— На что же мне сердиться? — удивилась Орлова.
   Она была сдержанным человеком. После очередного кинопросмотра в Кремле Сталин пошутил, подойдя к Орловой и Александрову:
   — Почему она у вас такая худая? Кормите ее, а то мы вас расстреляем.
   Комедию «Волга-Волга» он примечал особенно. Часто пересматривал. Подарил президенту Рузвельту.
 
Нам нет преград ни в море, ни на суше.
Нам не страшны ни льды, ни облака...—
 
   «Марш энтузиастов» из кинокартины «Светлый путь». Под этот марш всей труппой, бывало, вышагивали через зал на сцену по торжественным случаям. Впереди несли знамя. За ним — Орлова, Марецкая, Завадский, Плятт... Вслед — остальные. Раневская никогда в таких выходах не участвовала. Бирман — иногда. Видя живую Орлову, публика испытывала неподдельный восторг. Сама же Любовь Петровна как-то сказала мне, что женщине уместнее появляться не на фоне знамени или других женщин, а на фоне нескольких элегантных мужчин.
   Однако она, как никто, с честью несла крест своей тотальной популярности и официальной, и неофициальной, понимая, что не имеет права разочаровать зрителей. Известно, как Орлова работала над сохранением своей формы, но мало кто знает, чего это ей стоило. На съемках фильма «Весна» в Чехословакии Орлова вместе с Черкасовым попала в автомобильную катастрофу. Последствием стало хроническое нарушение вестибулярного аппарата. Для сна ей необходима была полная темнота, чтобы не ясно было, где пол, а где потолок. На гастролях ее номер занавешивали дополнительными шторами. Последний раз Любовь Петровна появилась публично в телепередаче «Кинопанорама», которая вышла в эфир за несколько дней до ее ухода из жизни. Это было прощание выдающейся кинозвезды со своим народом.
   Александров был рядом, но глаза его не выдавали трагедии. Он держался. Он потрясающе держался потом у гроба. Ни один мускул не дрогнул на величественном лице. Шли и шли люди. Казалось, очередь бесконечна. Спустя время мне позвонили из Дома кино. Попросили выступить на торжественном вечере памяти Любови Петровны. Вел вечер Алексей Баталов. Предупредил:
   — Мероприятие официальное!
   Присутствовали Герои Социалистического труда, капитан парохода «Любовь Орлова».
   Просил:
   — Без вольностей!
   Я сказал. Сказал о своей любви к этой необыкновенной женщине. О том, что она значила для нашего поколения. О том, что во время второй мировой войны, может быть, в последнем предсмертном крике наших солдат «За Родину!» в самом эмоциональном ощущении Родины была и работа Любови Петровны Орловой в фильмах Григория Васильевича Александрова.
   Говорил искренне. Чувствовал — получилось. Герои Соцтруда плакали. Через несколько дней опять позвонили. Из журнала «Искусство кино». Предложили написать статью по моему выступлению. Написал.
   Статья стала первой моей публикацией. Так «благословила» меня Любовь Петровна. Григорий Васильевич успел еще снять документальный фильм об Орловой. Он принял статью и процитировал в фильме.
   С тех пор меня записали в орлововеды. И часто берут интервью о ней — о знаменитой представительнице знаменитого рода братьев Орловых, которые поставили на трон императрицу Екатерину Вторую. И мне смешно, когда теперь некоторые тележурналисты ассоциируют Любовь Петровну с культом Сталина, с тоталитаризмом, вульгарно монтируя финальные кадры из «Цирка» — «Широка страна моя родная...» — с картиной ГУЛАГа, где погиб ее первый муж. Что они знают о ней? Жизнь сложнее социальных схем.
 
Осторожный человек
   Директор Лев Федорович Лосев предложил поехать с ним к Плятту записать для телевидения воспоминания о Любови Петровне. Приехали. Камера уже стояла в холле квартиры. Ростислав Янович появился из кабинета, с трудом преодолевая незначительное расстояние. Сказал, когда сел рядом с нами:
   — Женя, знаете почему я море люблю? Я в нем не хромаю.
