Гость долго рассказывал. Потом спросил о неожиданном: слышала ли она что-нибудь о старинных подземных ходах, которые где-то есть под Кохановкой и под примыкающим к ней лесом. Оляна, конечно, слышала, будто есть такие. Как-то на огороде Захарка Ловиблоха обвалилась во время пахоты земля и в образовавшуюся яму чуть не влетел конь. Захарко затем целую весну засыпал тот провал. А еще раньше мальчишки раскопали в лесной гущавине обвалившийся погреб, сквозь него проникли в подземный ход. Но прошли по нему недалеко: тухли свечки, и не хватало воздуха, да и гадюк боялись, которых там было видимо-невидимо.
   Попросил гость исподволь подробнее разузнать о ходах, а затем посоветовал самое главное: пускать по ветру хозяйство, записываться в колхоз и звать за собой всех кохановских богатеев. Но чтоб через два-три года в колхозе не осталось ни одной лошади, ни одной пары быков. Урожай сжигать на корню и в скирдах. Нужен голод. Нужен мужичий бунт. Тогда придет на помощь заграница. Войска украинской национальной рады наготове. Трифон в этих войсках ходит в чине полковника.
   Оляна смотрела гостю в самую душу. Проговорился он, что Трифон заболел чахоткой. Почувствовала - и еще чего-то недоговаривает; не помогал ему и грозный ум в глазах - отводил их под ее пытливым и чутким взглядом. К утру гость захмелел от выпитой самогонки, пустил слезу, со злобой заговорил о том, что трудно украинцам на чужбине. Много черной зависти среди них, звериной лютости, беспощадности друг к другу. Грызутся как пауки в банке. И это на глазах у поляков... А откуда полякам знать, что настоящий характер Украины совсем не такой? Вот и получается, что из-за выродков добрые люди холодными глазами смотрят на украинский народ.
   Потом грузно поднялся, подошел к ней и, дохнув в лицо тяжелым самогонным духом, грубо облапил, потянул к кровати. Она беспомощно отталкивала его, а он горячо шептал на ухо, чтоб плюнула на Трифона и не ждала, ибо он не лучше других, да и не жилец на белом свете. Сказал, что и золото, которое она передала Трифону, пошло дымом в варшавских и краковских ресторанах.
   С тех пор лишилась Оляна покоя. Как никогда, почувствовала себя одинокой, почувствовала жалость к своей серой судьбе. А ведь когда-то думала, что счастье - в богатстве. И вот она купается в нем, а счастья нет... Если б взгляд оставлял следы... Сколько смотрела с мольбой на строгую икону во влажных бликах лампадки, сколько выстояла перед ней на коленях и отвесила поклонов! Краска сошла на полу в том месте... И душа Оляны истончилась, обмелела. Не принесло богатство счастья. А вокруг плещется оно...
   Вон живет по соседству Дмитро Шевчук. Любит Оляна слушать говорливый, дробный перезвон молотков, доносящийся из его кузницы. Слышит в том перезвоне какие-то слова - радостно-оживленные, подчас насмешливые, обнадеживающие. У Дмитра - три сына, три молодых кузнеца. И сколько там они зарабатывают? Копейки! Корову держат старую-престарую, давно менять пора, но никак не стянутся средствами... А счастье все-таки живет в хате кузнеца. У Оляны слезы выступают на глазах, когда видит, как по субботам чумазая, закопченная семья Шевчуков отправляется в баню на сахарный завод. Идут хлопцы улицей вслед за батькой, сверкают глазищами, скалят в улыбке белые зубы - довольные собой и своей жизнью. А возвращаются домой, ковалиха (так зовут в селе жену кузнеца) встречает их у ворот и кличет в хату к столу, где дымятся вареники, стынет холодец, краснеет графин сливянки. Счастливая ковалиха... Кругом много счастливых, а она, Оляна, бесталанная. И ведь еще не совсем старая.
   Просыпалась в Оляне задремавшая было женщина. И это человеческое вызывало в сердце тревогу и тоску не меньше, чем надвигающаяся опасность для ее семьи, для ее богатства, которая таилась в том, что в Кохановке будет создаваться колхоз.
