Анатолий Папанов, Ролан Быков, Бухути Закариадзе блестяще сработали в локальных ролях, которые в театре все вместе делал один Ростислав Янович. Коренев, я и оператор Анатолий Мукасей говорили на одном языке. Поэтому первая серия получилась стилистически более выдержанной. Вторая серия сложилась пестрее по принципу концертных номеров и драматургически, и актерски, но некоторый жанровый разнобой в целом картине не помешал. Честно говоря, не ожидал, что эта работа станет столь популярной. Относился к ней, как к хорошему ширпотребу, не более. А взрослые люди говорят, что они выросли на этом фильме, цитируют фразы моего персонажа, которые сам-то я уж давно забыл. Сказал перед камерой и забыл. А зрители помнят, смотрят по нескольку раз, оттого что прониклись симпатией. Странная это вещь — зрительская любовь. Непредсказуемая. Подаренная и мне, и им кем-то свыше. И нет в том ни моей вины, ни заслуги. Я лишь делаю свое дело, как могу.
   В фильме снималась грудная девочка. Как-то зимой уже после выхода «По семейным обстоятельствам» на телеэкраны мы встретились на улице с Мариной Дюжевой. Она только что родила и гуляла с коляской. Разговорились, заговорились и не заметили — вокруг собралась толпа. Люди увидели нас словно сошедших с экрана. Она, я и ребенок — в точности, как в кино.
   Зрители живут мифами. Как-то за городом, на даче, к нам приехали родственники. Пошли гулять. Я шел впереди с молоденькой племянницей и тоже с коляской, в которой везли маленького Вовку, ее сына и нашего двоюродного внука. Жена с сестрой шли чуть поодаль. К ним подошла прохожая женщина:
   — Видели, видели — вон Стеблов пошел. Он с женой развелся, женился на молоденькой, дочку родил.
   — Надо же, как интересно! — ответила моя Таня.
   В восьмидесятом году мы купили полдома в деревне. Жили себе, да жили. Когда началось кооперативное движение, в нашем селе построился кооператор. Большой дом в два этажа — не чета нам. Тогда еще водили туристические маршруты по Подмосковью. Объявляли по телевидению, что собираются там-то, во столько-то. Обычно у касс какого-нибудь вокзала. Один из таких маршрутов проходил через нашу деревню. Так вот я сам слышал, как туристический экскурсовод, показывая на виллу кооператора, объяснял походникам: «Это дача Стеблова». Они меня не видели. Я стоял с полными ведрами за колодцем — ходил за водой.
   У нас была старенькая «шестерка». Поехали с дачи в районный центр. В магазин за продуктами. Жена, я и сын — за рулем. На обратном пути заклинило тормозные колодки. Горят, дымят. Останавливаемся время от времени, поливаем водой из бутылки. Охлаждаем, гасим. Лишь бы доехать. К колонке подъехали, когда вода кончилась. Рядом ларек. У ларька пьяная компания. Подходит высокий красавец. Крепко принявший, но держится стойко. Одет чисто. Рубашка. Костюм. Ко мне обращается:
   — Какие люди!
   Я улыбаюсь вежливо, но сам в сторону. Тогда он чеканит:
   — Серега такой-то, третий отряд ГАИ!
   Это меняет дело. С ГАИ лучше не ссориться. Оборачиваюсь к нему. Жму руку.
   — Какие проблемы? — спрашивает.
   — Да вот — колодки...
   — Следуйте за мной! — командует. — Нет проблем!
   Я жену высадил. Отправил на «Волге» с проезжавшим мимо односельчанином. Серега — третий отряд ГАИ вперед побежал меж заборов. Мы на «шестерке» — за ним. Переулками, закоулками. Выехали на задворки.
   Машины ржавые, битые. Нетесаный столик сбитый, полторы лавки под вишней. Серега пронзительно свистнул в руку. Из-за забора две головы. Представились: Миша и Виктор. Обоим под сорок. Спросил сына по-тихому:
   — Чем это кончится?
