Рита Терехова простодушно подошла познакомиться, предложила поддержку. Товарищескую. Чтобы не конфузился в новом коллективе. Я с благодарностью принял ее инициативу. Завязались дружеские отношения. Ходили гулять в Останкинский парк. Разговаривали разговоры. Однажды Рита великодушно разрешила поцеловать ее в щеку. Поцеловал. Но на отказ от «чисто дружеских» отношений влечения не почувствовал. Мечта многих мужчин не была моей мечтой. Я действительно дружески относился к ней, но скрывал, чтобы не обидеть, так как Рита считала, что все в нее влюблены. Бедная Рита! Она всегда была склонна к фрейдизму и почти все и в искусстве, и в жизни объясняла взаимоотношениями полов. Считала, что режиссер может раскрыть, понять ее только через любовь, только через эротику. Познакомила меня с проживающим на Патриарших прудах поэтом, который усиленно сублимировал половую энергию в творческую. Показывал письменный стол в своем кабинете, за которым он, по его словам, «кончал» неоднократно в буквальном смысле, предаваясь литературному возбуждению.
   В пространных беседах о временах дохристианских он явно любопытствовал тройным союзом. Двое мужчин и одна женщина. Я не разделял его любопытства, но благодарен за запрещенные книги, которые брал у него читать. Он пытался руководить моим чтением. «Доктор Живаго» мне не понравился, несмотря на упоение Пастернаком, его стихами. Роман показался мне злым. А может, я не был еще готов. А может, уже не понял. Годами позже я часто встречал Ритиного поэта у себя во дворе. Он регулярно захаживал к одной женщине из нашего дома. Не одинокой. Казалось, чисто дружеские отношения с Ритой все же наладились. Я даже давал ей ключи от своей отдельной квартиры, где она ночевала не знаю с кем. В конце 60-ых годов с опаской вступали в жилищные кооперативы. Боялись, что вдруг отберут после того, как деньги выплатишь. Я не боялся. Вступил. И деньги были — снимался в кино. И не такие большие деньги понадобились. Еще дешево было. Народ не вошел во вкус. В однокомнатной квартире на Маломосковской я только встречался, не ночевал. Спать ходил к маме с папой. Экзальтированная, одинокая учительница математики в возрасте этажом ниже, регулярно страдавшая от шумов с потолка, якобы от меня, звонила тревожно, стучала, пыталась ворваться, застать, увидеть, но я не пускал.
   — Порядочная к вам не придет! — кричала она.
   — Вы же ходите, — отвечал я.
   Как-то перед очередным отъездом Риты на авербаховский «Монолог» в Питер, где она снималась, впопыхах заскочили ко мне домой. Мама быстро сделала бутерброды Рите в дорогу.
   — Хорошая у тебя мама, — сказала Рита.
   Как-то зимой зашли к моему товарищу, тоже артисту и бабнику по совместительству. Мать товарища — женщина многоопытная — накрыла стол из дефицитных продуктов (отчим товарища имел паек от советской власти, занимал пост). Посидели с морозу, попили чайку с чем Бог послал. Размякли. Рита кокетничала с товарищем. Проводили ее на подъеме, счастливой.
   — Шапочка меховая с ушами длинными у нее симпатичная? — спросил я товарища.
   — Да все они... — предположил он.
   — Брось ты! Ты что? — возразил я приятелю.
   Мне было стыдно за него. И жалко Риту.
   Рита позвала меня встречать Новый год в семейном доме к своим друзьям. Уже под утро рассуждали о браке. Я сказал, что хочу жениться, только не знаю пока на ком. Пока не встретил. Посмеялись и перешли на другое. На улице, когда расставались, Рита заметила между прочим:
   — Мог бы и не показывать, что не имеешь меня в виду. Из приличия.
   Действительно, мне еще Маша Вертинская говорила: «Поменьше бы болтал — цены бы тебе не было».
