Хотелось уснуть, чтобы утихла боль в груди, чтобы улеглась тревога. Стал вспоминать, кто за последние годы из сельских мужиков помер. Мысленным взором окидывал кохановские улицы, дом за домом.
   "Сазон в прошлом году преставился: сверстник мой... Явтух от голоду... Пилипа раскулачили и на Соловки сослали - туда ему и дорога. Филимона деревом в лесу убило... Захарка Ловиблоха раскулачили и сослали... Зря раскулачили... Хтому Заволоку тоже зря, он такой же кулак, как я..."
   Подумал о Пилипе Якименко. Как он там, преподобный, кукарекает на Соловках? Находит глупее себя или нет, чтоб кровь сосать? Такого черт не возьмет, вывернется... А не по его ли молитве убили в двадцать пятом Алешку Решетняка - селькора? И хаты трех сельских активистов сожгли... Его рука, не иначе, раз следов не нашли.
   "Эх, обидно, что Игнат Сологуб не дожил до раскулачивания. Вот по ком Соловки плакали!" Платон Гордеевич всю молодость батрачил на скотном дворе Сологуба; до сих пор чешется спина, по которой не раз гулял арапник Игната.
   "Сколько же хозяйств раскулачили правильно, а сколько зря? - Стал подсчитывать. - Пять хозяйств - по всем статьям - кулацкие. Два семейства - туда и сюда: с одной стороны - богатеи, а с другой - своими руками вели хозяйство, без наймитов. А неправильно сколько?.. Захарка Ловиблоха - раз, Хтому Заволоку - два, Дмитра-кузнеца - три... - считал и считал... - Девять хозяйств!.. В каждой семье по пять-восемь душ. Многовато! А на всей Украине сколько таких? А в России? Велика Россия".
   Платон Гордеевич пытался представить себе море людей - мужчин, женщин, детей, которых, по его мнению, напрасно сорвали с насиженных гнезд и упрятали куда-то на край света. Ему стало страшно. Сколько пораненных сердец! Подрастут малолетки, расползутся с тех далеких мест и всю жизнь будут стыдиться своих родителей, будут таиться, прятаться...
   Почему же так случилось, что извратили святые и светлые ленинские мысли о коллективизации? Почему? Причислить к кулакам просто хозяйственных мужиков, умевших приохотить землю рожать обломные хлеба и работавших от зари до зари, - это ли не глупость? Ведь не только беднота была в петле без колхозов. Со временем и середняков с потрохами сожрали бы кулаки; да и сама жизнь, при которой надо непрерывно разделять землю между входившими в совершеннолетие детьми, вогнала бы середняков в нищету...
   Колхозы нужны были, как майский дождь для посевов, как кровь для тела. Но уму не хватило рассудительности... Почему?! Ну, допустим, в Кохановке Степан рассобачился, да и его помощники из бедняцкого актива не сумели рассудить по-хозяйски. А в других селах? Или правду болтают, что районные власти давали разнарядку, по которой каждое село должно было раскулачить определенное количество хозяйств? Похоже, что правду...
   Потом прошел слух, будто незаконно раскулаченных будут возвращать по своим местам. Почему же медлят?
   И Платон Гордеевич стал мысленно убеждать кого-то, что надо вернуть земле понапрасну оторванных от нее работников, а главное - навести порядок с обложением колхозов хлебопоставками. Читал же он где-то разумные слова, что хозяйство следует вести на основе материальной заинтересованности и на энтузиазме, а не на энтузиазме без материальной заинтересованности.
   Где он их читал? У Ленина!.. Да, у Владимира Ильича! Ленин...