   Тогда он уже не выезжал в театр. Мы партнерствовали с ним в пяти спектаклях: «Миллион за улыбку», «Несколько тревожных дней», «Возможны варианты», «На полпути к вершине», «Братья Карамазовы». Это много, учитывая, что каждый из них не сходил со сцены по нескольку лет. В «Тревожных днях» и «Карамазовых» я был его сценическим сыном. С ним было легко. Он был очень профессиональным, дисциплинированным, творчески деликатным, озорным и надежным партнером. Опытность не мешала ему быть наивным. Он чересчур вручал себя режиссерам, доверялся им целиком. Обижался, если не получал замечаний. Иногда ему делали замечания специально, чтобы поднять настроение. Считал, что если не делают замечаний, значит, не хотят с ним работать. Хотя на самом деле его не трогали, так как то, что он делал, было действительно точно и самоценно. Ростислав Янович учил текст на счетах. На обыкновенных бухгалтерских счетах. Как он это делал? Не знаю.
   — Братья Гримм, — пошутил как-то Толя Адоскин про Ростислава Яновича и Андрея Владимировича — заведующего гримерным цехом. Андрей Владимирович ранее работал в Большом театре и любил яркий оперный грим. При каждой новой постановке они долго колдовали с Пляттом над изменением внешности. Шли в дело усы, бороды, парики, но особенно Ростислав Янович любил клеить носы. Обожал перегримировываться несколько раз за спектакль. В «На полпути к вершине» его герой сначала представал в генеральской форме, затем обросшим, оборванным хиппи — полное удовольствие для Плятта.
   В «Миллионе» они с Михайловым и Марецкой упрекали меня в недостаточности грима: «Ты нас продаешь!» Сами они тонировались по полной программе. Не так, как я — «на три точки» светло-коричневым тоном. Размазывал точку на лбу и на скулах по точке. Понятное дело, Михайлов, Плятт и Марецкая почти вдвое старше меня. Константин Константинович играл моего брата, Вера Петровна — его жену, Ростислав Янович — их друга. Я же и по сей день не сторонник обилия грима. Психологическая трансформация больше греет.
   В пьесе «Несколько тревожных дней» Плятт играл академика-физика, директора института, а я — его сына, молодого кандидата наук. Там была одна парная сцена спора между нашими персонажами. Сцена получалась выигрышной для меня. Ставил спектакль Юрий Александрович Завадский вместе с сыном Евгением Юрьевичем. Завадский не ходил на все репетиции. Отсматривал этапы. И вот он первый раз смотрит эту самую сцену. Евгений Юрьевич на репетиции отсутствовал. Фактически мне предстояла первая репетиция с Юрием Александровичем. От нее многое зависело в наших творческих отношениях. В театре ведь очень важно себя верно поставить с самого начала. Признаться, я опасался, что Завадский разложит свои карандаши (он коллекционировал карандаши, всегда во множестве носил в папке и в карманах) и процитирует Станиславского: «А ты знаешь, Стеблов, что театр начинается с вешалки...» Начнет кормить меня банальностями, как начинающего мальчишку. Хотелось предстать перед ним «не мальчиком, но мужем». Утвердить себя в его глазах. Завадский командует:
   — Пожалуйста, начинайте!
   Сыграли. Чувствую — хорошо сыграли. Ростислав Янович понимал, что это «моя сцена» и очень деликатно подыгрывал. По лицу видно — Завадский доволен, но решил не проявлять удовлетворения на всякий случай. В педагогических целях. Пауза. Долго что-то рисует карандашами цветными. Потом вдруг задумчиво:
   — А ты знаешь, Стеблов, что театр начинается с вешалки...—И далее в том же духе.
