- Ты что обзываешь? - вытянув тонкие губы, угрожающе зашипел Серега. - А ну, забери слова обратно! Не то...
   - Не то что?.. - Павел тоже положил свои книжки на землю и посмотрел, далеко ли ушли другие ученики; ему не хотелось драться с Серегой при многих свидетелях: знал, что он наверняка верха не возьмет.
   - Не то съезжу сейчас по сусалам. Хоть ты и Настькин родич!
   Настя стояла в стороне и с веселым любопытством наблюдала за пареньками.
   - Попробуй съезди... - Павел тоже засунул руки в карманы.
   - Для начала хватит тебе этого... - Серега, не вынимая рук, ловко, с вывертом выбросив вперед нору, больно ударил Павла ботинком.
   И вдруг случилось неожиданное - и для Сереги и для Настьки. Павел с окаменевшим лицом вплотную подошел к своему обидчику и, мгновенно вырвав из карманов брюк сжатые в кулаки руки, снизу вверх ударил Серегу в подбородок. Серега, взвыв от боли, отлетел назад, но тут же опомнился. Через мгновение они вдвоем катались по земле, осыпая друг друга ударами.
   Когда Серега, наконец, подмял под себя Павла и остервенело начал бить его головой о тропинку, к дерущимся неожиданно подлетела Настя.
   - Перестань! - звонко взвизгнула она и, впившись руками в жесткую шевелюру Сереги, потянула за нее изо всех сил.
   Серега закричал, выпустил Павла и стал вырываться из рук Настьки. А Павел будто и ждал этого. Вскочил с земли и снова навалился на своего противника...
   Наверное, первый раз в жизни Серега с позором удирал с поля боя, обливаясь слезами, размазывая на лице кровь и исторгая страшные ругательства и угрозы в адрес Павла и Насти.
   ...Одинокая туча, закрыв солнце, вдруг уронила на землю густые и крупные капли летучего дождя.
   - Бежим под дуб! - предложила Настя Павлу.
   Черный вековой дуб был облеплен рыжей, жестко звеневшей под ударами капель прошлогодней листвой. Он сбросит мертвую листву только после первого весеннего грома, а затем оденется в новую. А вокруг дуба столпились густые и приземистые кусты боярышника.
   Павел и Настька, оба запыхавшиеся, уселись на обнаженном толстом корневище. Настька сорвала в молодой траве листок подорожника и бережно наклеила его на расцарапанный лоб Павла.
   - Драчуны несчастные, - заметила с ласковой ворчливостью. - Чего ты сцепился с ним?
   Ответа не последовало. Шум прошлогодней листвы над головой утих: туча перенесла дождь на другую сторону пруда. Снова засветило солнце. Но уходить из-под дуба не хотелось. Павел в упор посмотрел на Настю, в ее большие, блестящие, необыкновенно синие глаза и не отвел взгляда. Настя смущенно улыбнулась:
   - Чего уставился?
   Павел почувствовал, как обожгло его щеки, и опустил глаза. Тихо спросил:
   - Настуся, тебе Серега нравится?
   - А почему нет? Лентяй он только, учится плохо.
   - Ты тоже не отличница.
   - Зато ты у нас примерный! - И Настька засмеялась, брызнув звоном серебряных колокольчиков, отчего у Павла что-то теплое шевельнулось в груди.
   Разговор не получался, а Павлу столько надо было сказать ей! Но не так это легко - сказать, что он любит... Как потом смотреть в глаза Насте? И почему именно сегодня он должен об этом сказать? И надо ли вообще говорить? Ведь для Насти он настолько привычен, что она его, кажется, и за хлопца не считает, обращается с ним, будто с подружкой.
   - Настька, - снова заговорил Павел, - зачем ты ввязалась в нашу драку?
   - Боялась, что он тебя побьет сильно.
   - Почему боялась?
   - Потому что Серега старше и сильнее тебя.
   - Только поэтому?