   — Я не могу — за рулем. А тебе пить придется, — отвечает.
   Выяснилось, что Миша — директор магазина «Автозапчасти». Оставили меня с Виктором Миша с Серегой, уехали на вылизанной, накрученной «девятке» с прибамбасами. Сказали, что за колодками. Еще сказали, чтобы Виктор накрыл на стол чин-чинарем. Виктор повел нас с сыном в сарай поросят показывать. Потом — в ларек за бутылкой. Я спрашиваю:
   — Чем закусывать будем?
   Виктор не ожидал вопроса. Задумался. Взяли шпроты. Вернулись к столику на задворки. Там бомж сидит с дешевой поллитрой неизвестного происхождения. В окна выглянули женские лица. Посмотрели, задернули занавески. Бомж вынул стакан и вилку. Спросил:
   — Наливай?
   — Может, ребят подождем, — усомнился я.
   — Наливай! — настоятельно разрешил Виктор.
   Бомж выпил первый, налил Виктору. Тот уступил мне. Сын смотрел на меня, понимая мое затруднение. Каково мне выпить после бомжа? Бывают минуты, когда думать не надо. Я подумал: «Не надо думать!» — и выпил. Потом повторяли по кругу.
   Откуда ни возьмись налетели дети. Трое от шести до двенадцати. Расхватали шпроты, как воробьи зерно, передавая вилку друг другу. Мне не досталось. В окна выглянули женские лица. Посмотрели, задернули занавески. Видимо, надоели им пьянки — вот и не участвовали. Демонстративно. Но все же прислали сырые яйца через паузу. Через детей.
   Подъехали Миша с Сережей. Колодки новые привезли. Подняли машину домкратом на козлы. Обломком полотна от ножовки стали растачивать тормозной барабан. Сын газует и тормозит, чтобы колодки слетели. Они прикипели, не отделяются. Полотно не одно загубили. Бесполезняк. Перекур. Из дома вышел пес-водолаз. Лохматый увалень, как теленок. Не меньше. Медленно обошел вокруг машины, оттолкнул телом сына, сел на его место, положил лапы на руль. Я сунул руку в карман, нащупал ключи от дачи и понял, что жена не войдет в наш дом без ключей. Поделился с Серегой — «что делать?»
   — Нет проблем! — отвечает.
   Сели на его накрученную «девятку», поехали. Он уже сильно пьяный. Развезло. Баранку ведет двумя пальцами.
   — Работу, — говорит, — свою люблю! С утра иду на работу с песней. Вон на «КАМАЗе» три кубометра необрезной. Давай сюда. Баньку строю. Или еще чего — давай сюда! Люблю работу! Мотоциклистов не уважаю. Надоело их мозги в морг возить! Надоело!
   Когда подъехали к нашей избе, жена встретила нас на крыльце. Односельчанин не только подвез ее, но и снял дверь с петель, впустил в дом. Ключи мои не понадобились. Жена быстро наладила закусь — спьяну требовалось подкрепиться.
   — Дом у тебя дерьмо, — оценил Серега. — А участок хороший. Надо его весь распахать. Я тебе осенью пять тракторов пришлю.
   — Зачем пять? — робко поинтересовалась жена.
   — Чтобы не разворачиваться! — яростно утвердил Серега.
   Мы поспешили обратно.
   Мужики на задворках сидели в раздумье. Колодки новые не подошли, как выяснилось.
   — У меня в гараже были колодки, только «бэу», — вспомнил Серега.
   — Давай «бэу», — согласился я.