   Когда женился, Рита, встретив меня на лестнице в театре, тихо отрезала:
   — У тебя своя жизнь — у меня своя!
   Так закончились чисто дружеские отношения.
   Рита снялась у Андрея Тарковского в «Зеркале» и совсем изменилась. Стала вещать. Как-то в Вильнюсе, где мы снимались с ней в фильме «Расписание на послезавтра», в разговоре во время работы я сказал:
   — Я считаю...
   — Ты считаешь? — прервала она.
   Вечером того же дня Рита рвалась в ночное кафе со стриптизом встречать Старый Новый год, 13-го января. Но что-то не получилось, и я пригласил ее к нам с женой в номер справить втроем. Открыли шампанское, друг друга поздравили, беседа не клеилась. Скорее был монолог. Монолог Риты Тереховой. Она рассказывала мне и жене о том, как трудно быть известной актрисой...
   В постановке Камы Гинкаса репетировали «Гедду Габлер». Рита репетировала Гедду. Я — асессора Бракка. В какой-то степени мой герой доводил Гедду до самоубийства. К тому времени я уже открыл в себе некоторую способность управления психической энергией и как ребенок играл ей. Предупредив Каму перед репетицией, что попытаюсь воспользоваться этой возможностью в работе над парной сценой с Ритой, я стал между прочим, говоря текст, посылать энергию в эрогенные зоны партнерши. Сцена шла замечательно. Рита творила вдохновенно, на подъеме. На другой день при повторе этого же куска я отказался от своей затеи. На этот раз Рита сказала:
   — Странно, вроде бы все делали как вчера, но что-то не то, чего-то недостает.
   Я промолчал. Сейчас думаю — был не прав. Не имел права на подобный эксперимент. Но тот случай показал, что увлечение Фрейдом не было случайным для Риты. Она была действительно достаточно зависима в творчестве от эротических инвольтаций, и нет в этом ее вины. Так распорядилась природа.
 
Великие старухи
   Первый мой выезд с Театром им. Моссовета в город Донецк — столицу Донбасса. В гастролях, в общем гостиничном сосуществовании люди познаются лучше, яснее проявляются взаимоотношения. В спектакле «Ленинградский проспект» я играл роль Бориса — молодого героя-футболиста. Моего отца — старого пролетария — играл Георгий Степанович Жженов. Мать — мудрую домохозяйку — Варвара Владимировна Сошальская. То была вторая, возобновленная редакция спектакля. В первой, годами ранее, играли выдающийся артист Николай Мордвинов и Вадим Бероев. Тогда исполнение Мордвиновым простого рабочего вызвало своего рода сенсацию. После героя революции Котовского на экране, когда все дети Советского Союза играли в него, во всех дворах пацаны в порыве самоутверждения кричали наперебой: «Спокойно! Я Котовский!» После лермонтовского Арбенина в «Маскараде» и шекспировского Отелло Мордвинов появился в бытовой пьесе, и это стало открытием новой ипостаси его романтического дарования. Постановщицей спектакля была Ирина Сергеевна Анисимова-Вульф. Ее ближайшая подруга Варвара Владимировна Сошальская, игравшая свою роль в обеих редакциях спектакля, со свойственной ей определенностью доверительно предупредила меня:
   — Ирина Сергеевна к тебе очень хорошо относится. Цени! Вера Петровна (Марецкая) тоже относится к тебе неплохо, но Ирина Сергеевна — лучше. Не ударь в грязь лицом.
   Только что принятому в труппу молодому артисту Анатолию Веденкину, крепкому рыжеватому обаяхе, поручили опекать по дороге в Донецк Любовь Петровну Орлову. Проще говоря — нести чемоданы. Веденкин не оправдал доверия руководства. Сильно пьяный, он пришел в купе Любовь Петровны и заявил ей среди прочего бреда, что годится ей во внуки. Явная бестактность по отношению к любой женщине, а уж к Орловой тем более, так как она особенно следила за собой, и по фигуре ей нельзя было дать более тридцати пяти лет. После этой чудовищной промашки Веденкин продолжал пить далее и, можно сказать, совершенно не «просыхал» в столице Донбасса. Участь его была предрешена. По возвращении в Москву его ожидало немедленное увольнение.