   - Что ты меня выспрашиваешь все? - В голосе Насти послышалось притворное раздражение.
   - Ты не обижайся... Я тебе должен сказать...
   - Что? - Настя притушила в глазах любопытство и насторожилась.
   - Скажи, если бы мы жили не в одной хате, ты б стала сегодня бить Серегу?
   - Очень мне нужно!
   Однако нотки кокетства в голосе, ее смеющиеся глаза не подтверждали слов Насти. И это заставило Павла продолжать разговор.
   - Значит, я тебе... не нравлюсь?
   Настя обожгла Павла пристальным взглядом, в котором на минутку застыла задумчивость, потом снова зазвенел бубенцами ее смех, и она, вскочив на ноги, потянула Павла за руку:
   - Пошли домой! Ишь, разболтался! Да мы еще маленькие, а ты такие разговоры.
   - Не притворяйся, Настя, - сдвинув брови, строго проговорил Павел. Я еще ничего не сказал.
   - Потом скажешь, Павлик, а то я маме пожалуюсь. Ты же братик мой!
   - Боюсь, что скоро станем чужими. Уйдете вы из нашей хаты.
   - Почему?! - В глазах Насти мелькнул испуг.
   - Ссорятся мама с Югиной все время. - И Павел рассказал Насте, о чем его просила сегодня утром Югина...
   Когда шли уже по кохановской улице, Настя вдруг заговорщицки сказала Павлику:
   - Пообещай Югине обрезать мамину косу.
   - Но я этого не сделаю! - удивился Павел.
   - Я сама сделаю.
   - Ты?
   - Да. Только не косу мамину надрежу, а телячий хвост на колхозном коровнике. Выберу теленка подходящей масти, и пусть потом бабка Сазониха колдует.
   И оба весело рассмеялись.
   30
   Любоваться красотой природы крестьяне особой склонности не имеют. Им все кажется обыкновенным: и восхитительное пробуждение утра со всем богатством красок, разгорающихся при восходе солнца, и весенняя пора, когда вокруг крикливо благоухают в молочном цветении сады, и белесая марь дозревающих хлебов в бескрайних знойных полях... Красота обитаемых и опекаемых крестьянами мест воспринимается ими как нечто само собой разумеющееся, так же как и их тихая, бессловесная, подчас неосознанная радость, которую рождает эта самая земная красота.
   Но Степан Григоренко, может, потому, что встречал он на Саратовщине другие восходы, другие весны, видел другие земли, в иных красках, сейчас восторженно смотрел на утопающую в цветущих садах Кохановку, пробудившуюся после голодных лет к новой жизни, на смирную, задумчивую Бужанку, несшую чистые воды меж увенчанных кудрявой зеленью берегов, на ярко-красное, еще не слепящее солнце, которое лениво и величаво выплывало из-за тающего в фиолетовой дымке горизонта.
   Сегодня был воскресный день - первый день счастливой праздности после того, как кохановский колхоз закончил весенний сев. И Степан, чуть забрезжил рассвет, вышел с удочками на берег Бужанки. Рыбалка - давняя страсть Степана. Много лет уже не предавался он ей, закруженный вихрем событий и колготными сельсоветскими делами. Да и, по кохановским обычаям, взрослому человеку не приличествует, будто мальчишке, часами сидеть над водой и гипнотизировать глазами поплавки, а тем более самому председателю сельсовета. Но авось не осудят. Люди сейчас добрые - в это тревожно-радостное время ожидания первого майского дождя.
   И Степан, нетерпеливыми руками размотав приготовленные вчера снасти и наживив самодельные крючки красным навозным червем, забросил удочки в воду. Присматривался, куда слабый ветерок и тихое течение Бужанки отнесут поплавки, чтобы затем кинуть в речку прикормку - жареный подсолнечный жмых, смешанный с вареной картошкой.