   Пока Виктор с Серегой возились с машиной, Миша разъяснял мне себя в холодке под вишней:
   — Я могу тебе новую тачку купить. Могу. Но пацаны взялись, короче, пусть чинят. Они друзья мои — Витек и Серега. Витек гребет все в округе, что плохо лежит. Третью ходку имел. Недавно освободился, короче. Серега хороший парень, очень хороший. Но все равно — мент. Чего ты, типа, артист известный, а тачка барахло у тебя, дача тоже. Серега сказал. А у меня вот дом двухэтажный. Жена у меня очень хорошая женщина. Один раз с бл... домой заехал. Она хоть бы что! Ни слова! Бл... заплатил, типа, не попользовавшись. Так их завез. Типа, жену проверить. Короче, люблю жену. Вот сколько тебе нужно денег для счастья?
   — В месяц? — не понял я.
   — Ну в месяц. Давай в месяц, — не унимался Миша.
   Надо сказать, что это было до деноминации. Тогда еще вместо тысяч были миллионы.
   — Ну, если в месяц... Миллиона три, — отвечаю.
   — Я с тобой серьезно разговариваю! — обидевшись, вскричал Миша.
   Во дворе появился абсолютно заросший дед. Борода, усы, волос шапка. Лица не видно. Глаза умные.
   — Батяня мой, — представил Серега. — Батяня — тесть уважаемый. Сам дом спланировал и построил, как архитектор. Все рассчитал. По науке. Кино любит. Артистов всех знает. Голова. И выпить любит. Да, батяня, не дурак выпить?
   — Не дурак, — улыбнулся батяня беззубым ртом. — Я наших артистов люблю. Ихние надоели, — признался дед.
   — Отец, сколько лет-то вам? — спрашиваю.
   — Сорок девять, — отвечает он.
   А мне тогда пятьдесят было.
   На прощание Серега напутствовал сына:
   — Ты парень хороший. Аккуратнее езжай. А то, если что — жалко.
   Но все-таки как-то доехали мы до дома к вечеру. На честном слове. Практически без тормозов.

ИЗ ТЕАТРА — В КИНО, ИЗ КИНО — В ТЕАТР

Невероятный Иннокентий Михайлович
   Вот собрался писать о кино, а ушел куда-то в другую сторону, в поток обыденности. В сущности, я человек достаточно постоянный. В любви, в привычках, в укладе жизни. Да внутри этой постоянности всегда ищу разнообразия, иногда даже приключений на свою голову. Наверное, в силу этого из театра бегу в кино, а из кино — в театр. Когда работаешь долго в одном коллективе, живое восприятие партнеров притупляется. Настолько хорошо их знаешь, что заранее предвидишь их реакции на то или иное сценическое действие. Поэтому, когда в киногруппе собирается талантливая актерская компания с разных сторон объединенная ярким лидером, близкими мироощущениями и настроениями, большего праздника человеческого общения нельзя себе представить. Как на крыльях летаешь. Тем более, что фильм снимается несколько месяцев и надоесть друг другу, набить оскомину никто не успевает. Кино подарило мне драгоценные встречи.
   Одна из них с Иннокентием Михайловичем Смоктуновским — на картине «Русь изначальная». Он играл императора Юстиниана, я — его племянника, Рита Терехова — императрицу. По сюжету Юстиниан, призвав племянника, предложил ему заменить его у власти, мотивируя это пониманием необходимости социальных перемен и собственной усталостью от государственных забот. Племянник — человек по природе тихий — долго отказывался, но все же в конце концов уступил настойчивости Юстиниана.
   После того как недовольные императором консолидировались вокруг преемника, Юстиниан разгромил оппозицию, а племянника заживо замуровал в крепостной стене. Смоктуновский когда-то в шестидесятых поразил меня совершенно невиданной до того интонацией, манерой существования в роли. Мы, молодые артисты, прилагали немалые усилия, чтобы не впасть в невольный грех подсознательного искушения подражать его необычному дарованию.