   Я терпеливо все выслушал. Ну, думаю: «Сейчас или никогда!»
   — Ты понял? — спрашивает Завадский, не сказав ни единого слова по существу.
   — Понял, Юрий Александрович. Разрешите еще раз попробовать. Именно в развитие вашей мысли.
   — Ну, пожалуйста, пожалуйста, начинайте, — кивает Завадский.
   И я начал. Обострил конфликт, заложенный в сцене до полной неадекватности, в внезапном истерическом порыве сломал реквизиторский стол и два стула, но все по действию и по тексту, как установлено. Надо было видеть глаза Плятта при этом. Скрытый восторг, смешанный с заразительным любопытством — чем кончится? Пауза. Длинная пауза. Медленно собрав карандаши, Юрий Александрович направился к двери. Видно было, что он немного испуган. Он не любил беспокойства, берег себя, а тут псих какой-то. У выхода обернулся:
   — Мне кажется, у вас все на мази. — И пошел. Затем обернулся снова. — Ведь что такое театр? «Добрый день. — Здравствуйте. — Как дела? — Спасибо, неплохо. — Хорошая погода? — Как кому». Уже конфликт, уже драматургия, уже театр.
   С тех пор Юрий Александрович меня больше «не трогал». Относился с бережной симпатией. После моей экстравагантной выходки Ростислав Янович промолчал. И это было более чем поддержка с его стороны.
   «Я человек осторожный», — часто повторял он. Действительно, обычно Плятт уходил от конфликтов, не вмешивался. Но в принципиальных ситуациях проявлял твердость. Помню заседание художественного совета, когда состоялось «второе пришествие» Риты Тереховой. В период репетиции «Гедды Габлер» театр гастролировал в городе Кемерово, практически в газовой камере. «Лисьи хвосты» химических выбросов в этом городе душат все живое. Там не бывает клопов, тараканов и прочее. Птицы молчат. Только люди тянут еще, хотя и родятся уроды. Люди терпят. Куда деваться? Рита отказалась ехать.
   У нее в то время сынишка был совсем маленьким и она имела полное профсоюзное право не участвовать в гастрольной поездке. Выехала ее дублерша по «Царской охоте» Нелли Пшенная. И с ней случилось несчастье. Понадобилась срочная операция. Требовалась замена. Обратились к Тереховой, попросили выручить. Нашли ее где-то на юге. Она отказалась. Нелли играла с тяжелым приступом. В кулисах врачи дежурили. На второй спектакль пришлось срочно вводить другую актрису. В Москве у Лосева с Тереховой разговор состоялся тяжелый. Рита подала заявление об уходе. Лосев подписал сразу. К тому же отозвали поданные на звание ее документы. Несколько лет она не работала в театре. Затем обратилась к министру культуры Демичеву с просьбой о содействии. Содействие получила. И вот встреча с художественным советом. Но Рита обусловила свое возвращение еще и некоторыми требованиями, среди которых фигурировало намерение снять для телевидения спектакль «Тема с вариациями», в котором она играла вместе с Ростиславом Яновичем. При этом Рита предварительно не поинтересовалась ни намерениями самого Плятта, ни планами постановщика спектакля Сергея Юрского. Лосев предложил членам художественного совета высказываться. Дошли до Плятта.
   — Я считаю, первая ошибка была отпустить вас из театра. Вторая ошибка будет взять вас обратно, — заключил обсуждение Ростислав Янович.
   Рита растерялась. Не ожидала. Однако большинство худсовета возвращению Маргариты Тереховой не препятствовало. Мнение Плятта осталось особым.
   Был и еще один случай на моей памяти, который касался вашего покорного слуги, когда Ростислав Янович изменил своей обычной толерантности и дипломатичности. После автомобильной аварии на съемках в Праге я перенес три операции за год и некоторое время не работал в театре. Умер Юрий Александрович Завадский. По слухам, среди других пунктов завещания он в том числе высказал и пожелание о моем возвращении в труппу. Время от времени мне звонили из театра женские голоса, справлялись о здоровье, намекали, что пора бы уж вернуться. Однако я не торопился. Случайно на улице встретился с Пляттом.