   Утром в ресторане гостиницы за завтраком Толя Веденкин курил и опохмелялся в одиночестве пивом. В дальнем углу зала за общим столом сидели Вера Петровна Марецкая, Любовь Петровна Орлова, Ирина Сергеевна Анисимова-Вульф и Варвара Владимировна Сошальская. Более в ресторане никого не было.. Завидев меня при входе, Толя громогласно пригласил сесть рядом с ним. Настоятельно и от души. Отказать ему было неловко, но и согласиться становилось опасно. Из дальнего угла зала за нами внимательно наблюдали В. П., Любочка, Вульф и Варвара, как их звали в театре. Я застыл в нерешительности. Сесть рядом с Толей означало в глазах влиятельных дам «ударить лицом в грязь», подмочить репутацию. Толя не унимался в приглашении, и я сел. Пауза. Все застыло в тревожном молчании.
   — Сигарету? — добродушно протянул пачку Веденкин.
   — Не курю, — сдавленно отвечаю.
   — Пивка? — продолжал Толя.
   — Спасибо, не пью, — сказал я погромче.
   Веденкин подпер рукой голову, задумался и обобщил вслух:
   — Не пьешь, не куришь? Что же ты целый день делаешь?
   Фраза эта вызвала улыбку у дам, спасла мою репутацию, пошла почти анекдотом по театру, но не спасла Толю. Ему пришлось вскоре уйти из театра. Перейти в штат киностудии Мосфильм, жениться на директрисе магазина и под ее влиянием завязать с привычкой к спиртному. Но тогда в Донецке он не знал еще, что его ждет. И я не знал.
   Молодость. Еще запомнилось Донецкое региональное телевидение. Без тракта, то есть без студийной репетиции, сходу мы с успехом сыграли «Ленинградский проспект» в прямом эфире. Провинциальные операторы импровизационно подхватывали нас по ходу действия. Нежданно-негаданно получилось зрелище в духе итальянского неореализма.
   «Миллион за улыбку» — так назывался шлягер Ирины Сергеевны Анисимовой-Вульф, долгие годы не сходивший со сцены. Менялись исполнители, а спектакль все шел и шел с неизменным успехом. Пьеса Анатолия Софронова имела лишь отдаленное отношение к тому, что происходило на подмостках. И Ростислав Янович Плятт, и Вера Петровна Марецкая, и Сергей Сергеевич Цейц и Константин Константинович Михайлов, и Людмила Викторовна Шапошникова, и Тамара Сумбатовна Оганезова, и Михаил Бонифацевич Погоржельский, и Наталья Владимировна Ткачева, — словом, все, кто когда-либо работал в этом спектакле, обильно привносили в него свои импровизации. В том числе и ваш покорный слуга. Надо сказать, что Софронов при очередном переиздании пьесы вносил в ее текст эти импровизации и тем самым «канонизировал» их. Так же, как он «канонизировал» сюжет французского водевиля, один к одному схожий с его творением. Человек он был широкий и не любил мелочиться. Частенько давал большие банкеты, на которые приглашал не только артистов, но и всех, с кем имел дело в данный момент и хотел отблагодарить. Это могли быть самые разнообразные люди, самых разнообразных профессий — от мелких чиновников до отраслевых министров. В спектакле можно было делать почти все что угодно. Разумеется, в рамках вкуса и меры. Однажды, играя «Миллион» в Театре Сатиры впервые после очередного отпуска, мы с Михаилом Погоржельским несколько минут делились друг с другом летними впечатлениями и только затем плавно перешли к сюжету. Как-то по инициативе Плятта вынесли в финале огромный фикус из фойе и вручили его Марецкой вместо ожидаемых ею по действию цветов с шампанским.