   Когда на съемках фильма «Директор» погиб Евгений Урбанский, в старом Доме кино, на улице Воровского, состоялся вечер памяти. Народу собралось видимо-невидимо. Мы с Никитой Михалковым с трудом устроились где-то на балконе. Во время гибели Урбанского камера работала. Ее не выключили. Этот трагический миг я видел еще раньше на «Мосфильме» за монтажным столом. Теперь же на большом экране смерть Урбанского выглядела еще обнаженнее и страшнее, усиленная пафосом публичности. Выступали с воспоминаниями. Многое не запомнилось. Поразил Смоктуновский. Он работал с Урбанским в «Неотправленном письме». Поразил магнетической способностью превратить даже свое траурное слово в сценическое зрелище, демонстрацию дарования, вовлекал в какой-то внутренний процесс, от которого невозможно было оторваться даже в антракте. Ибо процесс продолжался и в жизни, в кулуарах, в фойе.
   Иннокентий Михайлович находился в зените славы. Купался в ней. Женщины млели. Их восторг вдохновлял Смоктуновского. Он парил, он царил, но все видел, все замечал до мелочей. Тогда мы впервые столкнулись взглядами. Его мгновенное любопытство ко мне походило на обнюхивание зрелым псом подрастающего щенка. И вот через годы мы встречаемся с ним в работе. Еще во время павильонных съемок Смоктуновский пытался давать мне советы по поводу моей роли. Я выслушал, но мягко дал понять, что у меня есть свое собственное представление. Он поинтересовался и денежным содержанием моего контракта. Узнав, сделал вывод, что сам, очевидно, продешевил, посетовал. Натуру снимали в Крыму, в Судаке.
   Я прилетел в экспедицию позже. И Смоктуновский и Терехова уже отработали несколько сцен. Идем с Иннокентием Михайловичем по набережной вдоль пляжа. Рита издали приветствует нас рукой. Я помахал ей в ответ.
   — Да ну ее! — обиделся Смоктуновский.
   — Что такое? — спрашиваю.
   — Обложилась книгами про времена Юстиниана, а толку никакого. Одни теории...
   Я понял, что отношения с Ритой у него не сложились.
   На следующий день снимали в старой крепости. Пока шли технические приготовления, Смоктуновский, Рита и я ожидали в раскладных креслах. Рядом в таком же кресле сидел генерал — военный историк, консультант картины. Личность примечательная. Бритый наголо. Крепкого телосложения. Довольно простое лицо. Про Юстиниана, его личную жизнь, его эпоху знал все, буквально все. Складывалось такое впечатление, будто бы он жил с ним рядом, в соседнем покое, в прошлом воплощении, если такое можно представить. Генерал, влюбленный в персонажи своего научного исследования, сам, конечно, являл собою человека яркого и неординарного мышления. К собственному удивлению, мне не нравилось, как строил свою роль Смоктуновский. Он делал из Юстиниана явного злодея. Именно явного. Всячески подчеркивал это внешними приемами. И хотел, чтобы я играл с ним в поддавки.
   — Иннокентий Михайлович, возьмите Сталина. Он не выдавал внешним видом агрессивности своих намерений, — возражал я. — «Вот попробуйте меня обмануть, каков я есть в реальности».
   — Так. Ясно. Тут против меня заговор, — отвечал Смоктуновский, выразительно взглянув на Терехову.
   Она молчала. Повисла пауза.
   — А как вы считаете? — спросил Смоктуновский генерала.
   — Сталин, Юстиниан — выдающиеся исторические личности... А вы выдающиеся артисты... Вот и играйте выдающихся людей, — с дипломатичной иронией парировал генерал.
   Смоктуновского ответ генерала не устроил, и он замкнулся на некоторое время, пока не началась съемка.
   «Русь изначальная». «Мотор! Казнь. Дубль номер...» Меня ведут на казнь. За мной идут стражники, придворные, зеваки. Еще несколько минут — и я буду замурован заживо. В голове ускоренно проматывается лента событий всей жизни...
   — Стоп! — вдруг спасает меня голос Иннокентия Михайловича. — По-моему, массовки маловато... Может, прибавить массовки?
