И я проследовал за старшиной.
   Через десять минут в милицейской «раковой шейке» мы подъехали к высокому забору из красного кирпича с колючей проволокой наверху, похожему на тюремное заграждение.
   — Ну? — спросил старшина.
   — То есть? — переспросил я.
   — У вас есть во что? — настаивал старшина.
   — Нет у меня ничего, — отрицал я.
   — Ясно, — вздохнул старшина и побрел вдоль забора.
   Через некоторое время он вернулся с канистрой сухого вина и только тут до меня дошло, где я. Мы поехали прочь от красной стены винзавода. Вино тоже оказалось красное. В стаканах оно походило на чай. Помешивая этот «чай» чайными ложками, Петя, Моргунов и я начали прием посетителей. Посетители шли один за другим. Все они ломали шапки и просили о снисхождении.
   — Ну хорошо, — осаживал их Моргунов. — С вас штраф. Пятнадцать рублей.
   — Многовато, — шептал ему я.
   — Вот инспектор говорит — восемь. Скажите спасибо инспектору.
   Посетители благодарили, платили, а Моргунов выписывал им квитанции, вырывая листки из своей записной книжки. Набрав таким образом некую ощутимую сумму, Евгений Александрович решил подвести черту, и Петя закончил прием.
   — Познакомьте с Шульженко! — опять занудил он.
   — Ну что с тобой делать? Едем! — хлопнул Моргунов его по спине.
   На милицейском мотоцикле с коляской мы тронулись в путь по центральной улице. Впереди за рулем капитан Петя. Я сзади на козлах, Евгений Александрович размахивал шляпой, приветствуя народ из коляски. Народ отвечал ликованием, видя живого Бывалого. Мол, «Пес Барбос», «Самогонщики»!..
   Я-то с голодухи, без завтрака, действительно захмелел. Тормознули. Чуть не влетели в канаву возле гостиницы. Рядом стояла телега с запряженным тяжеловозом.
   — Кто хозяин кобылы? — рявкнул Моргунов.
   — Я. — Из канавы показалась седая голова.
   — У вас права есть на вождение кобылы? — не унимался Евгений Александрович.
   — Да пошел ты! — отмахнулся седой.
   — Вы как разговариваете? — строго подключился капитан Петя (он ведь был в форме).
   — А чего? Я ничего, — осадил седой. — Сколько лет живу, никогда на вождение коней права не надобились.
   — Коней! А у вас? Кобыла! С вас рубль двадцать! — подвел черту Моргунов, выписывая квитанцию из своей записной книжки.
   Из канавы высунулись еще несколько недоуменных голов с лопатами.
   — Да он у нас лучший работник, начальник! Мы бригада коммунистического труда!
   — Разговоры! — оборвал их Петя-капитан и, газанув, развернул мотоцикл к подъезду гостиницы.
   Когда Моргунов, представившись, постучался в дверь номера Клавдии Ивановны Шульженко, в ответ раздался голос ее компаньонки:
   — Клавдия Ивановна отдыхает. Зайдите позже.
   — Хорошая женщина. «Синенький скромный платочек...» — запел Моргунов и натурально заплакал в ответ на немой вопрос топтавшегося в холле капитана милиции.
   Распрощавшись во дворе гостиницы с милиционером, Евгений Александрович завидел на балконе Михаила Наумовича Калика в сомбреро и шортах.
   — Ну что, Миша, все в корзину снимаешь?
   — А ты все для Марии Ивановны, для Марии Ивановны? — нервно парировал режиссер.
   На этом и завершилось пребывание Моргунова в солнечной Евпатории. Ибо после этого краткого обмена мнениями Калик распорядился завтра же отснять Моргунова и срочно отправить в Москву.
   Напоследок перед отъездом Моргунов записал благодарность в книге отзывов ресторана и подписался: «Олег Стриженов».
