Откровение!
   — Так вот что такое молитва! Вроде как взять и включить приемник и найти верный канал!
   — Дивны мне слова твои, — нахмурившись, покачал головой брат Игнатий. — Но чувствую, что-то ты понял верно. Не все, конечно, но частично понял.
   — У меня такое ощущение, что именно та часть молитвы, которая мне понятна и достойна последующего обсуждения. Ну а как же, на твой взгляд, происходит действие волшебства?
   — Это происходит за счет применения символов и подключения воли, — отвечал брат Игнатий. Он положил руку на плечо Фриссона и запел:
 
Оковы с сердца опадут,
Как лепестки с цветка,
Воспоминания уйдут,
И станет жизнь легка.
Тебя покинет дух томленья,
Тревога и тоска,
Уйдет любовь, как наважденье,
И станет жизнь легка.
 
   Фриссон испуганно вздрогнул, нахмурился и посмотрел на брата Игнатия.
   — Что ты сделал?
   — Всего-навсего дал тебе песню, которая будет охранять твое сердце, — заверил поэта монах.
   Фриссон еще на миг задержал взгляд на брате Игнатии.
   — Тебе это удалось, и я глубоко признателен тебе за это. Увы, блудница была прекрасна! Но на самом деле она думала только о своем удовольствии, а не моем благе. Теперь все прошло, но воспоминания об испытываемой мною страсти так сладки... — Лицо Фриссона помрачнело. — О горе мне, в какого же дурака я превратился!
   — Тебе в этом немало помогли, — утешил его монах. Фриссон улыбнулся, а я рот раскрыл от удивления: улыбка вышла сардоническая — я такой у него раньше ни разу и не видел.
   — В особой помощи я не нуждался, брат Игнатий, — возразил Фриссон. — Я сам из себя делал дурака, много раз в прошлом. О, сколько раз!
   — Что ж, в таком случае мы с тобой братья.
   — Вот как? Нет, не думаю. Ты избрал жизнь по Божьим законам и потому избежал позора.
   — Как говорится в псалме: «Господь твердыня моя и прибежище мое, избавитель, Бог мой».
   — Для тебя, наверное, но не для меня. Я только и делал, что валял дурака. Честно говоря, так и подмывает сказать, что не я сам в этом повинен, а Бог меня таким идиотом создал.
   — Не говори так, — строгим голосом одернул поэта монах. — Единственная истинная глупость состоит в том, чтобы отвернуться от Господа, господин поэт, а покуда тебя тянет к другим людям, можешь быть уверен — этого не произошло.
   — Даже тогда, когда они меня отталкивают? А пожалуй, в твоих словах есть смысл, — кивнул Фриссон. — Но тянуться к людям можно по-разному. Наверное, мне стоит поработать над приемами, брат-Мудрость.
   — Я бы себя назвал братом-Глупцом, — улыбнулся монах. — Пока мы живем и дышим, мы должны до какой-то степени оставаться глупцами. — Монах заметил мой взгляд и спросил: — Что тебя так удивляет, господин Савл?
   Я тряхнул головой и сказал:
   — Да вроде бы ты сам твердил, что не умеешь творить чудеса?
   Брат Игнатий зарделся и потупился.
   — Это такое маленькое волшебство, господин чародей, такое мог бы любой.
   Я хотел было поспорить, но вдруг понял, что он имеет в виду. «Заклинание» — это такое же предположение, как любое другое высказывание. Надо было лишь убедить Фриссона в том, что он равнодушен к Тимее, и это удалось, поскольку поэт верил и в чудеса, и в слова монаха. Но сказал я вот что:
   — У тебя это заклинание было заготовлено?
   — Верно, — признался брат Игнатий. — Хотя несколько строчек я поменял на ходу. Это — лекарство от многих болезней, господин Савл. Все должно пройти, и пусть проходит поскорее, если от чего-то нам плохо.
   Здравый смысл в этом был, хотя я и не слышал подобную мудрость из уст европейца.
   — Я уже было начал подумывать, что в вашем мире ты кто-то вроде физика-теоретика, но теперь я начинаю подозревать, что ты скорее психолог.
   Брат Игнатий сдвинул брови.
   — Какие непонятные слова.
   — Непонятные, это точно. Итак, брат Игнатий, так как же, на твои взгляд, действует магия?
   — Действует так, как действует, — отвечал монах. — Причем постоянно, поскольку охватывает всех нас, хотя мы об этом и не знаем. Она похожа на огромное пушистое невидимое одеяло, застилающее весь мир, господин Савл, — так, как туман окутывает равнину.