   Михаил Бонифацевич Погоржельский был очень смешливым человеком. Сергей Сергеевич Цейц каждый раз готовил ему сюрпризы. Играя на гастролях в Ташкенте, он во втором акте лежал на диване, закрыв лицо газетой. Погоржельский должен был сорвать с него газету. Сделав это, он обнаружил Цейца в тюбетейке, но не рассмеялся, сдержался. Тогда Цейц приподнял тюбетейку, и Погоржельский «раскололся» истерическим смехом, прочитав на лбу Сергея Сергеевича начертанное гримом вольное выражение.
   Однажды, на сцене Театра Вахтангова, где мы играли «Миллион» каждый вторник в их выходной, Марецкая говорила по тексту персонажу Цейца:
   — Спой, спой, Женя!
   Сергей Сергеевич отвечал тоже по тексту:
   — Я не могу, у меня катар верхних дыхательных путей.
   — Пой нижними, — неожиданно «выдала» Вера Петровна и ушла со сцены.
   Но это были еще цветочки. Далее Цейц подходил к роялю и начинал петь под собственный аккомпанемент. Вернее, он только нажимал потайную кнопку, за кулисами загоралась сигнальная лампочка, и наш аккомпаниатор Татьяна Исаковна делала свое дело, а Цейц только ударял по клавишам пустой клавиатуры. И вот Сергей Сергеевич давит кнопку, а за кулисами тишина. Не то Татьяна Исаковна заснула, не то задержалась в буфете, не то лампочка перегорела. Цейц потирает руки и, оправдывая паузу, говорит мне: давненько, мол, не садился за инструмент — и опять жмет кнопку. Татьяна Исаковна не отзывается. По сюжету во время его лирического пения я смотрел на молодую героиню, изображая зарождавшееся чувство. Так вот я показываю ему глазами, что мы купируем этот кусок, раз Татьяна Исаковна заснула. Он понимает меня, и мы переходим на авансцену для дальнейшего действия. В этот момент то ли Исаковна проснулась, то ли ток в лампочку наконец дали — но рояль заиграл. Сам. Так сказать, «механическое пианино». Цейц с испугу как взмахнет руками, словно курица крыльями и на весь зал вслух:
   — Твою мать, твою мать!..
   Я ему отвечаю в шоке, тоже вслух:
   — Вы что? Они же все слышат!
   А он продолжает:
   — Ни хрена! Им даже в голову не придет!
   Смотрю краем глаза в зал — все сидят как ни в чем не бывало. Только одна дама в первом ряду вопросительно покосилась на мужа. Не послышалось ли ей чего? Тот сидит, смотрит на сцену с серьезным видом. Она удовлетворенно вздохнула: значит, послышалось.
   Замечательно в этом спектакле работала народная артистка России Тамара Сумбатовна Оганезова. Тамара Сумбатовна вообще пример женской стойкости. Лет ей было немало. Сама говорила, что семьдесят — стало быть, наверняка больше. Вроде бы до революции еще Сорбонну кончала, если верить слухам. Косметикой особенно не пользовалась. Предпочитала естественный стиль. Перенесла серьезную операцию, уже после этого попадала под троллейбус и тем не менее излучала энергию и обаяние — «о бон кураж». На гастролях в Новосибирске не явилась на спектакль (просмотрела или забыла). Администрация даже и не волновалась особенно. Послали машину к центральному универмагу и объявили по радио:
   — Тамара Сумбатовна Оганезова, вас ждут у входа, у вас спектакль!