   Вспомнился январский день тысяча девятьсот двадцать четвертого года. В хате Платона Ярчука был тогда праздник: выдавали замуж Югину. Возвратившись из церкви, молодые и родственники жениха и невесты тесно уселись за длинный, ломящийся от закусок и четвертей с самогоном стол. Пошла по кругу граненая чарка, сопровождаемая неизменным "дай боже", захрустели соленые огурцы, задрожал в ложках седой холодец, задымилась поданная из печи свинина, жаренная с черносливом. Грянул величальную духовой оркестр из пяти труб и барабана, привезенный зажиточным отцом жениха из сахарного завода. Хата все больше наполнялась духотой и гамом. Послышались первые "горько!"... Свадьба набирала тот неудержимый разбег, когда веселье завладевало всеми и хата начинала гудеть и от оркестра, и от восторженных выкриков, и от лихой пляски, при которой земляной пол превращался в глиняную крошку. Даже четырехлетний Павлик плясал на печке с соседскими ребятишками.
   Юсина в белом подвенечном платье, с венком на голове, с пестрыми лентами в косах, пряча смущение, счастливыми глазами смотрела на людей трогательно-красивая, никак не похожая на крестьянскую девушку. Рядом с ней сидел, закрывая широкой спиной окно, Игнат - краснощекий, черноусый, уже захмелевший. Он приглашал Югину танцевать, а она, тоже захмелевшая, хохотала, обнажая красивые белые зубы, и отказывалась.
   Наконец Игнату удалось вытащить Югину из-за стола, и оркестр заиграл веселую и стремительную полечку. Югина закружилась с Игнатом в танце, замелькали в разлете ее ленты, вздулось колоколом длинное белое платье. Молодецки ухал барабан - брызгали медью тарелки, тонко и певуче смеялась флейта, старательно выговаривал мелодию кларнет, одобрительно похохатывал бас.
   И вдруг на пороге, в клубах морозного воздуха, появился Хтома Заволока. Он не произносил ни слова, не снимал шапки, а смотрел на всех заледенелыми глазами и будто мучительно старался что-то проглотить. На Хтому обратили внимание, уловили в его лице что-то недоброе. Умолк оркестр. Все притихли, застыв на своих местах. И в наступившей тишине хрипло и страшно прозвучал голос Хтомы:
   - Ленин... умер...
   И будто еще тише стало в хате. Медленно наплывала бледность на красивое лицо Югины. Тихо поставил на стол четверть с горилкой Платон.
   - Владимир Ильич умер, - повторил Хтома, и мучительная гримаса перекосила его непривлекательное лицо.
   Люди словно перестали замечать друг друга. Каждый остался наедине со страшной вестью и с рвущей сердце болью. Ленин... Не хотелось верить, хотя знали, что Ильич тяжело болел... Партия, революция, земля, свобода, равноправие, грамота, широкие дороги в жизнь для молодежи - все это связано с именем Ленина...
   У мисника, где сидели оркестранты, всхлипнула флейта, высоким дискантом заголосил вдруг кларнет, и в хате, которая была только что до краев заполнена весельем, полилась траурная музыка... Люди почему-то тихо подались к стенам, к столу, к оркестру, бросая жалостливо-виноватые взгляды на Югину, замершую посреди горницы. Ее белое подвенечное платье, пестрые, струившиеся с цветистого венка ленты, вся она, юная и в этой задымленной хате неправдоподобно красивая, ослепительная, казалась в стенающих звуках траурного марша нелепой и неестественной. Весь ее вид будто подчеркивал непреодолимую пропасть между жизнью и смертью...
   Надрывно заголосила мать - Марина. Сквозь траурные звуки оркестра послышались рыдания других женщин. Сверкнули слезы на глазах у Платона, Игната, Югины...
   Вскоре все оделись и вышли на улицу, в обжигающую снежную сумятицу. Злой морозный ветер валил с ног, срывал с голов шапки, хищно трепал полы кожухов. Музыканты, прикипая губами к холодной меди труб, заиграли "Интернационал". С пением "Интернационала" медленно направились в клуб на траурный митинг.
   Ох, беспокойно на сердце у Платона! Он знает: жил бы Ленин, не было бы кривды. А так приходится и сердцу пробуксовывать, высекать искры, обжигающие грудь... Платон всегда вспоминает об Ильиче, когда видит неправду.