   А за рекой, за далекой дымчатой стеной темного леса вставало могучее огненное светило. Степан увидел, как по отраженному в воде небу разлилась нежно-розовая краска, и поднял глаза к солнцу. От редкого ольшаника, росшего на лугу за Бужанкой, легли длинные тени, а сам луг, недавно дремавший под тяжестью седой росы, вспыхнул в широких прогалинах между тенями мириадами блесток, словно вышитая серебром изумрудная скатерть. Степан засмеялся беззвучным счастливым смехом, вздохнул на полную грудь, будто собрался крикнуть, и подумал о том, что обкрадывал себя, не находя возможности часто любоваться юностью дня - вот так, без заботы о каких-то делах.
   Вспомнил о поплавках, безжизненно замерших на воде, и потянулся к торбе с прикормкой. Горсть за горстью бросал в речку пахучий жмых, смешанный с картошкой. И новая мысль шевельнула сердце радостью и печалью. Был свеж в памяти голод... А сейчас Степан ради забавы кидает в воду такую, по недавним представлениям, драгоценность!
   Худое быстро забывается, как умершая боль. Ожила Кохановка, оправились люди. Вот уже два года, как на трудодень меньше двух килограммов не получали. Теперь бригадирам не приходится осатанело бегать по улицам, стучать палкой в ворота и, надрывая глотку, звать колхозников на работу. Сами идут, потому что появилась надежда: каждый получит заработанное.
   Видать, так уже заведено, что все новое рождается в муках. Потому-то и нет ничего выше и святее материнской любви. Эх, такую бы любовь крестьянам к колхозу! А пока любви нет. Есть только желание верить, что прошлые беды - результат недородов и неумелого хозяйничанья.
   Но Степан знает: пройдет время, и люди будут диву даваться, как могли раньше в одиночку копаться на своих клочках земли, как могли жить без колхозов, закрепощенные своим небольшим хозяйством, где с рассвета до темна надо гнуть спину в клуне, на скотном базу, в поле, на лугах. И все ради куска хлеба... Сейчас многим кажется, что были то золотые годы, даренные селянам Октябрьской революцией. Но по-настоящему золотое время впереди. Наступит такой час, что если б крестьянину сказали: "Выписывайся из колхоза, бери землю и хозяйничай сам", он бы завопил: "Помилуйте! За какую провинность?!"
   Размышления Степана прервало движение поплавка. Коричневая сигара из дубовой коры качнулась, поплыла в сторону и вдруг резко нырнула под воду. Степан сделал удилищем подсечку и с радостью почувствовал на конце лески приятную рвущуюся тяжесть. С непривычки не повел севшего на крючок карася по воде, а выхватил его в воздух, и на молодом солнце сверкнуло живое серебро рыбешки.
   Начался тот счастливый клев, при котором в голове - ни одной мысли, только тихий восторг в сердце, напруженность рук и трепетное ожидание, когда поплавок снова окунется в воду.
   Нигде так быстро не проходит время, как на рыбалке. Кажется, совсем-совсем недавно была первая поклевка, а солнце поднялось уже высоко, наполнив небо сияющей голубизной и осушив на траве росу. Правда, и в ведре, стоявшем возле Степана, плескалось полтора десятка "япончиков" так называют в Кохановке белого карася.
   На тропинке, юлившей по берегу, послышались чьи-то легкие шаги. За спиной Степана они утихли.
   "Тося принесла завтрак", - подумал Степан и улыбнулся. Хотелось оглянуться, но сдержал себя. Вспомнил вчерашнюю фразу Христи, брошенную ему мимоходом:
   - Скорее б ты состарился, черт полосатый!..
   А до этого Христя как-то сказала ему:
   - Замечаешь, какими очищами смотрит на тебя Тодоска? Будто ты не батька ей, а кавалер... Ты построже с ней, Степане. Розгой бы отхлестал когда-нибудь.
   - За что же розгой? - удивился Степан. - Тося послушна, работящая.
   - Тебя она всегда рада слушаться. Вон вчера заштопала твою рубашку мне так не заштопать. А думаешь, я ее заставляла? Сама взялась!..