   И действительно она тут же появилась. Все знали, что если ее нет в гостинице, стало быть, она в универмаге. Обожала магазины. Когда спрашивали, в чем секрет ее молодости, отвечала, что никогда ни в чем себя не ограничивала, никаких диет и зарядок, только всю жизнь следила за желудком, очищалась любым способом. «Если девушка побледнела к утру после позднего бала, значит плохо воспитана, не следит за желудком», — кокетливо утверждала «соленая армянка», как она себя называла, Тамара Сумбатовна. Она начинала свой путь в кабаре «Летучая мышь» у Балиева. Выиграла там конкурс на лучшие ножки. Она блистательно играла в «Миллионе», пела: «Пара гнедых, запряженных зарею. Тощих, голодных пара гнедых...» Всегда под бурные аплодисменты.
   Последний раз сыграли «Миллион» на юбилей Тамары Сумбатовны. Это официально. Снимало телевидение. Существует несколько телеверсий. На самом деле то был и последний выход на сцену Веры Петровны Марецкой. Но об этом мало кто знал. Вера Петровна называла меня Спартаком. Не знаю почему. Может быть, потому, что я совсем не Спартак.
   — Спартак, — протяжно, чуть-чуть капризно говорила она несколько в нос, — ну расскажи мне, кто с кем? Какой расклад? Я ведь редко бываю в театре.
   Я не мог удовлетворить ее праздное любопытство амурными интересами, так как сам мало что знал. Только уж то, что знали все. Да и она интересовалась не всерьез. Всерьез она была тяжело больна последние десять лет. Полосные операции и трепанация черепа не надломили ее. Человек удивительного мужества, она еще и смеялась над собой.
   Как-то сразу после больницы пришла играть «Миллион» в черном полупрозрачном платье.
   — Спартак, как тебе мое платье?
   От неловкости я зажато промямлил:
   — Элегантно... так... просвечивает...
   — Да, уже всю просветили из пушки... — шутила она по поводу облучения, курс которого только что приняла.
 
Семья. В. П., Фуфа, Сима, Любочка
   Хоронили Любовь Петровну Орлову. Стою с Пляттом у гроба в почетном карауле. Рядом стоит Марецкая. Тихо спрашивает Ростислава Яновича:
   — Славик, ты уже придумал, что будешь говорить на моих похоронах?
   — Ты что, Верочка? — растерялся Плятт.
   — Да нет, ты зайди ко мне, порепетируем. А то будешь городить какую-нибудь чепуху, — настаивает она.
   Вот пишу и ловлю себя на том, что невозможно писать о Марецкой и не упомянуть Плятта, или Завадского, или Анисимову, или Уланову. Фактически это была одна семья. В разные годы они были женами Юрия Александровича, и всегда рядом был Плятт. Ирина Сергеевна Анисимова-Вульф везла весь черновой воз театра. Вера Петровна тоже была хозяйкой в театре, но не хозяйкой театра. Галина Сергеевна Уланова держалась несколько особняком. Юрий Александрович понимал, что авторитет великой балерины выше его авторитета. Новый год он часто встречал с Улановой. Марецкая опекала его даже в быту. Анисимова проводила в жизнь его художественную политику. Плятт произносил спичи. Как-то он признался мне:
   — Знаете, Женя, я благодарен Юрию Александровичу. Я его ученик и всегда верен ему. Но, в сущности, мы с ним совершенно разные люди. Он эстет. А я хулиган.
   Одной из самых дорогих реликвий стала для Ростислава Яновича справка об исключении его из профсоюза РАБИС (работников искусств) за то, что он бегал голый вокруг храма Христа Спасителя в молодые годы. На спор. Он обожал соленые анекдоты. Если анекдот ему нравился, обычно соглашался: «Беру». Но при этом оставался глубоко интеллигентным человеком.
   Его отношение к Вере Петровне было всю жизнь рыцарским. Она часто бросала ему с очаровательно-капризной интонацией по какому-нибудь поводу: «Славик, ты не товарищ!» — будучи абсолютно уверенной в обратном. Как-то, уже после ее ухода, Ростислав Янович поинтересовался:
   — Женя, видели вчера «Член правительства» по телевидению, Веру Петровну видели?
