ветром...
   Долго еще стояли мы на берегу разлившейся Бужанки, вдыхали свежесть полей и говорили, говорили...
   Потом пошли по вязкой улице к старым левадам. Когда идешь селом после долгой разлуки с ним, каждая хата напоминает какое-либо событие, чью-то необыкновенную судьбу; память воскрешает годы детства, хоть и трудные, но удивительно яркие, наполненные песнями, росным серебром на холодных травах, птичьим щебетом и недозрелыми ягодами в садках. И кажется, что ни у кого другого, кроме тебя, такого детства не было, и чудится, что нет на земле-планете лучше места, чем родная Кохановка.
   1960 - 1965.
   Кордышивка, Усух,
   Сосново, Летки,
   Вороновица, Москва
   РОМАН О ЗЕМЛЕ И НАРОДЕ
   "Вверху, в пространствах, тысячекратно повторенных во все стороны, бушуют звезды, а внизу всего только люди... Но какой ничтожной пустотой стало бы без них все это! Наполняя собой, подвигом своим и страданием мир, ты, человек, заново творишь его".
   Эти замечательные слова Л. Леонова невольно вспоминаются в раздумьях о судьбах народных и людских, запечатленных в талантливой, воистину выстраданной всей жизнью книге Ивана Стаднюка "Люди не ангелы". В этом романе бушуют вихри истории, кажется, колеблется сама земная твердь, поддаваясь сотрясениям социальных сдвигов и войн; над Кохановкой, родиной стаднюковских героев, над всей Украиной встает порой печальное, ущербное солнце бед и тягчайших испытаний. И нередко сам народ в протяжных песнях говорит о страдании, лихолетье, постигших родную землю, о буре, вырвавшей сотни сыновей и разбросавшей их в бескрайние просторы войны.
   На Вкраiнi свiт не бiлий
   Почорнiлый, закурiлий...
   Копитами шляхи збитi,
   Снарядами села зритi...
   Но человек не сдается... И каким бы пустым, ничтожным и безотрадно-трагичным было бы все это: и небо, и солнце и звезды, глядящие на мир с невозмутимых высот, - если бы не били из земли, из сердец человеческих горячие, неистощимые ключи подлинного мужества, доброты, патриотической любви к Родине, братства. Жизнь не умирала и в этих снарядами срытых селах, народ побеждал врагов своей земли, вновь возрождал все, чем он жил и радовался, вновь рождалось в сердцах юности чудесное чувство любви, вновь расцветал в душах прекрасный крестьянский дар понимания земли и хлеба... Наполняя своим подвигом, страданием, победами над неправдой мир, народ творил его как светлый мир красоты и счастья.
   Иван Стаднюк (родился в 1920 году в селе Кордышивке Вороновицкого района Винницкой области) всей своей судьбой связан с народом - хлеборобом и солдатом; он пережил и как очевидец и как активный участник такие великие события народной жизни, формировавшие нравственный облик миллионов людей, как коллективизация и Отечественная война. Окончив за три недели до войны военно-политическое училище, он сразу попал в самое пламя приграничных боев; будущий писатель лично вывел из окружения группу бойцов, прошел затем с армией весь ее трагический и победный путь. И для него стало естественным свойством таланта мыслить не камерно, не приземленно-узко, а обобщенно-эпически, романтически взволнованно. Мир и человек в его повестях "Человек не сдается" (1946 - 1956 гг.), "Максим Перепелица" (1952 - 1956 гр.) предстают во всей полноте и правде, без смягчающих прикрас и "спасительных" недомолвок. Народный характер И. Стаднюк исследует пытливым и проникновенным взглядом художника. Он стремится воспеть мужество и юмор, страдания и "чудинку" в людях, любовь девушки и красоту материнского чувства как различные грани цельного народного характера, выдержавшего все тяготы и лишения в своем историческом пути.