   И вдруг где-то глубоко в нем шевельнулась злая, ехидная мысль: "Чего же ты не вспомнил о Ленине, когда воровал зерно?.."
   Нелегко жить на белом свете, когда совесть то и дело припирает тебя к стенке и укоряющими глазами смотрит в твою душу.
   23
   Отлеживался Платон на печке еще день, еще два. А когда боль в груди уснула окончательно, слез на лежанку, потом на пол, начал разминать хрустевшие кости. Заметил, что окна в хате распахнуты. В комнату вливалась сырость земли и душистая горькость разморенного под солнцем сада. Выставил голову в окно, окинул взглядом надвинувшийся со всех сторон сад. Увидел, что ветви вишен с налитыми почками, которые вот-вот треснут и вспыхнут белым цветом, нежно ласкали стены, бережно причесывали Снизу соломенную стреху и будто прислушивались к тому, что делается в хате. Понял: насовсем вернулась весна.
   И первой мыслью было: "Как там поле?" Снова заныло сердце... Охая и вздыхая, он начал торопливо одеваться, чтобы скорее пойти к лесу и взглянуть на озимые. А вдруг с возвращением весны выкустились они? Платон согласился б сейчас сам умереть, лишь бы увидеть поле живым, зеленым...
   Чтоб никому не попадаться в рабочее время на глаза, петлял левадами, затем - по берегу Бужанки. Со стороны крутояра зашел в лес и с радостным изумлением отметил, что он за эти дни преобразился. Ветви деревьев окутала густая ярко-зеленая дымка. Свежая и влажная листва, только родившаяся, казалось, не имела отношения к черным стволам грабов и к их черным сучьям. Гляди - дохнет ветер и развеет этот трепетный нежно-зеленый мираж. И только если смотреть не в глубь леса, а вверх, глаз отмечает что ветви деревьев окутаны не зеленым туманом, а густо увенчаны угловатыми, похожими на расправленные подкрылки майских жуков желто-зелеными листиками. Они еще давали простор взгляду, почти не задерживали его, щедро открывая белесую, с просинью небесную ширь. А низкий подлесок - беспорядочно густой, местами непролазный - зеленел уже буйно, успев раньше высоких деревьев напиться соков земли.
   Таким лес виделся Платону Гордеевичу со знакомого пня, на который он присел, чтобы покурить и оттянуть страшное свидание с полем. Ощущал спиной тепло солнца, но не радовался, как прежде, тому, что еще одна весна на его веку пробудила землю.
   Наконец решился: будто вор, начал пробираться к противоположной опушке леса, за которой лежало поле. Миновал лисьи норы, пересек чуть заметную лесную дорогу, прошел березняк. Впереди показалась в загустевшем кустарнике насыпь рва. С гулко бьющимся сердцем подошел к насыпи и сквозь кусты глянул на знакомое поле. Глянул и обмер: оно чернело какой-то обновленной чернотой. И ни травинки на нем! Исчезли даже те редкие всходы, которые выметались еще осенью...
   Платону почудилось, будто видит он все это в дурном сне. Царапаясь об кусты, пробрался ко рву и по-стариковски неуклюже перескочил через него. Рассмотрел под ногами свежезаборонованную землю, заметил беспечно прогуливающихся недалеко грачей и все понял: засеяли вновь поле... Засеяли зерном из "державного фонда", которое, как слышал Платон, недавно привезли в село... Вовремя протянуло руку помощи государство...
   Так и не облегчив душу, возвращался Платон Гордеевич в село.
   24
   В большом глинобитном доме под побуревшей от старости соломенной крышей, который прилепился рядом с церковью на возвышенном берегу Бужанки, ютилась Кохановская начальная школа. Дом утопал в белом мареве зацветших акаций и смотрел на мир распахнутыми настежь окнами. Из них выплескивался такой густой детский галдеж, что обитавшие на колокольне галки с паническими криками метались над церковью, боясь приблизиться к своим гнездовьям.