   — Видел.
   — Правда, здорово? — В глазах его проступили слезы.
   У турникета проходной закрытого предприятия Плятт, Марецкая и ваш покорный слуга. Приехали на шефский концерт. Возбужденная лицезрением живых артистов простоватая работница охраны суетливо мечется взглядом меж паспортами и нашими лицами, командует сама себе вслух:
   — Так, спокойно. Кто из вас Плятт? Кто Марецкая?
   В Алма-Ате, в скверике напротив гостиницы, сидим на скамейке в том же составе. Прохожий, кривоногий казах, прищурившись, целится пальцем в Плятта:
   — Так-так-так... Сейчас скажу... Граббе!
   Вера Петровна хохочет. Ростислав Янович смущенно улыбается. На тех гастролях, гуляя по казахской столице, Вера Петровна вспоминала, как в войну снималась на объединенной алма-атинской киностудии в фильме «Она защищает Родину». Вспоминала о прошлых романах с Иосифом Хейфицем, с Михаилом Зощенко. Игриво призналась:
   — Люблю доводить мужиков до безумия и покидать в последний момент... Так им и надо!
   Там же, в Алма-Ате, после спектакля «Миллион за улыбку» Марецкая таинственно отвела меня в сторону:
   — Спартак, против тебя заговор. Ты сейчас вернешься к себе в номер, там будет жуткий беспорядок — пьяный прибалт подселился. Они уговорили латыша-спортсмена участвовать. Я обожаю розыгрыши, но подумала: это все-таки не совсем этично по отношению к тебе. Спартак, а вдруг ты не один? С женщиной? Нет, некрасивый розыгрыш. Только ты не выдавай меня, пока я жива.
   Я дал слово Вере Петровне. И при ее жизни никому об этом не рассказывал.
   А было так. На гастролях я предпочитал жить один, без соседа. Даже когда еще не имел званий и официально не имел права на оплачиваемый одноместный номер или люкс. Обычно сам доплачивал за свое одиночество. В Алма-Ате меня поселили в двухместных, заверив, что никого не подселят. Вот коллеги и решили разыграть меня. Инсценировали подселение. Вернувшись с работы в гостиницу, застал у себя полный хаос. На столе огрызки, окурки, пустые бутылки, стаканы в винной луже. На кровати, на стульях, в ванной разбросано грязное белье. Чужое. Латыш-спортсмен вполне справился с ролью пьяного подселенца. Я поблагодарил его и проводил восвояси. Грязное белье выкинул вместе с мусором. Навел порядок. Затем позвонил администратору Виктору Михайловичу Сигалову. Влюбленный в театр, в артистов, он поразил нас однажды на пляже в Одессе во время гастролей монологом Незнамова из «Без вины виноватых» Островского: «Мацэрям, бросающих своих детей...» С подлинным чувством, со смешной патетикой, при трогательном еврейском акценте Виктор Михайлович запал в наши души, и, когда в брежневские времена его уводили из театра в наручниках за какую-то невинную по теперешним временам «валютную операцию», не было в театре человека, не сочувствующего ему в его злоключениях. Так вот, позвонив Сигалову, я возмущался до слез, играя на всю катушку, чтоб мне поверили. И Виктор Михайлович поверил, поверили и авторы розыгрыша и пришли успокаивать, признаваться в своем озорстве. И теперь не верят, что это я разыграл их, а не они меня. Но я сдержал слово, данное Вере Петровне. Уже перенеся трепанацию черепа, она ввелась на роль странной миссис Сэвидж в одноименном спектакле. После того как Раневская отказалась выходить в одной из лучших своих ролей, после того как Любовь Петровна Орлова сыграла Сэвидж, сыграла неожиданно, с какой-то предсмертной мукой, о которой сама еще не подозревала. Сыграла и умерла. После всего этого Марецкая приняла эстафету. Записала телевизионную версию. Зачем? Зачем понадобилось ей это соревнование со смертью? Откуда нашла в себе силы? Читала для радио, когда уже не могла играть. Поддерживала, утешала Завадского до его последнего вздоха в кремлевской больнице. Брала на себя его боль. Большая актриса — большая воля.