   Режиссер прибавляет массовки. Я опять на исходной позиции. Мотор. Опять иду с общего плана на средний и приближаюсь до крупного. Прощаюсь с жизнью. В глазах слезы.
   — Стоп! — снова останавливает Смоктуновский. — Может, мой сын Филипп на заднем плане пройдет?
   Тут я уже начинаю понимать, что он мне мешает, выбивает из настроя. Специально или неосознанно? Снова начинаем с исходной. Снова прощаюсь с жизнью и снова слышу Смоктуновского:
   — Стоп! Может, мы это завтра снимем?
   — Мы снимем это или сейчас, или никогда! — ответил я вслух как бы безадресно, но определенно.
   И мы сняли. Сняли, а потом Иннокентий Михайлович подошел ко мне:
   — А вы, Женя, противный какой-то. Прямо вот взял бы сейчас да ударил! — он замахнулся на меня.
   Я посмотрел на него вялым взглядом.
   — Пошутил, пошутил, — захихикал он, опустив руку.
   Обедали на турбазе, где жили.
   — Да, Женя, трудно с вами, — продолжал Смоктуновский.
   — Вы были нашим кумиром, когда мы учились, Иннокентий Михайлович... А трудно, может быть, потому, что мы оба схожи по психофизическому типу. Оба астеники. Так сказать, плюс на плюс. Я ведь тоже порой собой не владею, — стукнул я резко тарелкой об стол.
   Красный борщ расплескался по белой скатерти. Я не психанул. Сыграл. Подействовало потрясающе. Пауза. Длинная пауза. Затем Смоктуновский обнял меня:
   — Пойдем пивка попьем?
   — Пойдем, — соглашаюсь.
   И пошли. И больше не было проблем между нами.
   — Женя, вы смотрели «Дочки-матери» Сергея Герасимова?
   — Нет, к сожалению, — соврал я, так как картину не принял.
   — Жаль, что не видели, — продолжал Смоктуновский. — Я там замечательную роль играю, замечательную!..
   Расспрашивал его о Товстоногове. Считает ли Георгия Александровича своим учителем? Как репетировали «Идиота»? Он сказал, что Товстоногов ему не учитель, что только дал ему шанс и за это он ему, Товстоногову, благодарен. Благодарен Розе Сироте, которая работала с ним Мышкина. А учителем своим считает Михаила Ильича Ромма. И вот у него он действительно многое взял, работая на «Девяти днях одного года». И творчески, и человечески почитает его.
   У меня осталось драматически-противоречивое ощущение от Смоктуновского. По-женски ревнивый и знающий себе цену, имеющий власть над людьми. Самовлюбленный и неуверенный. Выдающийся лицедейский аппарат и внутренняя растерянность, отсутствие стержня, какого-то камертона, что ли. Отсюда уход в бытовое юродство, метания, поиски режиссера себе под стать и полное одиночество за неимением себе равных. Эволюция от князя Мышкина до Иудушки Головлева. Художник способный к высоким прозрениям и человек, порой разменивающий себя на мелочь. Глупый и мудрый. Расчетливый и почти безумный в игре безумия. «Это даже не талант, — сказал о нем Михаил Ромм. — Это инстинкт». О да! Инстинкт потрясающий, безошибочный. Знал, когда отступить нужно и когда в атаку... Невероятный Иннокентий Михайлович!
   После съемок на озвучании он заметил:
   — А вы так и не сделали по-моему, не послушались...
   Я улыбнулся:
   — По-своему сделал, как мог, но по-своему...
 
Умный, а не верит...
   Из всех людей не верящих в Бога, какие встречались мне в жизни, самый умный — Леонид Генрихович Зорин. Знаменитый драматург, автор целого ряда театральных бестселлеров, одним перечислением коих можно было бы наверстать необходимый объем заказанных мне страниц. И «Римская комедия», и «Покровские ворота», и «Царская охота», и «Варшавская мелодия»... И прочее, и прочее.