 
Разбил гитару и простился с юностью
   Бывают впечатления, которые не дают покоя долгие годы. Носишь их в своей памяти, в своей беременной душе и никак не можешь разродиться, выразить их наиболее полным образом в ролях, или на бумаге, или в любви. Они все требуют и требуют выхода. Не иссякают и не исчерпываются. Не отпускают. Таким отпечатком легла на сердце мне эта давняя киноэкспедиция «До свидания, мальчики». Это прощание с юностью не только моего героя, но и меня самого. И когда выходили мы в море, казалось, что удалявшийся берег отчаливал от меня вместе с молодыми мечтами «О Шиллере, о славе, о любви!», как писал Гена Шпаликов. На смену приходила жестокая реальность профессиональной жизни, где надо вкалывать, пока на тебя ставят, как на скачках в тотализаторе, и не раскисать, если не придешь первым, а, проанализировав свои просчеты, готовиться к новым заездам с прыжками через барьер.
   В нашей картине несколько раз, как рефрен, повторяется титр «Помню...»
   Помню вечернюю съемку сцены первого поцелуя Володи и Инки при огромном стечении пляжных зевак на одесском Ланжероне. Поистине публичное одиночество.
   Помню подводные съемки в холодной пятиградусной воде севастопольской Голубой бухты, на дне которой еще сохранились приборы и декорации фильма «Человек-амфибия».
   Помню, как в конце экспедиции с размаху разбил о пирс свою гитару и выкинул ее в море. В Москве у меня была другая гитара.
 
Калик бывает в России, а Вика Федорова живет в Америке
   В Москве я пришел в институт и меня восстановили на моем, теперь уже третьем, курсе с обязательством сдать все общеобразовательные экзамены за пропущенные полгода. В Москве, досняв некоторые сцены (в основном комбинированные кадры) и закончив озвучание, я очутился на раскладушке в саду на даче, совершенно без сил, обложенный нескончаемыми книгами и конспектами, которые мне предстояло наверстывать. Шекспир, Островский, Горький, Чехов и Ибсен слились во мне в единую безысходную драму, из которой я пытался вдруг вырваться рысью верхом на велосипеде по деревне к реке, к лесу, туда-сюда и обратно в сад, на раскладушку, обессилев от сознания долга. Надо!
   Выход картины на экраны страны притормозился конфликтом между Каликом и Госкино. Начальство настаивало на купировании некоторых кадров. Особенно сцены издевательской, как им казалось, — сцены ударного труда под пьяный оркестр на соляных разработках. Помню трогательную утонченную фигуру Микаэла Таривердиева, безуспешно пытавшегося репетировать во дворе евпаторийской гостиницы с местными лабухами, пока их руководитель смущенно не прервал композитора:
   — Вы знаете, извините, конечно, но у нас еще сегодня два жмурика.
   В результате на съемке Калик велел поставить им ящик водки и снимать до упаду. В буквальном смысле, пока не рухнули пьяные духовики. Михаил Наумович отказался вырезать эту сцену. Тогда начальство заставило сделать это второго режиссера и в таком виде выпустило наконец фильм. Калик требовал, чтобы из титров убрали его фамилию. Калик при встрече не подал руки Романову — председателю Госкино. Калик снял еще две картины и уехал в Израиль в эмиграцию. Казалось, что навсегда. Фильмы его выгнали из проката. Запретили упоминать. А тираж копий «До свидания, мальчики» даже сожгли. Но те, кто видел нашу работу и в кинотеатрах, и на закрытых показах, не забыли ее. Помню, Володя Ивашов сказал мне: «Завидую. Ты сыграл замечательно в замечательное кино». Но я опять не нравился сам себе, хотя и любил картину.