   В этот солнечный весенний день ученики явились в школу без книжек и тетрадей, явились затем, чтобы покинуть ее на целое лето. Потому-то неудержимо клокотала неистовая радость детворы.
   Сравнительно тихо было только в четвертом классе. Здесь степенно рассаживались двенадцати-тринадцатилетние мальчишки и девчонки - люди, как им казалось, уже вполне самостоятельные, оставившие позади четыре долгих, будто вечность, года учебы. Им не верилось, что насовсем расстаются они со своей первой школой, что сегодня прощально прозвучит для них дребезжащий голос звонка. Может, поэтому выпускники четвертого класса нет-нет да и бросали задумчивые взгляды на товарищей, на полинялую доску свидетельницу их не всегда успешных поединков с грамматикой и арифметикой, как-то по-новому смотрели на свои исполосованные ножами и испятнанные чернилами парты. Кажется, в классе так и витала еще не осознанная мысль о том, что за порогом школы будет навсегда потеряно что-то необычайно дорогое. Рассыплется первое школьное братство, появятся новые заботы, каждого позовет неизведанная трудная дорога. Одни подадутся в семилетку при сахарном заводе и с осени начнут ходить в школу за пять километров, другие станут работниками в домашнем хозяйстве и в колхозе.
   Среди окончивших четыре класса были Павлик и Настька. Павлик, вытянувшийся за эти годы в высокого угловатого подростка, сидел на задней скамейке; Настька - вертлявая и невнимательная на уроках - на передней.
   Сейчас Настька была непривычно смирная, она сидела рядом со своей подружкой - маленькой, как воробышек, Гафийкой - и с интересом следила за Серегой, который изо всех сил старался рассмешить класс. Серега - сын Кузьмы Лунатика. Он, будто заправский акробат, стоял на руках у доски и пытался написать мелом, зажатым в пальцах босой ноги, потрескавшейся от грязи, слово "Прошу" - кличку учителя Ивана Никитича Кулиды. Все посмеивались, глядя на тщетные усилия Сереги и на опавшие штанины его холстяных выкрашенных бузиновым соком брюк.
   - Прошу идет! - взвизгнул кто-то, хлопнув дверью.
   По-обезьяньи вскочив на ноги, Серега опрометью бросился к задней скамейке, даже забыв смахнуть с доски свои нелепые каракули.
   В класс вошел Иван Никитич - низкорослый, худой, с выпирающими скулами на подвижном лице. Окинул веселым, молодым взглядом притихших учеников, одернул на себе вышитую белую рубаху, перехваченную поясом из крученого шелка с бахромой на концах, и неторопливо присел за стол на табуретку.
   Кличка "Прошу" стала вторым именем Ивана Никитича. Еще четыре года назад, когда учитель Кулида появился в школе, он объяснил тогдашним "первачкам", что во время урока, прежде чем обратиться к нему с вопросом, надо поднять руку и сказать: "Прошу".
   Так и повелось: "Прошу! Я не решила задачу", "Прошу! Серега толкается!", "Прошу! Позвольте выйти из класса!"
   Со временем ученики позабыли, как зовут их учителя. А иные уверовали, что "прошу" - это и есть его имя. Хоть и чудное оно, непривычное, но и сам учитель человек не простой, особенно первый учитель - олицетворение непревзойденной мудрости и неисчерпаемых знаний.
   Павлик исподлобья следил за Прошу, восторгаясь его открытым взглядом, умением одними глазами подчинять своей воле стольких ершистых хлопцев и девчат. А какой ум скрывался за высоким, с пролысинами лбом Прошу! Павлику казалось, что нет ничего на свете, о чем бы не знал его учитель. И он мечтал о том, что и сам когда-нибудь станет таким. Придет время, и с ним, как с Прошу, будут уважительно здороваться сельские старики.