   Слово «застилающее» мне не понравилось, показалось слишком уж уютным, что ли. Я хотел было возразить, сказать, что больше подходит определение «оцепляет», но тут вспомнил, что, по понятиям брата Игнатия, Земля плоская.
   — Значит, это вещество, но очень разреженное?
   — Не вещество, — покачал головой монах, — а вид энергии, что-то вроде прилива бодрости, какой ощущаешь ясным утром, будучи в добром здравии.
   Я напрягся. Он описывал силу поля.
   — И это самое энергетическое одеяло покрывает всю Землю?
   — Да, но наша внутренняя энергия способна уплотнять и направлять ткань магии в нужное место, если у нас есть к тому талант.
   — Как? — Я нахмурился. — Думая об этом? А что, в этом есть смысл. Мыслительные волны будут модулировать силу поля...
   Но брат Игнатий просительно поднял руку.
   — Дело не только в мыслях, господин Савл. Подумай обо всех наших телах, о каждой частице нашей сути. Наша собственная энергия наполняет нас, и она зиждется не только в разуме, ведь тогда мы и ходить бы не могли.
   Такое развитие мысли мне пришлось не по душе, но зато оно явно понравилось Фриссону. Он просто-таки впился глазами в брата Игнатия.
   — Человек с прирожденным талантом, — продолжал монах, — способен сгущать магию, брать от нее силу и направлять эту силу по своему желанию.
   — И как же он это делает?
   — Путем выбора символов. Они проясняют его мышление и подчиняют его воле все существо, — ответил брат Игнатий.
   — Но что же тогда, — вмешался Фриссон, — делает магию черной или белой, злой или доброй?
   — Цели, преследуемые творящим чудо, — отозвался брат Игнатий. — Цели и причины, двигающие им. Если добродетельная женщина желает вылечить кого-то, кому-то чем-то помочь, кого-то защитить, то она молит Господа о поддержке в делах своих, и тогда ее магия будет белой.
   — Ну а если она, скажем, попросит о Божьей помощи для того, чтобы убить напавшего на нее? — поинтересовался я.
   — Хорошая женщина не захочет никого убивать, — ответил монах и обернулся ко мне. — Она захочет только защититься и молить Бога станет о том, чтобы Он остановил напавшего на нее или помешал ему. Если другого пути остановить злодея не будет, заклинание может и убить его. Однако намерения женщины останутся добрыми и магия — белой.
   Звучало с натяжкой, но спорить я не стал. Я вдосталь наслушался о преступлениях на сексуальной почве для того, чтобы вот так взять и поверить, что женщина могла случайно убить насильника. Все верно, мысли у нее наверняка направлены на то, чтобы ему помешать, остановить его. А выход — врезать как следует между ног, и все дела. Только давайте будем считать, что я этого не говорил. Я спросил у монаха:
   — Но как узнать, кто перед тобой — чародей или колдун?
   — Его можно распознать по тем символам, которыми он пользуется, — ответил брат Игнатий. — Если он обретает силу через боль, если он говорит о смерти, употребляет для своих нужд черепа, витые клинки и кровь, значит, его магия определенно черная, злая, и помогают ему силы Зла.
   — Символы? — Я непонимающе нахмурился. — Пока я видел только таких колдунов, которые колдуют словами.
   — Еще они могут размахивать палкой или посохом, — продолжал брат Игнатий. — Этим они усиливают мощь заклинания или хотя бы силу наносимых ударов.
   Я догадался: дело тут, видимо, было в ориентации силы. Наверное, все эти посохи действовали наподобие антенн, но я счел за лучшее промолчать. Было бы нечестно с моей стороны затрагивать в разговоре со средневековым монахом теорию электромагнитных волн.
   — Однако создание заклинаний с помощью физических объектов, играющих роль символов, — дело долгое и сложное, — объяснял тем временем Игнатий. — В чистом поле волшебнику не на что рассчитывать, кроме как на слова и жесты.
   — Но от них-то что толку? И что толку от физической символики, если на то пошло?
   — Дело в том, господин чародей, что символ — это вещь.
   Я выпучил глаза, но не проронил ни слова. В моем мире один из кардинальных принципов семантики заключался в том, что символ — это ни в коем случае не вещь. Ну, что тут поделаешь? Другой мир — другие законы природы.