   Через маленький экран папиного самодельного телевизора они входили в мое сознание, когда я сам ходил только еще пешком под стол. И я восхищался ими: и Верой Петровной Марецкой, и Фаиной Георгиевной Раневской, и Серафимой Германовной Бирман. Но ее я любил. За что? Не знаю. Ее все любили. Просто любили и все. В театре Веру Петровну звали В. П., Фаину Георгиевну — Фуфой, Серафиму Германовну — Симой, ее — Любочкой.
   В. П., Фуфа, Сима — мои близкие старшие товарищи по цеху. Уникальные индивидуальности со своими особенными характерами и слабостями уже немолодых женщин. Она — Любовь Петровна Орлова — тоже вроде бы была рядом. Я разговаривал с ней, выходил на сцену. Однако между нами существовала дистанция. И эту дистанцию держали мы, не она. Я и мои сверстники, служившие в театре, не могли позволить с ней никакой «свойскости». Вроде бы каждому из нас она пела: «Я вся горю, не пойму от чего...», «Диги-диги ду, диги-диги ду, я из пушки в небо уйду», говорила: «Ай лав ю, Петрович!» А мы понимали — «руками не трогать!» И здесь, за кулисами, она оставалась для нас кино-Золушкой из «Веселых ребят», «Цирка», «Волги-Волги», «Светлого пути». Она оставалась отражением нашей любви. Вызывала преклонение. Хотя вела себя чрезвычайно естественно и демократично, как все хорошо воспитанные, подлинно интеллигентные люди.
   Один из рабочих сцены справлял юбилей, выписал родственников из деревни, пригласил всех ведущих артистов. Никто не пришел. Только Любочка — народная артистка СССР, лауреат Сталинских премий, первая суперзвезда советского экрана Любовь Петровна Орлова. Иосиф Прут — друг дома Орловой и Александрова — увидел ее впервые маленькой девочкой на детском новогоднем празднике в доме Федора Ивановича Шаляпина. Отец Орловой, певец-любитель, дружил с великим оперным артистом. Прут вспоминает, как двери открылись и оттуда выплыло белое облако — маленькая Любочка-Золушка в платье от феи. Когда Прут перед уходом на фронт второй мировой войны пришел прощаться с Григорием Васильевичем Александровым и Любовью Петровной, она посадила его в машину и повезла на авиационный завод, к знакомому директору, попросила небольшой кусок авиационной брони. Наклеила свою фотографию, вложила Пруту в левый, верхний карман гимнастерки, с тем чтобы только после войны отклеил и прочитал, что написала ему. Невероятно и в то же время банально, словно кто-то придумал в романе, но пуля попала прямо в сердце. «Бронированная» фотография спасла его, и он узнал ее пожелание после войны.
   Любовь Петровна считала Григория Васильевича гением. Видимо, для нее это действительно было так. Она говорила, что он показался ей римским патрицием с первой их встречи, когда пришел смотреть ее в Театре Станиславского и Немировича-Данченко, искал исполнительницу на роль Дуни в «Веселых ребятах». Он пошел провожать ее после спектакля и больше они не расставались. Обращались друг к другу «на вы». Может быть, это была игра. Может быть. Тогда игра очень красивая. Красивые отношения.
   Каждый раз в конце представления среди моря цветов, которыми одаривали ее, различала «Гришенькины» цветы. Всю жизнь. Каждый раз! Костюмерша Агния Ивановна — преданная театру душа спросила:
   — Любовь Петровна, отчего вы никогда не сердитесь, не раздражаетесь?