   Честолюбивые размышления Павлика прервал Иван Никитич.
   - Ну, друзья мои, - с напускной веселостью, скрывая волнение, произнес он. - Пришел день, после которого вы станете звать меня своим бывшим учителем, а я вас - бывшими моими учениками.
   Иван Никитич замолчал, всматриваясь в лица ребят и уж в который раз отмечая про себя их бледную прозрачность - свидетельство недоедания.
   Вздохнув, учитель продолжал:
   - Я мечтаю, что многие из моих учеников станут инженерами, учителями, летчиками... Ведь каждый из вас хочет кем-то стать?
   Иван Никитич обвел смешливым взглядом класс и задержал глаза на Настьке, которая в это время б чем-то шепталась с Гафийкой.
   - Ты кем хочешь стать, Настя? - спросил он.
   Настька растерянно захлопала своими большими, удивительно синими глазами, не зная, что ответить.
   - Мамой? - тихо, но так, что услышали все, трагическим тоном прошептал Серега.
   Класс взревел протяжным хохотом. Весело заржал и Серега, но тут же смущенно притих, начав яростно укрощать рукавом рубахи свой нос, из которого предательски выскочил огромный пузырь.
   Смеялась и Настька. Она повернулась к Сереге и, неосознанно по-взрослому поведя синими глазищами, невинно спросила:
   - А что плохого? Вот подрасту немного, женюсь на Сережке и буду мамой. Он хоть рябой, но девчат слушается.
   Серега, никогда не ведавший, что такое смущение, на этот раз не смог перенести дружного смеха сверстников. Еще сам не понимая толком, отчего загорелись его веснушчатые щеки и большие, как вареницы, уши, он рванулся из-за парты к распахнутому окну, одним махом выскочил в неогражденный школьный двор и, подхлестываемый несшимся вслед хохотом, помчался по откосу к Бужанке.
   С трудом утихомирив ребят, Иван Никитич с сожалением посмотрел в окно, через которое удрал Серега, и продолжал разговор:
   - Все вы, друзья мои, юные ленинцы, пионеры новой жизни. В школьной семье и в нашей пионерской организации вы научились подчиняться общим интересам, научились товариществу, прониклись пониманием чувства Родины. Вам позавидуют крестьянские дети любой другой страны, потому что перед вами лежат свободные дороги в большую жизнь. Вас ждут науки, ждет работа. Но кем бы каждому из вас ни захотелось стать - агрономом, врачом, учителем, трактористом, - помните, что есть еще одна школа, которую не надо обходить. Это комсомол...
   Павлик слушал Ивана Никитича и думал о себе. Родился он в двадцатом, когда на Украине еще велась борьба за советскую власть, а ему казалось, что живет он на белом свете с незапамятных времен. Вспомнил свой первый день в школе - ой, как давно это было! Вспомнил первый пионерский галстук. Сестра Югина, которая вышла замуж на Харитоньевский хутор, подарила ему напрестольный праздник широкий шелковый пояс красного цвета. Павлик сам скроил из него и подрубил от руки галстук... Не многие в школе могли похвастаться таким богатством. Правда, это богатство обошлось ему потом очень дорого.
   Павлик никак не мог дождаться весны. Уж очень хотелось пройтись по селу без пальто, чтобы все увидели на нем красный галстук. И вот, наконец, снег почернел, стал ноздреватым, зазвенели первые ручьи, задымились на солнце проталины. Павлик убежал в школу раздетым. Первым, кого встретил, на улице, был дядька Кузьма Лунатик. Павлик, переполненный чувством гордости, косил глаза на Кузьму, стараясь угадать, какое впечатление произведет, на него галстук. И от радостного смущения даже позабыл сказать дядьке "добрый день", что считалось в Кохановке непростительным грехом.
   Кузьма, по самые глаза заросший густой щетиной, дымил себе под нос самокруткой и шел своей дорогой, не обращая на Павлика никакого внимания.