   Прошли годы. Рухнула советская власть, которую так не любил бывший политзаключенный кинорежиссер Михаил Наумович Калик. И он вернулся, вернее, стал приезжать. И даже снял фильм здесь, у нас, у себя. О детстве, о родине, о заключении, о любви, о кино. Фильм завершается финальными кадрами из нашей картины «До свидания, мальчики» — любимой картины Михаила Калика, по его теперешнему признанию. Теперь мы время от времени встречаемся с ним, когда он бывает в России. Теперь Вика Федорова живет в Америке. Аня Родионова стала драматургом. И Коля Досталь, когда лежал под кроватью, как самый худой из нас, в чужом номере евпаторийской гостиницы, чтобы напугать проживавшую там красавицу актрису неожиданным ночным появлением, даже не подозревал, что станет впоследствии известным кинорежиссером. Бедная женщина! Мне до сих пор стыдно за наш злой розыгрыш, но я почему-то не забыл это. Не забыл, как снимались начальные кадры, где мы прыгали в море с бака. Мы прыгали и опять забирались на шаткий поплавок полузатопленной железнодорожной цистерны, раздирая в кровь загримированные тела о грубые сварные швы. Танцевали на баке и снова ныряли в воду. И плавали там в солнечных бликах и выбросах канализации проплывающего невдалеке парохода. Но на экране остались только мы в бликах. Три юных героя.
   Я привез свою бабушку Таню на костылях в кинотеатр «Уран» на Сретенке, надвинул на лоб кепку, чтоб зрители не узнали. Мы смотрели фильм «До свидания, мальчики». И мне уже кажется, что это не со мной было. И я знаю, что когда-нибудь напишу об этом.

НИКИТА

«Кого трахать будете?»
   Одна из самых больших, а может быть, и самая большая дружба в моей жизни связывала меня с Никитой Михалковым. Мы и теперь дружны. Судьбы наши переплетены. Да, теперь мы скорее дружны памятью о том, что было меж нами. Дружны ностальгией. В повести «Возвращение к ненаписанному» я вывел его Платошей. Сейчас я записываю мемуары. Как было. Как есть. Без вымысла.
   Недавно на встрече со зрителями в Доме архитекторов из зала меня спросили:
   — Как вы относитесь к планам Михалкова баллотироваться в президенты?
   — Да никак я не отношусь. Во-первых, президентская кампания еще не стартовала. И никто ни о чем таком официально не заявлял, в том числе и Никита. А в общем, это его дело. Если такое случится, я буду ему сочувствовать и жалеть. Ибо, на мой взгляд, президентская ноша совсем незавидная.
   И в студии Театра им. К. С. Станиславского, и на картине «Я шагаю по Москве» мы были знакомы, товариществовали, но не дружили. Дружба началась с «Переклички». После «До свидания, мальчики» мне поступили два предложения. Одно от Алова и Наумова — главная роль в сценарии Леонида Зорина по «Скверному анекдоту» Ф. М. Достоевского. Другое — роль в новой картине Георгия Николаевича Данелия «Тридцать три». Данелия поставил вопрос ребром:
   — Или я, или Алов с Наумовым!
   Мне же хотелось совместить обе работы.
   Он опять:
   — Или я, или они!
   Я выбрал Достоевского.
   — Так друзья не поступают! — обиделся Георгий Николаевич.
   В результате Алов с Наумовым не утвердили меня. И в «Тридцать три» я не снялся. Через несколько месяцев иду по «Мосфильму». Настигает, останавливается микроавтобус. Дверцу открывает Георгий Николаевич:
   — Садись, подвезу.
   Мы помирились.
   Известный сценарист Даниил Яковлевич Храбровицкий (автор «Чистого неба» Г. Чухрая) дебютировал в качестве режиссера кинокартиной «Перекличка». Директором фильма был Николай Миронович Слезберг. Личность примечательная. Бывший хозяин фирмы «Тульские самовары». Высокий, похожий на генерала де Голля, носил французские костюмы (сестра из Парижа присылала), говорил тонким голосом:
   — Женя, у вас сколько комнат?
   — Две.
   — У нас двадцать шесть было. Монгольское посольство теперь.
   Все свои капиталы Николай Миронович сдал «Советам». Лично Дзержинскому. Феликс Эдмундович деньги оприходовал, спросил:
   — А что же с таким состоянием за кордон не махнули?
   — Вы поляк, вы меня не поймете, — ответил Слезберг.
   Он был «выкрест», крещеный еврей — православный. И Железный Феликс выписал ему мандат: «Подателя сего не трогать! Председатель ВЧК Дзержинский». И Николая Мироновича не арестовали. Ни в 37-м году, ни в 49-м во время борьбы с «космополитами».