   — Женя, почему не возвращаетесь?
   — Куда возвращаться, Ростислав Янович? Мы служили с вами в театре Завадского. Завадского нет. И театра его нет. Театр уже другой. Скажу вам откровенно: мне теперь не так важно, где я работаю, сколько то, что я делаю и с кем. Возвращаться к своему старому репертуару на прежних условиях не вижу смысла.
   — Я вас понял, — ответил Плятт.
   Вскоре, когда пришел в театр на перевыборное партсобрание, получил предложение от Павла Осиповича Хомского: или Смердяков, или Алеша в «Братьях Карамазовых».
   Несколько слов о партийности. Как-то узнал, что некто, человек неумный и малоприятный, намеревается вступить в партию. «Твою мать, — подумалось мне, — такие вот соберутся там — совсем житья от них не будет! Сам вступлю». Побуждение возникло спонтанно из-за желания противостоять. Противостоять злу внутри партии, так как извне невозможно. Нереально. Диссидентом никогда не был. Путь социального борца — не мой путь. Я слишком занят своим делом. Обратился к директору с просьбой о рекомендации для вступления в ряды. Отношения мои с ним тогда уже омрачились. Он предлагал мне в свое время стать секретарем комсомольской организации — я отказался. Я уходил от ролей, которые мне не нравились. Все это задевало его самолюбие. Моя независимость явно раздражала его. В ироничной манере вялого циника он частенько «проходился» по поводу моего здоровья (я тогда действительно часто болел). И, когда в очередной раз он с отеческой фальшью посоветовал: «Опять получили главную роль. Смотрите, не заболейте...» — я брякнул: «Мы-то заболеем — нас подождут. Вы-то не заболейте». Разговор случился один на один. Никто не слышал, но перемену в отношениях наших заметили многие. Директор действовал, как умел. Выдвинул лозунг «Борьба со звездностью», вызывал на ковер, намекал, что не так как-то, мол, мыслю, веду себя, держусь обособленно, неколлективно. Ему подпевали его шестерки, прикармливая которых он в глубине души в грош не ставил. Уже не театр-храм, а театр-гадючник ярмаркой больных тщеславий окружал меня. Вспомнились тогда слова Варвары Сошальской о благосклонности Ирины Сергеевны Анисимовой-Вульф ко мне: «Цени!» Теперь действительно понял, насколько был защищен ею от всяческих дрязг и интриг.
   Был, потому что Ирина Сергеевна ушла внезапно, как гром среди ясного неба в осенний день. Лосев не отказал мне в партийной рекомендации — для этого не было убедительных оснований. А может быть, ему почудилось, что, дескать, и я шагнул той же дорожкой, по которой давно уже нехотя, но упорно брел он. Я стал членом КПСС. И мог теперь сам с полным правом делать многозначительные паузы и говорить «от имени партии». Стал защищен. Стал на хорошем счету в райкоме, в горкоме. Висел на Доске почета Краснопресненского района напротив метро. Стал заместителем секретаря партийной организации Театра имени Моссовета по идеологии. И, когда Павел Хомский предложил мне на выбор роль Смердякова и роль Алеши, выбрал Алешу. Смердяков актерски более выигрышная работа. Алексей Карамазов роль не выигрышная, роль — судьба. Судьба, которую не выбирают, ее чувствуют, ею живут.
   В кабинете директора, кроме него, Плятт, Хомский и ваш покорный слуга. Обсуждаются условия моего участия в «Карамазовых». Я хотел заключить договор на роль — и только. Лосев и Хомский предпочитали мое возвращение в штат. Актерская независимость снова пугала Льва Федоровича.