   Степан замечает, что его старшая падчерица Тося, когда он приходит домой и ласково разговаривает с Христей, делается резкой, раздражительной. Хотя и исправно выполняет поручения матери, но с какой-то затаенной злостью. А на его просьбы откликается охотно и будто светлеет вся, Голос ее становится мягко-певучим, каким он был у молодой Христи, а большие серые глаза искрятся радостью и преданностью. И еще заметил Степан, что Тося с материнской нежностью относится к своему братику - четырехлетнему Ванюшке, печется о нем больше, чем сама Христя, а Ванюшка, или Иваньо, как зовет его Тося, отвечает сестре необыкновенной привязанностью. Словно собачонка, неотступно ходит следом за Тосей и по всем своим мальчишечьим делам обращается только к ней.
   Вчера вечером, когда готовил снасти для рыбалки, Степан попросил Тосю:
   - Сходи, Тоська, в камору за макухой.
   - Я вам не дитятко! Тодоской зовите! - сердито ответила Тося. Потом, будто испугавшись своей резкости, мягко спросила: - Много брать макухи?
   - Половину плитки, да растолки ее хорошенько.
   Тодоске шел уже тринадцатый год. Была она высоконькой, тонколикой, жалко-худощавой. Как ни старалась казаться взрослой, вся еще была в плену детства. Охотно играла с Иваньо в тряпичные куклы, больше забавляясь при этом сама, дралась с младшей сестрой Олей из-за пустяков, лазила на ветлы за грачиными яйцами.
   Сейчас Степан, догадываясь, что сзади него стоит именно Тося, притворился, что не слышит ее. Ждал, когда она заговорит первой.
   А клев прекратился. Подул мягкий ветерок, взлохматив поверхность воды и закачав поплавки. Степан потянулся к торбе за прикормкой и непроизвольно повернул голову. С удивлением увидел, что за спиной у него была не Тося. В трех шагах, на скате берега, стоял Павлик. В старых полинялых штанах с пузырящимися заплатами на коленках, в ветхой рубашке из синего ситца в белую полоску, соломенном капелюхе, босоногий, он тем не менее выглядел как-то по-взрослому. Может, такой вид придавали Павлу черно-смоляные брови, туго сдвинутые над карими задумчивыми глазами, и смуглое, обветренное лицо с чуть зачерневшим над верхней губой пушком.
   - Здравствуй, Степан Прокопович, - солидно поздоровался Павел, встретившись глазами со Степаном.
   - Здорово, брательник! - ответил озадаченный Степан. - Ты чего же молчком стоишь? А я думал, мои девчата снеданок принесли.
   - Помешать боялся.
   - От тата нет вестей?
   - Нет. - Павел подавил вздох.
   - Не повезло дядьке... - Степан кинул подкормку и, зная, что после этого не будет сразу клева, встал на ноги и начал свертывать цигарку. Раздумчиво заговорил: - Знаешь, Павло, я думаю, что тато твой каких-то дел натворил во время петлюровщины. Иначе не стали б его держать за решеткой.
   - А что он мог натворить? Я ничего такого не слышал ни дома, ни от людей.
   - Люди могут не знать, а дома не обязательно говорить про это.
   - Но Петлюра был на твоей памяти. Сам должен знать.
   - Тогда, Павел, такое творилось, что за каждым не усмотреть было.
   - Нет, тато не мог быть с Петлюрой. Он за советскую власть сам кому хочешь глотку перегрызет. Об этом я Сталину в Кремль написал.
   - Давно? - заинтересовался Степан.
   - Еще зимой... Не отвечают.
   - Ответят обязательно. Не сразу, конечно; туда много разных писем приходит.
   - Степан, мне справка нужна, - без всякой связи с предыдущим разговором сказал Павлик.
   - Какая справка?
   - Свидетельство о рождении.
   - Это можно. Только церковные книги в двадцатом году сгорели, так что справка будет приблизительная. Тебе сколько лет?
   - Семнадцать, - не моргнув глазом, соврал Павлик.