   И Оляна, ничем внешне не нарушив обыденности своей жизни, уже жила жизнью другой, другими делами. Осенью она решила женить Назара и переписать на него половину хозяйства. Затем надо было распорядиться зерном нового урожая и уполовинить на базу скот. И последнее - женить на себе Платона Ярчука.
   Платон нравился Оляне своей степенностью, основательностью, цепким мужицким умом. Можно будет передать ему часть земли и скота. Если к зиме все это осуществить, Оляна станет середнячкой, каких в селе большинство.
   Надеялась Оляна, что Платон понял ее намек. И небось сейчас ходит, пережевывает услышанное, дозревает. Ничего, поговорит она с ним еще раз-другой, созреет мужик окончательно. Ведь не выцвели еще ее черные брови, не слинял румянец, не утратили блеска глаза. И голос не лишился той сердечной теплоты и, если надо, лукавства, которые ломают перегородки отчужденности. Да и на богатство позарится любой...
   Богатство... А что там, в тех подземных ходах, если уж заграничные гости ими интересуются?.. Вспомнилось, как в двадцатом году в Кохановку ворвался отряд польских улан. Полдня солдаты меряли огороды под лесом, рассматривали какие-то карты, затем длинными железными щупами кололи землю. К вечеру поляки спешно ускакали: в село вступили красные...
   Заскрипела кухонная дверь, вспугнув мысли Оляны. Зазвенели ведра. Это Христя принесла свежую воду.
   Самогонку гнали тайком. Время ведь ненадежное, даже наймитам нельзя доверяться. Поэтому Христя, оставив дома детей на Олексу, целую ночь хлопотала в хате матери.
   Оляна сунула в лежанку пучок соломы, поднялась со стульчика и подойником стала вычерпывать из бочки со змеевиком нагревшуюся воду.
   - Мамо, Платон сейчас заходил, - певучим грудным голосом сказала Христя, опорожняя ведро над дымящейся паром бочкой.
   - Зачем?! - встрепенулась Оляна, вопросительно глядя в округлившееся, но не потерявшее привлекательности лицо дочери.
   - Не знаю. Нарядный, в новых чеботах, побритый. Куда-то поехал возом и остановился возле наших ворот.
   - Что ж ты меня не позвала! - всплеснула руками Оляна.
   - Я сказала, что вас нет дома.
   - А он?
   - Говорит, важный разговор к вам имеет.
   "Ну вот, наконец-то", - обрадованно подумала Оляна, пряча от дочери улыбку.
   А Христя, поправляя выбившуюся из-под белого платка золотую косу, продолжала:
   - Какой-то чудной он. Молотит кнутищем до траве и говорит: передай маме, чтоб пришла и побелила снаружи мою хату... Я чуть ведро не утопила в кринице! Спрашиваю: "Почему мама?", а он отвечает: "Она знает почему". Я говорю: "Может, наймичку прислать?", а он смеется: "Лучше, - говорит, твоей мамы никто не побелит..."
   К крайнему удивлению Христи, Оляна, оставив на нее самогонный аппарат и захватив с собой кринку меда, ушла из дому.
   11
   - Павлушко, сыночек мой славный, куда ж тато поехал? - допрашивала Оляна Павлика.
   - А я не знаю, куда они поехали, - ответил Павлик, с вожделением косясь на кринку, стоящую посреди стола и накрытую засаленным рушником. Над кринкой тучей роились мухи, наполняя хату густым звоном.
   Павлик спросонку не запомнил, что говорил ему отец, уезжая из дому. И теперь он с удивлением наблюдал, как Оляна, подогрев в печке на треноге чугун воды, хлопотливо мыла посуду.
   "Новая мама", - сообразил Павлик и с нетерпением стал дожидаться, когда же она, наконец, усадит его за стол к этой кринке, до ужаса вкусно пахнущей цветом гречихи.
   Но Оляне было не до Павлика. Увидев изувеченную стену, по которой будто плуг прошелся, и рассмотрев на завалинке ошметки глины с въевшимся в них дегтем, она догадалась, что все это значит, но никак не могла понять, почему Платон, не сказав самого главного и уехав неведомо куда, позвал ее белить стену. Оляна испытывала томящую тревогу и не решалась на виду у людей выходить на подворье браться за работу, которая сейчас приобретала далеко не простой смысл.