   — Вся суть творящего чудо должна быть собрана воедино и куда-то направлена, — продолжал брат Игнатий, — для того, чтобы вся энергия внутри нашего тела и снаружи него могла образовывать и выстраивать энергию магическую в соответствии с нашими целями. Символы — это инструменты, которыми мы пользуемся для того, чтобы укрепить самую нашу суть, и чем мощнее символ, тем лучше происходит единение разрозненных частиц нашей сути.
   — Стало быть, призываем ли мы в данном случае Бога, чтобы он помог нам сфокусировать нашу энергию, или не призываем — дело исключительно нашего желания.
   — «Сфокусировать» — вот прекрасное слово! — Брат Игнатий от радости хлопнул в ладоши. — Мне давно следовало обратиться к математическим понятиям! Благодарю тебя, чародей Савл.
   Я поежился, гадая, что я такого натворил. В этом мире это самое «магическое поле», про которое толковал брат Игнатий, похоже, было эквивалентом нашего электрического, а я отлично знал, что способны вытворить наши инженеры с помощью электричества и магнитов, когда они додумываются до чего-нибудь и начинают соображать в соответствии с математическими принципами. А что стрясется здесь, если брат Игнатий примется прикладывать математику к магии?
   Тут могли произойти поистине удивительные, на мой взгляд, вещи. У меня появилось сильное подозрение, что очень даже возможно манипулировать этим «магическим полем», не полагаясь ни на злые, ни на добрые силы. Это «поле» в конце концов было безликой силой — личностный момент возникал только тогда, когда ты обращался к помощи сверхъестественных существ, дабы те помогли тебе управлять этим «полем». Кроме того, я все еще пытался думать об этих существах как о воображаемых — а в этом случае они могли служить весьма, весьма могущественными символами.
   Нет, поистине могущественными — ведь они запечатлевались не где-нибудь, а в подсознании. Я вспомнил о своем галлюцинаторном ангеле-хранителе и поежился.
   — Я бы не стал переходить на крайности, — сказал я. — Мы же говорим об искусстве, а не о какой-нибудь торговле. Итак, слова — это символы, поэзия концентрирует значение слов. Значит, чем лучше стихи, тем сильнее заклинания?
   Фриссон от волнения выпучил глаза.
   — Верно, — подтвердил брат Игнатий. — А те стихи, которые пропеты, — это еще более могущественные заклинания.
   — Пропеты? — Я сдвинул брови. — А это при чем?
   — При том, что в мелодике существует определенный порядок, — ответил брат Игнатий. — И этот порядок усиливает порядок ритмики и метрики. Песня ощущается всем телом и потому включает в себя все энергии.
   Я ужасно расстроился. В плане музыкального слуха мне, что называется, медведь на ухо наступил. А Фриссон просто-таки сиял.
   — У меня приятный голос, — сказал он радостно.
   — Что ж, тогда обрати мысли свои к Богу и добру, — посоветовал поэту монах. — Молись ему, чтобы он обратил твою магию во благо ближних, чтобы все, что творишь, способствовало укреплению Добра.
   Фриссон не спускал с брата Игнатия сияющих глаз. Он с готовностью кивнул.
   — О да, потому что мы должны сразиться с великим Злом, брат Игнатий.
   — Добро всегда сильнее Зла, — сказал монах. — Потому что Добро — от Бога, из самого чистого источника.
   Я рывком выпрямился:
   — Только не говори мне, что Добро всегда побеждает Зло!
   — При прочих равных — побеждает, — заявил брат Игнатий. — Ни одному демону не устоять против ангела. Белая магия могущественнее черной. Но гораздо труднее быть хорошим, нежели плохим, и гораздо труднее творить белую магию, нежели черную. Поститься, молиться, смиряться, отвечать добром на зло — все это очень трудно. А вот гневаться и мстить — это очень легко.
   Я вспомнил о даосах и дзен-буддистах.
   Но тут слово взял Фриссон:
   — Нам придется драться со злой колдуньей и ее приспешниками, брат Игнатий. Нам понадобится вся сила, которую только сможет дать Господь.
   — Милосердие Господне со всеми нами, — пробормотал монах. — Надо только открыться для него.
   — Думаю, — сказал Фриссон решительно, — мне надо научиться молиться.
   У меня от этих слов почему-то похолодела спина, и я попробовал сменить тему разговора.
   — Так вот почему королева сделала так, что Тимея держала тебя на острове?
   Брат Игнатий резко обернулся, в глазах его зажегся странный огонь.