   - Приходи завтра с утра в сельсовет...
   - С утра не могу - экзамены у меня.
   - Ну вечером. А зачем тебе справка?
   - Хочу в летное училище поступать.
   - Военное?
   - Угу...
   Степан пососал цигарку, глубоко затянулся едучим дымом, поглядел на поплавки. Еще некоторое время помолчал, потом каким-то виноватым тоном сказал:
   - Выбрал бы ты себе другую профессию. Иди лучше в строительный техникум.
   - Нет, я уже решил.
   - Гм... Решил... Тут не все от тебя зависит. В военное училище могут не принять.
   - Из-за батьки? - насторожился Павел.
   - Да... Там отбор строгий.
   - Про это я Сталину тоже написал.
   Степан невесело засмеялся и, увидев, как нырнул в воду крайний поплавок, кинулся к удилищам.
   Павел собрался уходить. Его остановил неожиданный вопрос Степана:
   - А ты как же решил: с мачехой пойдешь или при Югине останешься?
   - Куда пойду? - удивился Павел.
   - Как куда? Твоя же мачеха продала в Березне свою хату, а купила мою батьковскую. Сегодня туда перебирается...
   31
   Через минуту Павел не помня себя бежал по узкой тропинке, вихлявшей меж густых зарослей боярышника, калины и бузины, которые толпились вдоль покатого речного берега. Ветви, как зеленые руки, хлестали его по лицу, хватали за плечи, будто хотели остановить и заставить поразмыслить над тем, куда и для чего он спешит. Ведь ничего изменить не удастся - это Павел понимал и сам. Да и надо ли менять?
   Но было обидно. Нет, обида - не то слово. Что-то тяжелое и уныло-мрачное сдавило его грудь, заставив сердце подступить к горлу... И оно, сердце, подстреленной куропаткой трепыхалось судорожно, словно захлебываясь от слез, которые душили Павла.
   Теперь Павлу было понятно, для чего на прошлой неделе ходила в Березну его мачеха, понятно, о чем шепталась она вчера вечером с Настькой. Но почему все тайком? Он же не враг им. Не скрыл он от Насти то, что Югина велела состричь клок волос из косы мачехи. Потом он и Настя ходили в колхозный коровник и укоротили черному телку хвост... Недавно те волосы Югина принесла от бабки Сазонихи - сожженные, завернутые в календарный листок с цифрой тринадцать. Югина позвала в садок Павла и таинственно сказала:
   - Ну вот, заворожила бабка... Велела развеять по подворью и в хате.
   Часть заколдованных волос Югина отсыпала в другую бумажку.
   - Развей их в комнате мачехи...
   Павел озорства ради дал понюхать сожженные волосы соседскому псу, и тот, доверчиво нюхнув, стал так чихать, что Павел и подбежавшая Настя покатывались от хохота.
   "Неужели Настя рассказала обо всем маме?" - с обидой и досадой думал Павел, частыми шагами поднимаясь по затравелому косогору от Бужанки к селу.
   С улицы посмотрел на свою хату, сверкавшую под солнцем белизной стен, и показалась она ему чужой и жалкой; окна ее, окаймленные темными наличниками, смотрели на мир с унылой грустью. Будто и хата скорбела вместе с Павлом о веселых колокольчиках, которыми больше не будет звенеть здесь смех Насти.
   На порог вышла Югина - с веником в руках и с железной заслонкой от печи. На заслонке она несла мусор, выметенный из хаты. Павел понял, что Ганна и Настя уже перебрались.
   Увидев Павла, Югина сердито накинулась на него:
   - Где ты шляешься? Мачеха все добро покойной матери унесла - полотно, рушники, наперники! Голым тебя оставила!
   - Обойдусь, - хмуро буркнул Павел.
   - Ишь, добренький какой! Тебе не нужно - мне пригодилось бы. - И Югина, смахнув за плетень мусор, указала глазами на своих младших хлопчиков - Тарасика и Юру, которые играли в сливняке возле старой, обвалившейся сушарки.