   Еще до начала съемок мне позвонил заместитель Слезберга:
   — Куда вам машину прислать?
   — В Щукинское училище. А куда ехать?
   — На Кропоткинскую.
   — Да там два шага, я сам дойду.
   — Нет, не надо. За вами заедут.
   Приехал «ЗИС-110» — начальственная машина сталинских времен. Через пять минут привезли меня в многонаселенную коммуналку, в комнаты Слезберга, обставленные екатерининской мебелью. Столик карельской березы сервирован дорогим фарфором. Парадные кресла друг против друга. Как на переговорах в Кремле. Николай Миронович по-светски радушно встречает:
   — Как доехали?
   — Слава Богу! — отвечаю.
   — Присаживайтесь... Хорошая погода.
   — Да. Потеплело.
   — Чай. Не стесняйтесь, прошу вас. Конфеты, печенье.
   — Спасибо.
   — Ну что же, приступим к делу. Работа предстоит тяжелая. Белорусский город Борисов — танковая столица под Минском. Полтора месяца. Режим в основном ночной. За всю роль мы предлагаем аккорд в сумме... — Николай Миронович называет цифру.
   Пауза. Я опускаю глаза. Переспрашиваю ту же цифру с вопросом. Слезберг без паузы увеличивает ее в полтора раза. Я соглашаюсь, купленный его щедростью на корню.
   — Переделайте, — бросает он заместителю, стоящему за его спиной по правую руку чуть согнувшись.
   Тот разрывает приготовленный в руках договор, пишет новый. Контракт подписан.
   Позже я понимаю, что на меня было заложено в смете в два раза больше. Но я очарован. Он не торгуется. Он хозяин фирмы «Тульские самовары». Капиталист по сути и по манере. Он не ловчит — он предвидит. Однажды после отснятой тяжелой драматической сцены он встречает меня в коридоре гостиницы:
   — Женя, вы прекрасно сыграли. Зайдите ко мне.
   Захожу. Его супруга, бывшая балерина, предлагает бульон с пирожком собственного приготовления (вечерами они с Николаем Мироновичем играли в порнографические карты и пили бульон. Она гордилась, что он еще нравится молоденьким женщинам и они ему тоже).
   — Это вам, Женя. — Он протягивает мне конверт.
   — Что это?
   — Прибавка — деньги. Я плачу артисту столько, сколько он стоит!
   Николай Миронович никогда не экономил на людях. Он считал, что для этого есть дрова.
   — Что вы такой грустный, Николай Миронович?
   — Да как же, Женя. Завтра снимаем сцену ночного боя. Минск-Товарная. Юра Сокол (оператор картины, теперь в Австралии — «Сокол корпорейшн продакшн») велел два товарных состава сжечь на заднем плане.
   — И что же? — деликатно успокаиваю его я.
   — А на хрена? — задумчиво вопрошает он.
   Приехал лесничий.
   — Вы нам гектар леса танками повалили! Мы на вас в суд подадим! Иск предъявим!
   — У вас ничего не выйдет, — отказывается Николай Миронович.
   — Почему?
   — У меня связи очень большие.
   Репетиция в номере у Храбровицкого. Даниил Яковлевич, Юра Сокол, Никита и я. Спрашиваю режиссера:
   — Что вы хотите здесь, в этой сцене?
   — Я хочу, Женя, чтобы все, так сказать, было на чистом сливочном масле.
   Стук в дверь. Входит Слезберг. В руках у него несколько досье из картотеки «Мосфильма».
   — Извините, Даниил Яковлевич, Юра, Женя, Никита, я вот что. Городишко тут маленький. Девчонки провинциальные. А «бульбашки» — они очень рано развиваются. Думаешь, ей девятнадцать, а ей четырнадцать...
   — Вы что, Николай Миронович, мы репетируем. Какие «бульбашки»? — заводится Храбровицкий.
   Николай Миронович продолжает все о своем:
   — Я же говорю: думаешь, ей двадцать пять, а ей пятнадцать, а это подсудное дело. А тут вот есть по девять пятьдесят, есть по десять пятьдесят, даже по одиннадцать пятьдесят за съемочный день...