   — Значит, ты и об этом догадался, господин чародей! Да, я думал об этом, хотя и не мог доказать, что так оно и было. Но весьма вероятно, что наш кораблю к острову Тимеи пригнала именно королева Аллюстрии. Сама королева повредить мне никак не могла, покуда я оставался душой и телом предан Богу.
   — И если кому и под силу было разрушить эту преданность, — резюмировал я, — так только Тимее. Но почему королеве так не терпелось убрать тебя с дороги? Может быть, она боялась, что тебе удастся убедить кое-кого из ее колдунов покаяться и перестать служить Злу? Стремиться к святости?
   — Как и всем нам, — напомнил мне брат Игнатий, — если мы не впали в отчаяние. Это возможно, господин Савл, но гораздо вероятнее другое: она хотела держать меня в ссылке, чтобы не распространялись мои идеи о жизни людей.
   — Мысли о загадке существования человечества? — Я нахмурился. — А до этого-то ей какое дело?
   Брат Игнатий склонил голову, пряча горькую усмешку. Когда он поднял глаза, лицо его было спокойно, а улыбка, как обычно, тиха и приятна.
   — Я собрал мудрость Востока и Запада, господин Савл, и опустил фрагменты, показавшиеся мне несовпадающими с целым. И получилось нечто такое, что может не устраивать власть предержащих. Они могут подумать, будто бы я их высмеиваю или не их, а их право на власть.
   — Ты хочешь сказать, что выразил идеи, ставшие угрозой для королевы? — изумился я. — Чем они ей грозили?
   — Ну, в общем, я говорил о том, что народ не должен зависеть от короны, когда речь идет о жизни и безопасности, а должен полагаться только на Бога, на самого себя и на своего ближнего.
   — Децентрализация? — воскликнул я. Меня словно громом поразило. — О Господи! Нечего и дивиться, что Сюэтэ решила от тебя избавиться! Ты же угрожаешь ее бюрократии!
   — Что такое «бюрократия»? — недоумевающе спросил монах.
   — «Правление письменных столов», — ответил я (в который раз). — За каждым столом сидит по чиновнику. Они приходят и уходят, а столы остаются. И для каждого письменного стола существует больший стол, перед которым он обязан отчитываться. Более ответственные чиновники отчитываются перед еще более ответственными, и так далее, до самой королевы.
   — Значит, ты все видишь ясно, господин Савл. — Монах снова устремил на меня странный, пристальный взгляд. — Ты понимаешь, что чиновники ставят ее во главе управления страной и дают ей власть над самым малым из ее подданных, как бы далеко от ее замка он ни пребывал.
   — Основная идея такого правления мне понятна, это верно.
   — А понятно ли тебе, что в этом случае любой подданный обязан поступать только так, как ему велят, и не задавать никаких вопросов?
   — На словах понятно. Но фактически это может быть и не так. Мои соотечественники привыкли задавать массу вопросов, отправлять кучи жалоб, а порой им даже удается пробиться к кому-нибудь из чиновников средней руки, после чего они поднимаются по бюрократической лестнице до самого верха, и их жалобу удовлетворяют.
   Глаза монаха сверкнули.
   — Удивительные люди! Нечего и дивиться тому, что именно ты способен помочь нашей стране!
   — Я вовсе не сказал, что я один из тех, кому в этом деле повезло, — попытался отговориться я. — И в моем мире, между прочим, есть страны — я про них слыхал, — где люди не осмеливаются жаловаться и даже задавать какие бы то ни было вопросы. Ваша Аллюстрия именно такова, верно?
   — Да. И если тебе понятно, как именно все происходит, следовательно, ты можешь представить, что будет, если каждый из этих подданных вообразит, будто он — господин своей судьбы, и он сам обязан выбирать, что ему делать, а чего не делать.
   Я почувствовал, что глаза мои медленно, но верно вылезают из орбит.
   — Это и есть твое богословие?
   Монах неловко пожал плечами.
   — Частично. Но на самом-то деле это довольно древние воззрения. Христиане всегда верили в свободу воли, верили, что каждый выбирает сам, грешить ему или не грешить, работать ради Царствия Небесного или скатываться в Ад.
   — Но ведь такой тиран, как ваша королева, может многого добиться, если ей удастся убедить свой народ, что он и так уже обречен на Преисподнюю, и тогда люди тоже станут делать то, что нужно королеве. Избегнут боли и страданий в этой жизни — и получат от королевы то, что она сочтет нужным им дать.