   - Не надо было отдавать, - ответил Павел.
   - Что я, драться с ней буду? За косы таскать?
   Вспомнив о косах, Югина вдруг рассмеялась, сверкнув двумя низками ровных мелких зубов:
   - А бабка Сазониха помогла!
   - Дура твоя бабка!
   - Почему же так? Сам видишь. - И Югина с чувством превосходства указала на распахнутую в сенях дверь, которая вела в комнатку, где жили Ганна с Настькой.
   - Вижу. - Павел невесело засмеялся. - Телячий хвост Сазониха поджарила, а не косу мамы.
   - Как так? - изумилась Югина.
   - А так. - И Павел, посмеиваясь, не без мстительного злорадства рассказал, как он вместе с Настей обманул Югину.
   Югина смотрела на брата остекленевшими от удивления глазами, не решаясь верить услышанному. Но по лицу Павла поняла, что говорит он правду, и вдруг, бессильно уронив веник и заслонку, глухо громыхнувшую, схватилась руками за живот и будто надломилась. Давно Павел не видел, чтоб сестра так безудержно, почти истерично смеялась. С трудом переводя дыхание и обливаясь слезами, она визгливо хохотала, то запрокидывая голову с толстой тугой косой, уложенной калачом, то наклоняясь вперед. Ямочки на ее порозовевших щеках светились и тоже смеялись - весело и заразительно.
   - А чтоб ты пропал! - еле выговорила сквозь хохот Югина.
   Павел вдруг увидел Настю. Она куда-то шла улицей мимо подворья гордая и до боли близкая. Даже не посмотрела на хату, где прожила столько лет, не взглянула на Павла. А Югина все хохотала, и Павлу показалось, что она смеется уже над ним, над Настей, и смех этот ранил его.
   Когда Настя скрылась за поворотом улицы, Павел выбежал с подворья. Слышал за спиной увядавший хохот Югины и, не чувствуя ног, широко зашагал по нагретой солнцем тропинке, которой только что прошла Настя.
   Вышел на угол улицы и увидел Настю недалеко - она только что миновала подворье Кузьмы Лунатика. Ускорил шаг. Вдруг перед ним появился Серега. Он вынырнул из калитки и, запустив руки в карманы, стоял на тропинке, с ухмылкой глядя своими маленькими в белых ресницах глазками на Павла.
   Павлу было не до драки. Хотел сказать Сереге что-то примиряющее, но тот неожиданно без всякой воинственности засмеялся.
   - Мои тато вернулись, - произнес он голосом, в котором кричала радостью каждая нотка.
   И тут же Павел услышал полузабытый голое Кузьмы Лунатика:
   - Павлушка! Зайди-ка в хату!
   Павел увидел в распахнутом окне знакомое, заросшее до самых глаз иссиня-черной щетиной лицо Кузьмы.
   - Письмо тебе от твоего тата, - доверительно шепнул Серега Павлу. Они на строительстве встречались.
   И все прежнее отхлынуло от Павла.
   Тато!.. Уже сколько лет ни слуху ни духу о нем...
   32
   "Не укради". "Не солги". "Не обидь младшего". "Не губи птиц". "Не калечь деревьев". "Не сквернословь". "Не бросай камней в чужие окна". "Не дразни соседских собак". Эти и многие другие неписаные заповеди, которым с малых лет учат деревенских мальчишек, несметное количество раз нарушаются ими, прежде чем становятся законом поведения. Нарушаются до тех пор, пока страх перед неизбежным возмездием не укрощает злые мальчишеские порывы или пока не заговорит их созревающая совесть.
   С детства и до самой смерти совесть - наиболее строгий судья человека и самый главный сеятель добра в его сердце. Но очень жаль, что совесть часто выступает в роли сеятеля лишь после того, как человек вынудит ее заговорить, представ перед ней обвиняемым.