   Вот написал, что Леонид Генрихович не верит, но ведь с его слов, с его слов. Вернее сказать: говорит, что не верит. Чтоб не погрешить напрасно на человека. Так как по образу мыслей, по пониманию взаимозависимостей, которые существуют в мире, во вселенной такая он умница, что никак невозможно допустить, что такой человек в Бога не верит. Никак невозможно. А если коснуться гражданского устройства, социальной жизни, то тут Зорин лет на 5—10 ощутимо предвидит почти буквально. Судите сами. В его стихотворной комедии «Цитата» я не без успеха играл на сцене Театра им. Моссовета роль Молочникова. Этакого провинциального комсомольца-карьериста, штурмующего столичные номенклатурные пьедесталы, будущего «нового русского». Подбадривает, звонит, пишет им письма. Попался и я на его ласку. Установились отношения взаимной симпатии и уважения.
   Однажды в позднюю осень, в Ялте, в полдень солнце заволокло облаками. Съемку остановили. Перенесли на следующий день. Не разгримировываясь решил пройтись пешком по набережной до гостиницы. Нежданно-негаданно встретил Зорина.
   — Женечка, дорогой, отдыхаете?
   — Нет, работаю. Снимаюсь в белорусской картине. А вы?
   — Я тоже работаю. Пишу. В Доме творчества. Заходите ко мне. Поболтаем.
   — С удовольствием, Леонид Генрихович. Только вот разгримируюсь и приду. С удовольствием.
   В тот вечер мы долго проговорили. Говорили о разном, а выяснилось, что многое видим если не одинаково, то очень схоже. Так начались наши, смею сказать, дружеские отношения.
   — Женечка, вы когда-нибудь думали о режиссуре? — спросил на прощание Леонид Генрихович.
   — Думал, даже две постановки отработал в качестве ассистента.
   — Вы просто обязаны этим заняться. Если не согласитесь сейчас, то обязательно придете к этому после. Вам не уйти от режиссуры. Я убежден. У меня есть одна пьеса. Она не простая. Называется «Карнавал». Ее ставили за границей. У нас пытались, но не сложилось. Вот вы как раз тот человек, кто поставит ее и сыграет главную роль. Вы мой Богдан. Так зовут героя. Я вам дам почитать. Обязательно!
   Жили-были два друга. Играли в шахматы, как сам Зорин. Правда, он еще в молодости играл и в футбол. Профессионально. Они, его персонажи, в футбол не играли. Они не умели выигрывать. Они считали себя неудачниками.
   И вот Богдана осенила идея. Он открывает кооператив по трансформации имиджей. Неудачники начинают преуспевать. Несчастные становятся счастливыми, бедные богатыми и т. д. и т. п. Больше всех преуспевал сам Богдан, но в результате пришел к раскаянию, к осознанию того, что не имел права вторгаться в чужую жизнь, не имел права нарушать промысел Божий.
   Пьеса, как и многие пьесы Зорина была написана несколько искусным, эстетизированным языком. Попытка сгладить, забытовать эту искусность делала текст фальшивым. И наоборот, некоторая приподнятость интонации, намеренная обнаженность этой искусности выявляла естество комедии, как высокой игры с философским оттенком. Я нащупал этот ключ и понял, что наиболее органичным пространством для постановки будет сцена в фойе. Этакий полуцирк-полусалон на 300 зрителей. Театр в фойе довольно успешно работал после спектаклей на основной сцене с десяти до двенадцати часов вечера. В репертуаре этого театра эксплуатировались пять-шесть названий.