   - А где твой "добрый день"? - неожиданно спросил Кузьма, останавливаясь, когда они уже разминулись. - Собаки съели? Тебя что, в школе учат, старших не уважать?
   Павлик, сгорая от стыда, не знал, что ответить, Кузьма, наконец, обратил внимание на галстук:
   - А червоная хустка зачем?
   - Это галстук пионерский! - вспыхнул Павлик.
   - Галстук?.. Ха-ха! Что ж ты, сопли им вытираешь? - И, не дожидаясь ответа, пошел дальше, посмеиваясь.
   Павлик и сам не помнит, как все потом случилось. Не стерпев обиды, он подхватил мокрый, но не оттаявший совсем ком земли и запустил им в Кузьму. Земля огрела дядьку по затылку. Не ожидавший такой дерзости, Кузьма с криком кинулся догонять Павлика. Но не догнал и пошел жаловаться учителю.
   До вечера слонялся раздетый Павлик по берегу Бужанки, не смея ни появиться в школе, ни идти домой. А на второй день слег с воспалением легких.
   Болел тяжело, долго. И пришлось ему оставаться в третьем классе на второй год, а затем учиться уже вместе с Настькой...
   Теперь он думал о кохановских комсомольцах. Вспомнил, как они под вопли и проклятия баб сбрасывали с церкви колокола, как вытряхивали из села кулаков, охраняли колхозные урожаи; вспомнил зимние вечера, когда в сельбуде ставились спектакли или выступал хор. Этой весной вся школа по призыву комсомольцев собирала на свекловичных плантациях долгоносиков... Да, он обязательно будет комсомольцем...
   А Иван Никитич говорил уже о том, что позади остались трудности переустройства села, говорил о великих свершениях в Стране Советов. И перед мысленным взором Павлика вставали сказочные стройки Магнитки и Кузнецка, Азовстали и Запорожстали, рисовались бесконечные вереницы тракторов, автомобилей, комбайнов, электровозов, танков. Поражало слух диковинное слово "блюминг", удивляла гигантская плотина, перегородившая Днепр, чтоб заставить воду вращать какие-то могучие турбины. И везде нужны умелые руки, светлые головы, горячие сердца. Есть куда устремить мечту Павлику, Настьке и всем этим хлопчикам и девчаткам, которые слушают учителя затаив дыхание.
   А когда Прошу повел речь об отечественных самолетах, сердце Павлика застучало, будто спешило за мечтой, которая унесла сейчас Павлика в голубые просторы поднебесья. Да, только летчиком!.. Он обязательно выучится на летчика!
   Иван Никитич, закончив прощальную речь, роздал всем свидетельства об окончании начальной школы...
   В последний раз продребезжал в коридоре звонок.
   Когда говорливая толпа ребят высыпала на школьный двор и стала растекаться по тропинкам, ведшим в разные концы села, Павлик вспомнил о Сереге. Отыскал глазами Настьку: надо было держаться поближе к ней. Ведь Серега наверняка уготовил какую-то кару.
   Предусмотрительно выломал из куста бузины палку. Правда, Павлик не надеялся на победу в единоборстве с дюжим Серегой, но на что не решишься ради Настьки - хоть и сводной, но все-таки сестры. И он мужественно сжимал в руке палку, опасливо косясь то на заросли лебеды, то на гущину огородов - места, где мог устроить засаду коварный и беспощадный Серега.
   Павлику очень нравилось, как смеется Настька. Будто серебряные колокольчики звенят и сверкают в ее негромком хохотке. Звон этих колокольчиков приятной тревогой отдавался в груди, вызывал восторженную улыбку и заставлял неотрывно смотреть на Настьку. Вот и сейчас послышался звон веселых колокольчиков. Павлик оглянулся и увидел, что Настька смотрит на небольшой выводок утят. Похожие на золотые шарики, они забрались в ручей, а по берегу в панике бегала клуша и на своем курином языке звала их к себе.