   А Павлик изнывал от нетерпения. Дивясь недогадливости Оляны, он взял на миснике тарелку, ложку и демонстративно подошел с ними к столу. Затем положил рядом с кринкой полбуханки зачерствелого хлеба.
   Оляна вдруг всполошилась:
   - Ты есть хочешь, золотце мое ненаглядное?
   - Угу... - с готовностью кивнул головой Павлик.
   - Чем же тебя покормить, сыночек? Сейчас посмотрю в печь, погляжу, что там батька твой наварил.
   Терпение Павлика лопнуло, и он, уткнув глаза куда-то в угол, с отчаянностью выпалил:
   - Я меду хочу, мамо!..
   Оляна остолбенела. Будто помолодело ее лицо; темные глаза смотрели на Павлика с радостным изумлением.
   - Ты меня мамой назвал? - почти шепотом переспросила она.
   Павлик молчал.
   - Тебе тато велел звать меня мамой? - Оляна старалась заглянуть мальчику в глаза, которые он не смел поднять на нее.
   Павлику уже было все равно, и он, храбро посмотрев на Оляку, с легким сердцем соврал:
   - Эге, тато. Велели вас звать мамой...
   Оляна с облегчением вздохнула, ощущая, как в груди разливается тихая радость...
   Павлик сидел за столом, макая ломоть хлеба в мед, налитый в тарелку, и, вдыхая его чистый, пьянящий запах, сопел и даже чавкал от удовольствия. Временами он поглядывал в окно, за которым на подворье месила желтую глину, сдабривая ее овсяной половой, Оляна. Затем она проворными и сильными руками стала замазывать на стене широкую, рваную борозду...
   А Павлик, отбиваясь от мух, все лакомился медом и часто бегал к стоявшему на лавке ведру с водой, чтоб запить пахучую сладость. Когда он, сытый и усталый от еды, с сияющими, блаженными глазами вышел из хаты, Оляна уже размешивала в корыте белую глину.
   - Павлуша, поищи щетку, сыночек, - попросила Оляна.
   Павлик степенно направился в камору, разыскал на полке связанную из седого ковыля щетку и вынес ее на подворье. Затем взял лопату и, поощряемый неумеренными похвалами Оляны, стал счищать с завалинки окрошку из глины и дегтя.
   К вечеру стены Ярчуковой хаты засверкали в лучах солнца подвенечной белизной. Оляна уже вымыла щетку, поставила ее на плетень сушиться, ополоснула руки, и в это самое время к воротам подъехал воз, на который были погружены узлы и деревянный сундук, расписанный по черному фону тускло-белыми и красными цветами. Поверх узлов сидела немолодая женщина в белом платке, а рядом с ней худенькая, с испуганными глазами девочка. Платон Гордеевич, распахнув ворота, под уздцы ввел впряженного Карька на подворье.
   Окинув оживленным взглядом побеленную хату, Платон довольно засмеялся и обратился к оцепеневшей у порога Оляне:
   - Ну вот, так-то оно будет лучше. - И вдруг осекся. Его поразили глаза Оляны, горевшие сухим и страшным блеском, поразило побледневшее до голубизны ее лицо.
   Неожиданно заверещал, заставив всех вздрогнуть, Павлик:
   - Тату! У нас уже есть мама! - Мальчик подбежал к Оляне, судорожно схватил ее за руку. - Мамо, идемте до хаты! Мамо!..
   Платон Гордеевич потерянно стоял посреди подворья, не в силах осмыслить происшедшее. Затем с жалкой, виноватой улыбкой оглянулся на женщину, сидевшую на возу, и неуклюже пошутил, обращаясь к Павлику:
   - Ты что ж, стервец, без меня меня женил?
   Павлик мучительно сморщил лицо и, отстранившись от Оляны, вдруг побежал за угол дома, а Оляна, не проронив ни слова, медленно пошла со двора, глядя перед собой все такими же страшными, ничего не видящими глазами.