   — Судите сами, — мотивировал он. — Предположим, мы едем в Париж, и вы поедете без вопросов. Но если в Крыжополь мы соберемся — вы же откажетесь?
   — И вам не надо в Крыжополь, Лев Федорович, — отвечаю.
   — Ну, знаете, не всегда пирожное получается. Не выходит — пеки черный хлеб, — продолжал он.
   — Потом вне штата тарификацию вам не поднимешь, — добавил Хомский.
   За время моего отсутствия в театрах страны произошло косыгинское повышение тарификации. И мой старый тарифный оклад в сто пятьдесят теперь соответствовал двумстам рублям. Аргумент Павла Осиповича убедил меня.
   — Только чтобы не создавать волны в труппе — как и что? Ушел — пришел, оклад повысили... Вы сейчас оформляйтесь на сто шестьдесят рублей. Сто пятьдесят — теперь нет такого оклада. И мы через месяц прибавим вам без волны, — попросил Лосев.
   Я согласился.
   — А вы не обманете? — поинтересовался молчавший до сей поры Плятт.
   — Постараемся, — отшутился Лосев.
   Прошел месяц. Зарплату не прибавили. Прошел еще месяц. Без изменений. После трех месяцев я между делом на ходу спросил Хомского. Он туманно объяснял, что профсоюзная организация возражает. Лосев вида не подавал. Будто бы не было между нами никакой договоренности. Я тоже вида не подавал. Не будил. Ждал, вдруг сам проснется. Репетиции шли полным ходом. Генеральные приближались. Однажды, уже в игровом костюме, перед началом прогона я зашел в гримерку Ростислава Яновича и сказал, что, похоже, дирекция все-таки меня обманула, и я очень прошу понять меня, но, если Лосев не выполнит обещания, то я выпускать премьеру не буду.
   — Понял, — сказал в ответ Плятт.
   Раздался звонок помрежа. По радио звали на сцену. Я спустился в зрительный зал. Хомский за режиссерским пультом просил всех к началу.
   — Нет, подождите! — внятно заявил Ростислав Янович. — Сначала мы поднимемся к Лосеву. По поводу Стеблова.
   Плятту не пришлось подниматься в дирекцию. Через минуту Лосев сам появился в зале. Пытался было уклончиво развивать легенду о профсоюзной организации. Но Плятт остановил его:
   — Разве театром местком у нас правит?
   Лосев сдался. К тому времени не было уже в живых ни Завадского, ни Анисимовой, ни Марецкой. Из «стариков» Плятт один входил в руководство.
   Лосев решил не связываться со «Славиком». Ростислав Янович проявлял твердость редко, но метко. Лосев знал это. Обычно же Плятт позволял Лосеву теребить себя за пуговицу пиджака, похлопывать по плечу. Он был добродушен и выше фамильярности. Держался с ним дружески, без церемоний, как воспитанный человек, но сам не похлопывал Лосева по плечу, щадил.
   За чаем в буфете директор по-своему осмыслил ситуацию:
   — А вы, Женя, как в чешском хоккее, отступаете, выманиваете на себя, потом резкий проброс вперед — и шайба в воротах...
   Вот пишу — и у самого оскомина. Однако из песни слова не выкинешь.