   — Вы что, так сказать, какие одиннадцать пятьдесят, какие девчонки? Я не понимаю, так сказать! — багровеет Храбровицкий.
   Николай Миронович невозмутим:
   — Я же говорю, городишко маленький. Думаешь, ей девятнадцать, а ей сами понимаете. А тут вот свои штатные на зарплате...
   — Вы что, так сказать, я Сталинград брал! — орет Храбровицкий.
   — При чем тут Сталинград, — грустно недоумевает Николай Миронович, — я говорю, кого трахать будете?
   Мы с Никитой и Юра еле сдерживаемся, чтобы не разрыдаться от смеха.
   Однако, действительно, борисовские девчонки не оставляли нас своим вниманием. Бывало так, что, вернувшись под утро с ночной смены, я или Никита, открыв ключом дверь своего номера, обнаруживали в нем незнакомку.
   — Как вы сюда попали?
   — Ой, извините, я комнату перепутала...
   Так что заботы Слезберга были небезосновательны. Николай Миронович внимательно относился ко всем членам киногруппы, но не допускал фамильярности и уравниловки. Все знали свое место: и рабочие, и творческий персонал. И не дай Бог, если на съемку кто-то прихватит с собой посторонних.
 
Но Настя Вертинская выбрала Михалкова
   Однажды ночью километрах в двадцати от города снимали довольно простые актерские планы, но осложненные операторскими спецэффектами. Приехав на площадку, мы с Никитой залезли в свой «игровой» танк и обнаружили там молоденькую девушку. Кто привез ее и припрятал, она не сознавалась. Первым снимался я. Выглядело это следующим образом: я высовывался по пояс из верхнего люка и говорю свой текст. Со спецэффектами что-то не очень клеилось, пришлось повозиться. Но это все наверху, с наружной стороны, а внизу, внутри, в танке Никита крутил шашни с очаровательной гостьей. Меня отсняли. Пришел Никитин черед работать. Теперь он вылезал из люка, а я, как мог, утешал незнакомку... Тем временем один из осветителей бегал вокруг и тихо стучал по обшивке брони:
   — Люся, вылезай! Вылезай, я сказал!
   Но Люся совсем неплохо устроилась и не собиралась менять киногероев на осветителя. А он до смерти боялся, что мы пожалуемся на него Слезбергу. Тогда конец — вышлет из экспедиции. Хозяин фирмы «Тульские самовары» терпеть не мог путать дело с безделицей.
   Для съемок фильма мы проходили в свободное время краткий курс танкиста. Учились водить наш «Т-34», стреляли боевыми зарядами семидесятипятимиллиметрового калибра с капсульным взрывателем. Когда ведешь танк, кажется, что «нам нет преград ни в море, ни на суше»! После стрельбища протрешь ветошью пушку, прыгнешь в «газик» и, поднимая пыльное облако над танкодромом, едешь обедать в столовую для рядового состава. Чувствовали себя настоящими мужиками, воинами, пока один из офицеров не посоветовал:
   — Кушали бы с офицерами.
   — Нет, мы с солдатами! Вместе хотим.
   — Ну, смотрите, только напрасно. Им ведь соду в харчи подсыпают.
   — Зачем?
   — От женщин, для облегчения, чтобы «не стояло».
   Мы играли войну, мы играли в войну. Как человек совершает подвиг? Сознательно или бессознательно? Я считал — бессознательно, порывом, повинуясь нравственному инстинкту. Никита, напротив, был того мнения, что только осознанно. Спорили, горячились, доходили до высокого пафоса.
   — За родину! Для родины! — возражал я ему. — А что ты знаешь о этой самой родине. Ты вообще жизни не знаешь. Вырос в аквариуме. А туда же... Тоже мне горьковский Цыганок — взвалил на себя крест. Смотри, как бы не придавило. На смерть-то идут без громких слов. Трусят порой, а идут. Вот это и есть подвиг. Пижон!
   И если бы не Шавкат Газиев, таджикский актер, механик-водитель нашего танкового экипажа, то Бог знает чем это могло бы кончиться, потому что Никита уже медленно приподнялся с постели, чтобы ударить меня. Я это почувствовал.