   Из-за угла хаты раздался зверушечий рык. Это судорожно блевал объевшийся меда Павлик.
   12
   Догорало хлопотливое крестьянское лето. Вслед ему уже хрипло и задиристо пели молодые петушки - те, что в весенние дни только проклюнулись из яйца и впервые недоуменно глянули на ослепляющий, еще холодный для них мир. А кому не известно, что не ласкающий слух голос бесхвостых петушков-молодыков - это голос осени, с ее блеклыми красками, буйными и холодными росами поутру, с ленивыми туманами и таким подчас небом, что как глянешь в него, зябко делается на душе и хочется побыстрее под крышу, в дом, хоть к какому-нибудь уюту.
   Но Павлика в дом не тянуло. За свое, столь недолгое по сравнению с человеческой жизнью сиротское одиночество он уже привык оставаться наедине с мыслями и вопросами, которые рождались в его еще зеленой голове. А к тому же, по мнению Павлика, сейчас сделалось в доме тесно и неспокойно после того, как появилась в нем Настька - лупоглазая, драчливая, завистливая девчушка, дочь новой мамы.
   Павлик лежал на сеновале, спрятавшись от Настьки, и вдыхал переселившиеся сюда вместе с сеном дурманящие, с горчинкой запахи луга, смотрел сквозь разорванную ветрами соломенную крышу навеса в небо. По небу ползли гривастые тучи, зловеще-темные, холодные. Между тучами проглядывала пугающая своей глубиной синь.
   Павлик был сердит. Он прислушивался к размеренным ударам цепа, глухо ухавшим в клуне, где отец молотил ячмень, и нежно ощупывал пальцами большую, с грецкий орех, шишку на лбу. Павлик только что посадил ее цепом, попытавшись на спор с насмешливой Настькой вымолотить хоть один сноп ячменя, когда отец вышел из клуни подымить цигаркой.
   Шишка на лбу ширилась, горела, а где-то совсем недалеко, на подворье, слышался ехидный смешок Настьки. И Павлик чувствовал себя несчастным... Не везет ему на белом свете. Ведь все могло так хорошо устроиться!.. Зимой в селе организуется колхоз, и батька тоже собирался записаться в него. А дядька Пилип, богатый и самый знающий в Кохановке человек, до того интересно рассказывал о длинном бараке, в котором будут жить одной семьей все колхозники, что у Павлика дух захватывало от радости. И почему только взрослые никак не могут уразуметь всей прелести жизни в бараке? Ведь тогда Павлику не пришлось бы одному оставаться тянучими вечерами в пустой хате... А спать на одних нарах с сельскими мальчишками - друзьями Павлика - что может быть веселее?! Нет, о другой жизни для себя он и не мечтал.
   И все рухнуло. Взамен райской жизни - шишка на лбу и эта заноза Настька в доме. А кто виноват? Батька во всем виноват. Услышал от дядьки Пилипа о бараке, который будто бы районное начальство собирается строить для колхозников за Чертовым яром, на том самом месте, где ведьмы ищут бесовское зелье, и сказал, что пусть в тот колхоз записываются цыгане. А ему пока там нечего делать. Глупые же люди смеются над батькой. Павлик сам слышал, как тетка Харитина, жена Кузьмы Грицая, болтала, будто Платон боится жить в бараке - с женщинами на одних нарах спать боится. Чего же там страшного?.. Обозлился батька. Сказал, что пусть женщины сами его остерегаются. И вот привез из Березны вдовицу Ганну вместе с этой лупоглазой Настькой. Теперь ремень опять висит в хате на видном месте, опять требует батька, чтоб Павлик называл чужую тетку мамой... Уж лучше бы Оляну: у нее хоть меду целая криница. Правда, после того как Павлик съел полкринки меду и потом два дня болел, ему не очень хотелось сладкого. И все равно тетку Оляну он бы звал мамой, а эту сердитую Настькину мать никак не будет звать.
   Мысли Павлика прервал пронзительно-певучий женский голос, скликавший к порогу кур:
   - Тю-тю-тю-тю-у... Тютеньки-тютеньки-тю-тю-тю-тю-у!..