   — Правильно. Но еще я верю в то, что народом можно управлять только с его согласия, что каждый вопрос нужно обсуждать, что жить надо по примеру святых отшельников. Тогда и получится, что люди живут по закону, который создали вместе и согласно Заповедям Господним.
   — Революционер!
   — Да, смелые заявления. Хорошо, если бы все так и было! — страстно подхватил Фриссон. — Но как это возможно, брат Игнатий? За одну ночь, даже за десять суток мысли людские так не переделать.
   — Верно, — согласился монах. — Если это и удалось бы, то только на терпеливом примере мужчин и женщин, посвятивших себя Богу, но я, конечно, не верю, что все вот так идеально и получится. Только в Раю мы можем стать совершенны сами по себе и все вместе. И все равно я верю, что с годами мы можем измениться к лучшему. Это будет долгий и медленный процесс...
   — Но даже на самых ранних стадиях этого процесса, — вмешался я, — людям захочется лучшего правительства. Ты-то вкладываешь им в головы мысль о том, что они заслуживают лучшей доли.
   — Ну конечно, — пробормотал брат Игнатий. — Так оно и есть. Всякая душа бесконечно драгоценна, господин Савл, драгоценна для Господа, потому должна быть драгоценна для любого, кто зовет себя христианином.
   — Так должно быть, — подчеркнул я. — Но тут, бесспорно, возникает второстепенная проблема: осуществятся ли твои идеи все сразу, или хватит всего лишь малой их толики, чтобы немножко расшевелить бюрократов. Они же на людей смотрят как на цифры, а не как на живые существа.
   — Прекрасно подмечено, — нахмурился брат Игнатий. — Теперь ты еще лучше понимаешь, брат мой, почему королева отправила меня в ссылку.
   — О, конечно! Она-то хочет, чтобы люди верили, что они — скоты, кем бы ни родились, а уж если родились прислугой или крестьянами, как большинство в вашей стране, значит, нечего им и пытаться что-то изменить в своей жизни, стать другими и даже противиться тому, что им приказывают власти.
   — Другими словами, это означает, что у них нет свободы воли, даже в самых малых ее проявлениях, — заключил монах.
   Забавно. Возможность смены социальной прослойки и общественных действий он счел «малыми формами» свободы воли.
   — Конечно, трудно стать кем бы то ни было, если ты им не рожден, а общество делает все для того, чтобы ты не рыпался и сидел на месте.
   — Трудно, — согласился монах. — Но не невозможно. Наше появление на свет, данные нам при рождении способности, воспитание, которое нам дают родители и священнослужители, — все это из области вещей, над которыми мы не властны. И все же страждущая душа, душа, мудро пользующаяся тем, что ей дано, способна творить великие дела.
   Я сдвинул брови.
   — А что ты скажешь о тех, кто родился злодеем, с жаждой власти, с неудержимой похотью в крови?
   Брат Игнатий поежился.
   — Я слыхал о таких людях, но я их не встречал. Но даже тот, кто родился таким, может обрести Царство Небесное преданностью Господу, верностью Его Заповедям.
   Да. Это единственное, что для него имело значение. Существовала свобода воли, а стало быть, свобода выбора: грешить или не грешить, летать или гореть в огне. Меня захватил образ жизни человечества в виде некоего станка, в котором законы силы и движения выступают в роли детерминизма, а свободой воли является то, как сильно и когда именно я включаю электричество.
   — Думаю, нам следует напасть внезапно.
   Все трое глянули на меня так, словно я выжил из ума.
   — Что ты сказал, чародей?
   — Нет-нет, ничего, — быстро нашелся я. — Это я так, насчет революционной стратегии. А как вы думаете, далеко ли до материка?
   Оказалось, сутки пути. Мы пережили несколько штормов, которые приходили внезапно, буквально средь ясного неба. Но наш Фриссон уже вполне пришел в себя, голова у него заработала, и все мы более или менее понимали, с чем нам приходится бороться. Я только и делал, что копался в коллекции кусков пергамента да вручал поэту какую-нибудь парочку од, восхвалявших солнечный свет. Читая оды, Фриссон на ходу импровизировал, и почему-то ненастье рассеивалось столь же быстро, сколь и собиралось.
   А мне все-таки казалось странным, что королева дает нам вернуться на материк, докучая такими малостями, как дурная погода.