   Павлику стало жалко клушу. Он проворно подвернул штанины и самоотверженно полез в воду, воинственно размахивая прутом. Утята с писком бросились к клуше. Павлик выбрался на берег, ополоснул ноги, отвернул штанины и, взглянув в сторону Настьки, обмер. Перед Настькой стоял Серега и что-то тихо говорил ей, а она молча слушала. Тут же брызнул дробный, переливчатый звон колокольчиков - Настька так засмеялась, что у Павлика похолодело в груди. Затем он увидел, как Настька шагнула на брошенные через ручей жерди, а Серега побрел рядом с ней прямо по воде, придерживая девочку за руку По ту сторону ручья они с хохотом побежали вверх по склону, который подпирал своим крутым боком широкую сельскую улицу.
   Настька и Серега скрылись за поворотом улицы, а Павлик медленно брел им вслед, мысленно убеждая себя в том, что ему наплевать на Настьку, на Серегу и на то, что в смехе Настьки всегда звенят бубенцы.
   Под вечер Павлик рубил на дровнике хворост, прислушиваясь, как переговаривались отец и мать. Отец, развесив на плетне рядом с дровником еще не старую свитку из рыжей овечьей шерсти, вылавливал в ее рубцах блох, а мать сидела в хате у открытого окна и ставила на разорванные локти Павликовой рубашки заплаты.
   - Сходил бы ты, Платон, в Березну, да починил крышу моей хаты... Сколько тебе талдычить? - В голосе Ганны слышалось легкое раздражение.
   - Нужна тебе та хата, как черту лапоть! - Платон Гордеевич ответил резко и зло. - Продала бы ее к лешему!
   - А кто купит? Вон сколько хат из-за голода пустует.
   - Ну давай на дрова распатроним!
   Ганна помолчала, перекусывая нитку, потом со смешком ответила:
   - В бороде у тебя гречка цветет, а в голове и на зябь не пахано... У нас же дети подрастают! Настьку вон через пять-шесть годков замуж выдавать. Хата как находка будет.
   Удивленный, Павлик распрямился, поискал глазами на подворье Настьку. Но она куда-то запропастилась. Почему-то вспомнился Серега и веселый Настькин смешок с переливами колокольчиков... Изо всех сил размахнувшись топором, Павлик глубоко вогнал его в щербатую колоду, на которой рубили дрова, и пошел в садок. Нестерпимо захотелось незрелого кислого яблока такого, чтоб аж слезы брызнули из глаз.
   На краю садка рос молодой грецкий орех. Павлик хорошо помнит тот далекий день, когда они с покойной мамой сажали его. "Это тебе на счастье, Павлик", - сказала тогда мама. И вот орех разросся, раскинул широкую крону. Среди крупной, величавой листвы виднелось множество зеленых шариков, теснившихся на ветвях группками - по три-четыре. Щедро зародил орех в этом году...
   Но что это? Павлик увидел, что к ореху был привязан их теленок. А рядом стояла Настька и кормила теленка молодым бурьяном.
   - Зачем к ореху привязала? - накинулся на нее Павлик.
   - А тебе какое дело? - вызывающе ответила Настька.
   - Отвяжи!
   - Он всегда здесь привязан.
   - Отвяжи! - И Павлик, подхватив валявшийся на тропинке прут, хлестнул им по голым Настькиным ногам.
   Охнув, Настька присела, прикрыв ноги юбчонкой, и залилась громким визгливым плачем. А Павлик, не помня себя, еще дважды огрел ее прутом по спине и побежал прочь...
   Бесцельно слонялся по вечереющим левадам. Долго стоял над карликовым Монбланом кипящего муравейника, наблюдая, как снуют в разные стороны рыжие самозабвенные трудяги, как тащат, защемив хищными клешненками, сухие прутики, соломинки, комочки глины - строительный материал для дома несметного муравьиного семейства.