   Затем голос обратился к Настьке - сердито, повелительно:
   - Настуська! Зови Павла обедать!
   - А он сховался, Павлик-то! - с визгливым смехом ответила Настька, стоявшая где-то возле самого сеновала. - Он огрел себя цепом по лбу, а теперь боится!
   - Я его сховаюсь! Сейчас же обедать! Батьку зови, а то борщ выстынет! - И Павлик услышал, как грохнула дверь.
   - Чтоб тебе тот борщ прокис! Чтоб тебе каша пригорела! - с ожесточением посылал он страшные проклятия. - Чтоб ты на печку без табуретки не взлезла!..
   Уже давно умолк в клуне цеп, а Павлик придумывал, какие еще беды послать на голову своей новой мамы, чтобы и ее выпроводил отец со двора. Но вдруг, вспомнив привычку Настьки первой вылавливать ложкой из борща шкварки, торопливо соскользнул с сеновала на землю.
   ...Когда Павлик приоткрыл дверь в хату, сердце его встрепенулось от радости: он услышал, что отец посылает Ганну на печь за горохом. Ганна сняла со стены висевшее на гвозде сито, подошла к отцу, который сидел у стола на табуретке, и спокойно сказала:
   - А ну, старенький, марш сам за горохом. Только без табуретки!
   - Ты что? - Платон Гордеевич поднял на Ганну изумленный взгляд.
   - Быстренько, а то борщ выстынет! - И Ганна, крепкой, жилистой рукой взяв Платона сзади за ворот рубахи, легонько подняла его с табуретки и так толкнула к печке, что он, зацепившись ногой за чугунок, с грохотом полетел к подпечью.
   - Мамо!.. - испуганно заорал Павлик. - Не бейте тата, мамо!
   Ганна резко повернулась к Павлику, и ее крутые темные брови над карими насмешливыми глазами испуганно взметнулись вверх.
   - Господи! - воскликнула она, всплеснув руками. - Что ты с собой сделал, поганец!.. Посмотрите на него, люди добрые! Какой синячище на лбу посадил! - И Ганна, сняв с гири часов кусок свинца и усевшись на табуретку, притянула Павлика к себе. - Так же глаза повыбивать можно! Она приложила к синяку свинец.
   - Мне не больно, мамо, - оправдывался Павлик, стыдливо отталкиваясь от колен Ганны. - Совсем не больно! Ну, мамо-о-о, отпустите!..
   Платон Гордеевич, взобравшись на печку, молча нагребал в сито горох.
   А за столом похихикивала Настька, проворно вылавливая ложкой из борща шкварки.
   13
   Зима будто страшилась людских глаз. Днем она смирно дремала под ярким солнцем, голубея и искрясь снегами, в которых по колени загрузли черные деревья и белостенные хаты, утонули улицы вместе с плетнями и заборами. А ночью, когда село засыпало, зима начинала шумно дышать звонким, студеным воздухом. Небо покрывалось стремительно летящими рваными тучами, появлялся ветер, словно оброненный ими на землю, и начинал яростно вихрить снег, швырять его в окна хат, биться о стены, жалобно выть в печных трубах.
   Степан недавно пришел домой, поел толченой картошки с кислым молоком и, задув лампу, улегся на узкой скрипучей кровати. Ветер за окном заскулил еще сильнее, будто просился в хату, и от этого под свиткой, которой накрылся Степан, казалось особенно уютно и тепло.
   На печке ворочалась и тяжело вздыхала старая мать. К Степану сон тоже не шел. С тех пор как избрали его членом сельского Совета, беспокойными стали ночи. О чем только не передумаешь, уставив открытые глаза в мягкую темень потолка! Вот и сейчас думал он о том, что наступило время браться за выкорчевывание кулаков. До поздней ночи заседал сегодня сельский Совет с активистами-бедняками... В список раскулачиваемых первыми внесли Оляну и Пилипа.