   Как раз об этом я и сказал брату Игнатию, как только мы оттащили лодку подальше от берега и оставили там, где до нее не добрался бы высокий прилив.
   — Может быть, все дело в том, что у нее до нас руки не доходили, — высказал предположение монах. — Хотя большего вызова ее престолу, чем мы, не существует.
   — Верно, — подтвердил Жильбер. — Если Король-Паук и Гремлин все сделали, как обещали, она наверняка занята по уши, и ей не до нас.
   — Было бы неплохо, если так, — кивнул я и глянул на ближайшего крупного паука.
   Мы топали по болотистому лугу, и тут все буквально кишело пауками — похоже, крепкие стрельчатые листья болотных трав были идеальной основой для паутины.
   — Скажи Королю-Пауку, что мы вернулись, ладно? — попросил я. — И еще нам бы хотелось узнать, что тут делается.
   Мои приятели искоса поглядывали на меня, словно снова засомневались в моей дееспособности, но поскольку все, кроме брата Игнатия и Унылика, были знакомы с Королем-Пауком, то промолчали. И очень хорошо сделали, что не шумели и не дергались — паук деловито заделывал дыру с краю паутины. Закончив работу, он быстро побежал к середине сети... и исчез.
   Брат Игнатий несколько секунд не спускал глаз с паутины. Потом посмотрел на меня и снова перевел взгляд на паутину.
   Жильбер расправил плечи и откашлялся.
   — Болтать-то особо нечего, — сказал он. — До Аллюстрии путь не близкий, а нам не на что рассчитывать, кроме своих двоих.
   Он зашагал вперед, мы пошли за ним.
   Примерно через полчаса мы добрались до рощи. Справа от тропы между двумя молодыми деревцами раскинулась великолепная паучья сеть — фута четыре в диаметре. В ней сидел паук размером с долларовую монету старого образца. Мы восхищенно глянули на паука, а потом более внимательно присмотрелись к паутине.
   А на паутине были вытканы руны. И написано было:
   «Смотрите».
   — «Смотрите»? — повторил я, непонимающе хмурясь. — На что смотреть-то?
   — Туда, — указал брат Игнатий, и мы ушли с тропы, свернули в рощу и пошли на звук ручья. Монах брел вдоль берега ручья, пока наконец не нашел то место, где вода образовывала крошечное озерцо между двумя валунами.
   — Иди сюда, поэт, — сказал брат Игнатий. — Сочини стихи, которые соединили бы это озерцо с разумом короля.
   — Ой, это... я думаю, что... Ладно. — Я вынул пачку пергаментов, пробежал по ним глазами и выбрал один. — Вот, Фриссон!
   Поэт поджал губы, прочел про себя собственные стихи и произнес их вслух с небольшими изменениями:
 
Давно все знают: без воды
И не туды, и не сюды!
Вода, ты жажду утоляешь,
Ты нас от грязи отмываешь.
Сейчас сыграй другую роль:
Скажи, что думает король!
Скажи всю правду, друг родной,
Наш телевизор водяной!
 
   Я потом сам проглядел пергамент. Ошибки не было, Фриссон употребил слово «телевизор». Собственно, по-латыни «телевидение» означает «видение на расстоянии», хотя Фриссон имел в виду нечто совсем не то, что вкладывают в это понятие мои современники. И я посмотрел на озерцо. Нет, честно: я хотел, чтобы оно мне что-нибудь показало.
   Озеро затуманилось и потемнело, потом муть рассеялась, но вода осталась темной — цвета индиго, и в глубине начали прорисовываться картины. Я смотрел на воду как завороженный. Даже если бы захотел, не смог бы отвести глаз. Да и не хотел я отворачиваться. Зрелище, мягко говоря, было неотразимое.

Глава 28

   И мы увидели деревенскую площадь и толпу крестьян, отбивавшуюся от воинского отряда. Поверить в это было невозможно, но вот поверхность озерца показала нам одного крестьянина, опускающего дубину на голову воина. Вооруженный воин заслонился копьем, но крестьянин оказался проворнее. Его дубинка перебила древко копья пополам.
   — Гремлин! — вырвалось у меня. Ведь именно ему, нашему приятелю-виртуозу, удавалось делать так, что вещи вдруг брали и ломались в самый что ни на есть критический момент. Следовало признать, что у него это получалось куда вернее, чем у сложнейших технических устройств. Ведь чем сложнее устройство, тем более высока вероятность, что оно сломается. Гремлин же превосходно обходился тем, что у него было под рукой.