   — Эй, эй! Ребята, ребята! — развел нас Шавкат.
   И я ушел из Никитиного номера, где происходил такой разговор, ушел к себе. Сел за стол. Открыл тетрадку и записал одним махом:
 
Я к вам пришел, чтобы умыться в купели горькой чистоты,
Чтобы в другого окреститься. Другой, я знаю, это ты.
Кто ты? Я сам. Я этот нищий, который просит у тебя
Поджечь его же пепелище, но подаятель тоже я.
А вы? Вы совесть и свидетель, толкающий меня к себе._
Вы пред собой и мной в ответе за то, что вы открыли мне!
 
   Было два часа ночи. Я лег спать. И ни тогда, ни теперь так до конца и не понял, что написал. Утром во дворе гостиницы я смотрел, как осветители играли в футбол. Подошел Никита. Тихо сказал:
   — Давай дружить!
   Так началась наша дружба. Я этого никогда не забуду.
   У нас в группе была гримерша. По натуре несколько рассеянная и мечтательная. Поклонница знаменитого эстонского певца Георга Отса. Постоянно выжигала паяльником по дереву его портреты. Случилось так, что она забыла прихватить на съемку глицерин, которым делается пот.
   — Ничего, мальчики, я сейчас разведу сладкой водички и нанесу вам тампоном на лица. Водичка подсохнет и лица будут блестеть под глицерин. Не возвращаться же за ним на базу. Ночь-полночь — киселя хлебать. Уж вы не выдавайте меня!
   Мы согласились. В этот раз работали с танком, в броне которого были вырезаны специальные отверстия для камер. Предстояло снимать сцену боя, стрелять боевыми зарядами весом двадцать пять килограммов. Пушка в том танке не стреляла с войны. Военный консультант картины генерал-лейтенант Иванов привязал веревку к гашетке, лег за сто метров в окоп, где находилась вся группа, включая режиссера и оператора, дернул веревку — пушка выстрелила. Заверил:
   — Порядок. Можно работать.
   Чтобы не рисковать, лишний раз снимали сразу три дубля с трех камер. Я сам хлопнул хлопушкой, взял из креплений снаряд с капсульным взрывателем, послал его в затвор, крикнул Никите через ларингофон в шлемофоне:
   — Готово!
   Он покрутил триплекс-прицел, ответил:
   — Огонь! — И нажал гашетку.
   Раздался оглушительный выстрел. В глазах дым, во рту земля. Ее засосало взрывной волной через отверстия для камер. Из-за них танк оказался разгерметизированным. Все бегут из окопа к нам. Вылезаем из люка. Чувствуем себя героями. Раздается еще один взрыв. Взрыв смеха. Оказалось, сладкая вода высохла и наши небритые лица стали похожи на засахаренные марципановые булки. Пришлось перегримировываться, переснимать. И я уронил двадцатипятикилограммовый снаряд с капсульным взрывателем, но он упал на тряпки, на ветошь и не взорвался. Так Господь сохранил нас с Никитой и дал мне возможность писать эти строки.
   В другой раз мы купили новые спиннинги и поехали на рыбалку. Грузовик, который мы голоснули, перевернулся в пути. К счастью — лишь набок. Никита успел выпрыгнуть из кузова, а я уцепился за борт и так и остался, не сразу поняв, что случилось. Опять Бог уберег.
   Никита тогда уж любил, я еще нет. Он любил Настю Вертинскую. Андрей Миронов тоже сватался к ней, но она выбрала Михалкова. Он победил. Он всегда стремился к победе. Это всегда для него было очень важно. На пышной, многолюдной свадьбе в гостинице «Националь» Паша — дачный домоуправитель Михалковых — пафосно-громогласно выдохнул: «За любовь!..» И начались будни. Счастливые будни. Во всяком случае, так мне казалось, когда я приходил к ним в гости в однокомнатную квартиру, недалеко от метро «Аэропорт». Настя пекла оладьи и подводила глаза «под Вертинскую», если собиралась «на выход». Тогда многие девушки красились «под Вертинскую». «Алые паруса», «Человек-амфибия», «Гамлет» принесли Насте огромную популярность. Они учились вместе с Никитой на одном курсе Щукинского училища, а я на курс старше. С ними на курсе учился парень. Назовем его Д. Его даже выбрали старостой курса. То есть администрация видела в нем опору — надежность и организованность. Но у него была тайная страсть — мечтал сыграть Гамлета. Произведение знал почти наизусть. Раз в общежитии он позвал с кухни девушку:
   — Пойдем ко мне. Я тебе «Гамлета» почитаю. Монолог.