   Мне предстояло ставить спектакль и играть главную роль. Этакий репортаж с петлей на шее. Я не очень хотел играть. Более привлекала возможность постановочного дебюта. Но играть было некому. Вот и пришлось сидеть на двух стульях. Со страхом шел на репетиции поначалу. Мои коллеги, мои вчерашние партнеры ждали теперь от меня слов решающих. Надо сказать, что единственное обстоятельство, которое останавливало меня ранее от режиссерской практики, было нежелание нарушить чужую свободу. Диктаторская, агрессивная режиссура всегда отталкивала меня. Также неприемлемым считал использование откровенно провокационных способов, циничной эксплуатации актерской искренности по принципу «выкрасил и выбросил». Единственная власть, которую всегда признавал в искусстве, — власть таланта, власть любви. На мой взгляд режиссер не тот, кто может организовать сценические действия, подчинить себе актеров и производственный коллектив. А тот, кто может подарить свой мир другому, увлечь, влюбить, заразить художественной идеей, мироощущением, вызвать сочувствие. Иногда необходимо и надавить на актера или прибегнуть к хитрости, но только если любишь его, если испытываешь симпатию. Актеры, как дети, легко прощают строгости любящему родителю, но не прощают равнодушия и предательства. По себе знаю. Не прощают в том смысле, что душа артиста невольно закрывается.
   В конечном счете работа артиста, а уж режиссера в особенности, — это некий род душевного, духовного целительства. Во всяком случае, для меня это так. Я как бы создаю мир, притягательный для других. Мир надежды и утешения или очищения. Иногда через стресс, через трагедию. Иногда через комедию. Иногда через трагикомедию. И комедия, и трагедия всего лишь различные выходы из одних и тех же ситуаций. Что для одного смешно, то для другого драма. В зависимости от мироощущения. Ощущение, атмосфера — мне важнее всего. «Создание атмосферы, порождающей мысли и действия заранее непредвиденные», — когда-то записал в дневнике еще в молодые годы свой идеал режиссуры. Воля к творению такой атмосферы, к ее поиску, по-моему, — главный смысл режиссуры. А уж затем организация сценического действия, моделирование характеров, композиция и т. д. и т. п. Сопряжение тончайших инвольтаций полевых структур душ и явлений суть главной работы, работы над атмосферой. «Я туда не пойду больше. Там неприятная атмосфера», — говорим мы порой. Или наоборот: «Там такая приятная атмосфера». Стоп. Спустимся с небес на землю.
   Сегодня, 19 января 2000 года, умер Лев Федорович Лосев. Директор Театра им. Моссовета, с которым мы проработали тридцать лет. У нас сложились отношения не простые, но искренне уважительные. Он ушел из жизни в театре, в своем кабинете. Кроме театра не было у него другой жизни. Он был человек театра. Грешный, как и все мы, и любящий. Любящий театр. Царствие ему небесное!
   «Карнавал» я поставил. И надо отдать должное Льву Федоровичу, который по-своему поддержал меня в этом. По признанию Зорина, спектакль стал одним из любимых его сценических воплощений. Но выпуск нашей работы все время сопровождался препятствиями, не зависящими от меня. То тяжело заболела героиня, то испугался, закомплексовал один из главных исполнителей. Потребовались замены. Пришлось начинать от печки, с нуля.
   Возникали и чисто технические, производственные проблемы. Как-то в шутку я спросил Алину, мою знакомую, которая профессионально занималась астрологией:
   — В чем дело?
   Она спросила точную дату начала работы и через некоторое время дала ответ:
   — Ты не выпустишь спектакль в этом году. Жди следующего.
   Слова ее подтвердились — отчасти. Я все-таки выпустил его, но не на следующий год, а в самом конце текущего. Однако препятствия продолжались до самой премьеры, которую я играл больной, с высокой температурой. Алине спектакль понравился. И в благодарность она составила мне индивидуальный гороскоп на предстоящий 1989-й год. В том гороскопе был пункт — потеря друга. «Кто же это? Боже мой! Да ну, подумаешь, гороскоп! Ерунда!» — решил, отмахнувшись от мрачной мысли.