   Степан с группой комсомольцев завтра будет раскулачивать Пилипа. И он думает о Пилипе, загадочном чернобородом дядьке, который маленькими зеленоватыми глазками всегда смотрит на мир с хитрецой и каким-то снисхождением. Эти глаза сидят на розовом, с синими прожилками морщинистом лице глубоко и близко друг к другу, и порой кажется, что кто-то другой выглядывает из Пилиповых глазниц. Бывало, разговаривает он с соседом, сочувствует его беде, вздыхая и горестно качая головой, а глаза прячут холодную искорку безразличия и мечутся по сторонам, словно боясь потеплеть при встрече с чужим болезненным взглядом. И при всей мудрости Пилипа люди угадывали в нем недоброго человека. Может, поэтому не к нему, а к Оляне или другим богачам обращались за помощью.
   Степану вспомнился один пасхальный день, когда был он еще мальчонкой. Через зазеленевший выгон, где детвора играла в лапту, проходил, сверкая хромом сапог, подвыпивший Пилип.
   - Хлопчики, а ну скачите ко мне! - позвал он, накручивая на палец бахрому шелковой опояски, обхватывавшей красную сатиновую рубаху.
   Босоногая ватага мальчишек, вспыхнув любопытством, устремилась к Пилипу.
   - Вы конфеты любите? - спросил Пилип, запуская руку в карман нового пиджака.
   - Любим! - с готовностью откликнулись мальчишки, не скрывая жадности, полыхнувшей в их веселых глазах.
   - И я люблю... - Рука Пилипа загребла что-то в кармане. - А конфет хотите?
   - Хотим!..
   - Я тоже хочу. - И Пилип, довольно засмеявшись, достал из кармана кисет с махрой, закурил и пошагал дальше.
   Обескураженные мальчишки провожали его по-зверушечьи злыми глазами. Степан помнит, как подхватил с земли камень, но кинуть не посмел. А надо было. Ведь ничего Пилипу не стоило, хоть ради святой пасхи, одарить конфетами и пряниками хлопчиков и девчаток. Богат же он, как тетка Оляна, но, видать, скупой, как ни один человек в Кохановке. Не зря покойный отец Степана говорил, что если б жадность вдруг обрела человеческий лик, она бы в точности была похожа на Пилипа Якименко.
   Жадность однажды сыграла с Пилипом злую шутку. Может, этого и вовсе не было, а может, случилось не совсем так, как об этом рассказывает Грицай Кузьма - кохановский балагур и пьянчуга, который поддерживает, несмотря на свою серую бедность, приятельские отношения с Пилипом и даже называет его без всякого на то основания кумом. Но об этой истории прослышали все, и пошла она по белу свету, как веселый анекдот. Степан в пору своих скитаний по Саратовщине не раз потешал друзей, рассказывая им об этом приключении Пилипа, а затем уже сам слышал из чужих уст ту же историю, приправленную доброй долей вымысла.
   А случилось все, если верить дядьке Кузьме, вот как.
   Встретились в Воронцовке на торговице богатый Пилип и бедный Кузьма.
   - Кум, что будем покупать? - насмешливо спросил Пилип, зная, что у Кузьмы в кармане, кроме дырки, ничего нет.
   - Да все к жеребцам присматриваюсь, - уклончиво ответил Кузьма.
   - Ну и как?
   - Чуть было не купил доброго меринка, да вдруг увидел такую телочку сердце зашлось. Картинка!.. Породистая, откормленная. Через год будет не корова, а речка с молоком.
   - Чего же не купил? - В голосе Пилипа уже не слышалось насмешки, а глаза метнулись к телегам со вздыбленными оглоблями, возле которых стояли привязанные коровы, телки, бычки. Пилип как раз пришел на торговицу купить телку.
   - Не той масти телка, - выкручивался Кузьма. - Рыжая... А в моем хозяйстве рыжий скот не держится. Такая примета.
   Пилип знал, что никакого рыжего скота, кроме пары свиней да козы, у Кузьмы сроду не было. Но сделал вид, что поверил, и сказал:
   - Покажи, где она, телочка. Может, я куплю.
   - А магарыч будет?
   - Будет. Помоги только выторговать...
   Под вечер Пилип и Кузьма возвращались в Кохановку. Оба выпившие, с довольными, раскрасневшимися лицами. Пилип вел за собой на веревке купленную телку, которая и впрямь была отменной породы.