   Она не знала его (училась в другом институте, то ли в ГИТИСе, то ли во МХАТе) и согласилась. Вошли в его комнату, заперли дверь.
   — Быть или не быть? Вот в чем вопрос, — задумчиво со слезой произнес Д. и попросил: — Раздевайся.
   Парень был видный. Она разделась. Он оглядел ее и решил:
   — Ты — Офелия. Я тебя рисовать буду!
   К сожалению, так часто случается в творческих вузах — иногда принимают безумие за талант. После роли Офелии в фильме Григория Козинцева Д. стал преследовать Настю Вертинскую, угрожать и ей, и Никите. Говорил, что убьет ее, себя и его. И если бы не Настина мама, которой удалось изолировать Д. в психлечебницу, еще неизвестно, чем бы все кончилось. Вскоре у Насти с Никитой родился Степа. Очаровательный мальчик, но я немножко робел перед ним. В нем сразу был виден начальник, хотя он еще и говорить не умел.
   Как-то под вечер на даче Михалковых, что на Николиной Горе, мы с Никитой пили водку и рассуждали о старой России. Никита называл меня «очаровательный князь Щ.». Я мечтательно рассуждал о жизни в усадьбе, о крепостных девушках с крыжовным вареньем. Теперь в «Неоконченной пьесе для механического пианино» или в «Обломове» узнаю те наши «помещичьи грезы». Когда мы уже изрядно выпили, приехал на мотоцикле «Ява» внук Корнея Ивановича Чуковского Митя. Он присоединился к застолью, к беседе. Засиделись. И уже далеко заполночь Никита предложил:
   — Поехали!
   — Куда?
   — Поехали!
   Он сел за руль. Митя возражал. Фанат мотоцикла, он понимал, чем это могло кончиться. Но Никита не унимался. Он должен рулить — и все! Чуковский сел за Никитой, а я за ним. Думаю: в случае чего встану на землю и «Ява» выедет из-под меня. Маленько трусил. Уже выезжая с участка, путались в трех соснах. В буквальном, не в переносном смысле. Митя все же уговорил Никиту. Сам сел за руль. И сорвались, погнали через поселок к мосту. К Москве-реке. Заборы мелькали. Недалеко от санатория ЦК партии «Сосны» на повороте рванули по лугу к берегу. И не вписались — летим вверх тормашками, через руль — Митя. Я соскочил, как и думал, но зацепило, проволокло. Никиту ударило, придавило меж ног раскаленным картером «Явы». Я подбежал в испуге, оттянул мотоцикл, освободил его. Слава Богу, Митя встал сам. Отделался ушибом руки. В общем, нам повезло. Обратно оборванные, побитые и окровавленные тянули, как бурлаки, за собой мотоцикл. Километра три, в гору. Пытались шутить, но не всегда удачно, так как протрезвели вконец, разом. Я порвал новый костюм. Только одел. Обидно. Я тогда не зря трусил. Я был в «самоволке», без документов, в районе правительственных дач, рядовой «команды актеров военнослужащих Центрального театра Советской армии». А тут, как говорится, в каждом дупле — телефон спецсвязи. Всю ночь Никита заботливо промывал и залечивал раны и мне, и себе. А рано утром, «подбитый», без прав он мчался на чужом мотоцикле по той же трассе на мост по Рублевке. В Москву. По Кутузовскому проспекту. По Садовому. В центр. И никто не остановил его за превышение скорости на правительственном пути. Удивительно, но бывает же такое! Ведь он опаздывал на крестины своего сына. Бог миловал.