   Тяжело казнился перед своей совестью Платон Гордеевич Ярчук, обокрав осенью тридцать второго колхозное поле. И когда четыре года спустя он сгоряча сознался следователю о похищенном мешке семенного зерна, то полагал, что любое наказание за это будет легче в сравнении с тем, что уже испытало его хлеборобское сердце. Тем более следователь обещал зачесть в срок наказания два года, безвинно просиженных Платоном в тюрьме.
   Следователь сдержал свое слово. Зачли гражданину Ярчуку два года... Два года из семи, которые присудили ему за расхищение колхозного имущества.
   Вначале Платону Гордеевичу все показалось дурным сном. Семь лет исправительно-трудовых лагерей! Семь лет!.. Вспомнил, что и Кузьма Лунатик схлопотал за воровство такой же срок, и будто ворвался в его сердце снежный вихрь и лопнула там какая-то пружина. Понял, что ничем уже не поможет своей беде. Окончательно изломалась жизнь его - никому не приметная и, кроме Павлика, никому не нужная.
   Если б можно было забыться и навсегда перестать ощущать себя... Не дано такое счастье человеку. Все видели глаза Платона, и все запоминало надорванное сердце. Глодала тоска по Павлику, по Кохановке, по земле...
   Бесконечно долгий год провел Платон Гордеевич среди пестрой армии заключенных на строительстве Беломорканала. Белый мор... Многое видели там его глаза. Многое испытал сам. Казалось, не хватит сил перенести.
   Осматриваясь вокруг, никак не мог избавиться от горького, обманчивого ощущения, будто сюда, в этот угрюмый край лесов и болот, стеклось большинство люда, населяющего державу, что здесь - главнейший центр жизни.
   Пожалели старость Платона или смягчил он кого-то своей безропотностью, покорностью - его определили со временем на плотницкую работу, где день за днем сколачивал тачки, делал держаки к лопатам и киркам, строгал топорища, строил бараки, распиливал бревна на доски. Потом назначили Платона Ярчука десятником. Его плотницкая десятка состояла из людей моложе его, но хилых, болезненных, не умеющих толком держать в руках топор или рубанок. Он терпеливо обучал их несложному ремеслу, обучал без доброты в сердце, потому что знал: это истинные враги советской власти. Были в его десятке бывшие петлюровские офицеры, члены троцкистско-зиновьевского антипартийного блока, сынок заводчика, пойманный на вредительстве, священник, осужденный за антисоветские проповеди, ювелир, который с рюкзаком золота пытался улизнуть за границу. Платон почти никогда не вступал в посторонние разговоры со своими подопечными, зная, что уголь, если не жжет, то чернит. Но был требовательным и справедливым в дележке сухарей и махорки.
   А ранней весной Платону Гордеевичу объявили, что, "учитывая его преклонный возраст и добросовестную работу", он освобождается из заключения но... без права возвращения в родное село. Даже в область свою была заказана Платону дорога...
   В это самое время вербовалась двухтысячная армия из отбывших срок наказания для отправки куда-то на юг Украины, на строительство металлургического комбината.
   Ехали в теплушках товарного поезда. Долгими днями лежал Платон на верхних нарах в махорочном чаду и смотрел в крохотное квадратное окошко. Не мог привыкнуть к радостно-пугающей мысли, что он уже не заключенный. Томила обида за перенесенные страх и унижения. Ведь невозместимы эти чувства. Какая бы жизнь ни ждала впереди, все равно сердце будет помнить о боли, которую оно перетерпело. В спор с сердцем часто вступал практичный крестьянский ум Платона. А может, ум спорил с сердцем только для того, чтобы смягчить горечь обиды, просветлить и оправдать трудную судьбу старого Ярчука? Может, и так. Но уж очень вескими были аргументы, которыми успокаивал Платон свое разгневанное и утомленное болью сердце.
   "Я что? Зернышко на созревшей ниве! - говорил он сам себе. - Ну, склевал это зернышко воробей, а нива шумит спелым золотом, ждет пахаря..."