   Кузьма часто оглядывался на телку, завистливо осматривал ее и восторженно прищелкивал языком.
   - Нравится? - самодовольно похохатывал Пилип.
   - Добрая коровка будет.
   Телка в это время замедлила шаг, и сзади нее на пыльном шляху пролегла дорожка из дымящихся темно-зеленых "медяков".
   Пилип остановился и, стрельнув в Кузьму насмешливыми глазами, сказал:
   - Отдать тебе ее, что ли?
   - Ты отдашь... Повесишься скорее!
   - А почему? Ты же мне вроде кум? Могу я раз в жизни сотворить благо? Могу! Вот только условие.
   - Какое? - недоверчиво насторожился Кузьма.
   - Съешь вот эти коржики - и телка твоя.
   - Не брешешь? - С лица Кузьмы даже схлынул румянец.
   - Ей-богу.
   - Стань на колени и сырой землей поклянись!
   - Чем хочешь поклянусь. Детьми своими. - И Пилип, давясь от распиравшего его смеха, стал на колени...
   - Эх, стаканчик бы горилки перед этим! - Кузьма вздохнул, достал из-за голенища деревянную ложку и деловито уселся посреди дороги...
   Пилип, наблюдая за кумом, корчился от смеха. Но вскоре смеяться перестал, и глаза его округлились в испуге. Кузьма страдальчески покосился на Пилипа, увидел его испуганные глаза и через силу засмеялся:
   - Что, кум, жалко телки?.. Если жалко, садись на мое место, и я откажусь от твоего подарка.
   Не говоря ни слова, Пилип уселся на дорогу и взял у Кузьмы его ложку...
   Вскоре кумовья снова продолжали путь на Кохановку. Все осталось как было. Следом за Пилипом брела на веревке телка. Молчали, отрезвевшие и сгоравшие от нетерпеливого желания быстрее избавиться друг от друга.
   На второй день утром Кузьма, проходя мимо подворья Пилипа, увидел, как Пилип медленно брел к скотному базу, придерживаясь за плетень. Лицо у него было бледно-серое, под глазами налились мешки.
   - Кум, что это ты такой зеленый? - не без иронии спросил Кузьма.
   Пилип остановился, посмотрел на Кузьму, будто не узнавая. Потом в его глазах сверкнуло жалкое подобие смешка, но ответил вполне серьезно:
   - Знаешь, кум, вчера я с тем кизяком что-то поганое слопал - муху или другую заразу. Целую ночь рвало...
   И когда эта история повеялась по белому свету, Кузьма не раз всеми святыми присягал перед людьми, что может показать на дороге под Воронцовкой то место, где страдал он, надеясь получить за это от кума телку.
   И вот теперь Степан размышлял над тем, как будет держать себя Пилип, когда начнут уводить с его двора быков, лошадей, коров, телок. Сколько, должно быть, душевных мук испытает он, расставаясь со своим добром, накопленным за многие годы. А земля Пилипа, а просторная хата, могучие надворные постройки, сад - все это завтра станет собственностью колхоза, вернее, уже стало; надо только вытряхнуть Пилипа с его семейством из села, рассчитать и распустить наймитов и наймичек, закрепить актом с описью имущества все содеянное.
   14
   Утром не успел Степан побриться, как в хату вихрем влетела запыхавшаяся Христя. Она дохнула на него морозной свежестью. Румяные от холода и волнения щеки, блестящие, расширенные глаза, сбивчивая речь... Это была его первая встреча с Христей, первая встреча после тех, напоенных восторженным счастьем хмельных вечеров.
   Степан, вернувшись с Саратовщины, не раз видел Христю издали. И она его видела. Но оба боялись посмотреть друг другу в глаза, не знали, какие слова надо сказать. Христя чувствовала неискупимую вину перед Степаном, не хотела ни ему, ни себе сознаться, остался ли в ее сердце тот жар, который так щедро расплескивала при давних, полузабытых, как сон, встречах с ним. А жар, наверное, остался, осталась мучительно-сладкая боль первой любви. Она притупилась временем, заслонилась любовью к родившимся у нее детям, привязанностью к доброму и заботливому Олексе...