   В туристической поездке по Испании в городе Кадис произошла со мной такая история. Выйдя из рыбного ресторана на набережную Атлантического океана, решили мы искупаться. Когда еще в океане поплаваешь? Но купальники в чемоданах, а чемоданы заперты в багажнике под автобусом. Заперт и сам автобус. Шофер Хуан отправился выпить кофе. Решили купаться в нижнем белье. В конце концов все из театра, свои. Я снял белоснежные шорты, остался в белом арабском дэсу. Искупался. Теперь желательно было уже снять трусы и надеть шорты. Не ехать же дальше в мокрых? Но где это можно сделать? Куда спрятаться, чем заслониться хотя бы на миг? Увидел телефонную будку на углу с наклеенной во весь рост полуголой афишной дивой. Зайду, думаю, в будку, за диву — раз, два, и дело сделано. Зашел. И передо мной открылся газетный киоск, из амбразуры которого выглядывала пожилая сеньора. Неловко. Заметил пустой торговый лоток на колесах, уже за будкой. Думаю: «Где наша не пропадала?» Раз, два! Положил белые шорты на лоток, скинул трусы, и... вдруг подул теплый порывистый ветер из Африки, подхватил мои шорты и понес вверх по улице. Кровь ударила в голову. Ведь там в кармане весь капитал — скромная сумма в песетах, все, что было в наличии! Не помня себя, я бросился за песетами, но белоснежные шорты парили зигзагами, как альбатросы перед грозой. В этот момент, спускаясь сверху, затормозил открытый красный кабриолет, за рулем которого сидела обворожительная синьорина с цветком в волосах. Она чуть не сбила мечущегося голого безумца со вздернутыми, хватающими воздух руками. Ее удивление было столь серьезно и любознательно, что только усиливало глупую эротичность момента. Не помня себя от нежданного возбуждения, я употребил всю свою страсть, внезапным рывком настиг улетающие вдаль песеты и стремительно ретировался, натягивая шорты на ходу. Мокрые арабские трусы так и остались лежать на передвижном прилавке испанского города Кадис, как сброшенная чешуя тогда еще советского человека.
   Возвратившись на родину, историю эту я рассказал в Доме творчества Мисхора Ростиславу Яновичу Плятту, где мы отдыхали по путевкам Театрального общества. Точнее, я отдыхал с женой и сыном, а Плятт с будущей своей женой, диктором радио Людмилой Маратовой. Прежняя жена его Нина Бутова уже покинула сей мир. Надо сказать, что, несмотря на всегда присущую Ростиславу Яновичу элегантность, он в своей жизни не был особенно избалован женским уходом и вниманием. И обрел, может быть, впервые подлинный домашний уют и супружескую заботу с Людмилой Маратовой. Тогда, в Мисхоре, на наших глазах разворачивался финал их трогательного романа. Срок путевки Плятта закончился раньше нашего. Ростислав Янович накрыл стол, устроил «отвальную». Читал посвященные каждому из собравшихся шуточные вирши собственного сочинения. Он обожал капустники и по возможности почти всегда был их непременным участником. Прочитал он и строки, посвященные мне, вернее, моему испанскому казусу. Там были и такие слова:
 
Стеблов, он парень не простой,
Недаром ведь, тряся ...ми, бежал испанской мостовой.
 
   С самим Пляттом в те крымские дни тоже произошел казус. Затеяла все Оля Волкова. Она предложила эксперимент по преодолению силы земного притяжения. Ростислав Янович согласился на роль подопытного. После ужина, прилюдно, на пятачке перед столовой Оля посадила его на стул. Четыре человека — Оля, я и еще двое — расположили определенным образом свои ладони над головой Плятта, потом каждый из нас поддел его указательным пальцем соответственно под руки и под коленки и подняли его на высоту около метра. Подняли довольно грузного, крупного человека, можно сказать, четырьмя пальцами. Подняли с легкостью, будто бы книжку в 200 страниц, примерно такую, как пишу теперь. После этого Ростислав Янович «ушел в затвор», не выходил некоторое время на люди. Поколебались его жизненные представления. Так бывает, когда сталкиваемся с чем-то необъяснимым. Я никогда не говорил с Пляттом о Боге. Не думаю, что он был очень религиозным человеком, но он был большим ребенком, а стало быть, открыт к Богу. К концу жизни Ростислав Янович трудно ходил. Упал зимой. Поскользнулся у театра. В результате — операция, укорочение ноги. На «Карамазовых» при перемене картин, в затемнении он протягивал мне руку, и я ловил ее, помогая ему уйти со сцены. Это прикосновение осталось со мной до сих пор. Бывает, я ищу его в темноте.
 
Для женщины сумочка — часть тела...
   Плятт и Раневская неоднократно снимались вместе, незабываемо играли в спектакле «Дальше тишина» разлученную жестокими детьми супружескую пару влюбленных стариков. Для публики они казались дружным дуэтом. На самом деле было не совсем так. Плятт не любил работать с Раневской, относился к этому, как к вынужденному явлению.
   — Славик, ты халтурщик, — упрекала Фаина Георгиевна.
   — Зоопарк, — ворчал Ростислав Янович.
   Помню, Эфрос на репетиции «Тишины» терпеливо объяснял Раневской чувство матери:
   — Понимаете, Фаина Георгиевна?
   — Не понимаю, — басит она.
   — Чувство матери, чувство матери! Понимаете? — повторяет Анатолий Васильевич, нервно поднимая по обыкновению правую руку с вытянутым указательным пальцем.
   — Не понимаю.
   И так несколько раз. Не выдержав, он объявил перерыв. Обратился ко мне, как своему человеку, человеку его театра:
   — Женя, не могу больше! Издевательство!
   Эфрос хотел от Раневской большей сдержанности — ее тянуло к сентиментальности. Она никак не участвовала в общественной жизни. Приходила в театр только по делу. Когда служила в Пушкинском театре, у нее не складывались отношения с главным режиссером Борисом Равенских, который тоже был человеком особенным — постоянно сгонял с себя чертей.
   — Зачем вы? Вы сегодня не заняты? — испугался он вошедшей в зрительный зал Фаины Георгиевны.
   — Шла мимо театра, захотела по-маленькому и зашла, — отвечала Раневская.
   Когда-то она поругалась с Завадским.
   — Вон со сцены! — вскричал Юрий Александрович.
   — Вон из искусства! — без паузы отвечала она.
   Придумывала клички. Завадскому — «вытянувшийся лилипут», «в тулупе родился» (однако Фаина Георгиевна была единственной в труппе, к кому он обращался «на вы»). Ие Саввиной, к которой очень хорошо относилась, — «гремучая змея с колокольчиком», имея в виду тонкий возвышенный голос и яростный, нервный темперамент Иечки. Директору-распорядителю Валентину Марковичу Школьникову, человеку доброму, отзывчивому, подлинно преданному театру, но порой излишне обещающему и фантазирующему: «Где этот Дошкольников, где этот еврейский Ноздрев!» Перед Олимпийскими играми Раневская позвонила Валентину Марковичу:
   — Валечка, пришлите мне, пожалуйста, машину.
   — Зачем, Фаина Георгиевна?
   — Я хочу показать своему Мальчику олимпийские объекты.
   Мальчик — собачка Фаины Георгиены, довольно брехливая и бестолковая дворняга. Хозяйка была сердечно привязана к ней. Раневская довольно редко и избирательно снималась в кино.
   — Сниматься в плохих фильмах — все равно что плевать в вечность, — говорила она.
   О натурных съемках:
   — Такое ощущение, что ты моешься в бане, а туда пришла экскурсия.
   О даровании:
   — Талант словно прыщ на носу — или вскочил, или нет.
   Сейчас выходит в свет множество печатных спекуляций о Раневской. Ей приписываются выражения и поступки, которых она не говорила и не совершала. Подобное мифотворчество, видимо, неизбежный удел выдающихся личностей. У меня складывалось такое ощущение, что Фаина Георгиевна своими афоризмами веселила душу от одиночества. Ведь подлинный художник на него обречен. Ему труднее найти адекватность в другом, чем ординарному человеку.
   Я встретился с ней в работе над спектаклем «Правда хорошо, а счастье лучше» по одноименной пьесе А. Н. Островского, где играл роль Платона. Приступил к делу с месячным опозданием. Снимался в кино. В мое отсутствие репетировал второй состав. Первое о чем она спросила: