ноль". Но ведь война, морозы адские! Оставил я себе маленький вихор. Кому
какое дело!
Через два дня ворвался в землянку инженер-капитан Конягин, в руках у
него была машинка для стрижки. Он усадил меня на табурет и провел узкую
дорожку от шеи до лба. Выстриг тупой машинкой, точнее, выдрал всю мою
недозволенную красоту. Затем положил машинку возле меня; уходя, бросил с
усмешечкой: "Дострижешь сам, козаче!.."
Землянка после его ухода точно взбесилась. Ходуном ходила. "Коняга
приревновал Гришку к "лыже"...
Я лег на нары и отвернулся от веселившихся механиков. Весь мой
сексуальный опыт ограничивался пробегом, перед посадкой в эшелон, полутемной
комнатки санчасти, в которой стоял небольшой прожектор, нацеленный прямо на
причинное место новобранца. А за столом сидела дама с шестимесячной
завивкой. Я инстинктивно прикрыл причинное место ладошкой, за что дама,
покричав визгливо, заставила меня пробежать перед ней вторично.
А меня расталкивали ночью и требовали рассказать подробно, как я
совладал с "лыжей".
Я краснел от "немыслимых" вопросов и мычал.
Веселого на войне мало, а тут -- развлечение...
И чего вдруг вспомнил об этом особист?
Да еще страдальческую физиономию скорчил, вот-вот разрыдается.
-- Оскорбил тебя, понимаешь, Конягин при всем честном народе. Только
каторжникам выстригали так голову. В проклятое царское время. Полосой. Или
полголовы. -- И с искренним недоумением: -- И чего он тебя уродовал? Ты и
без того черный, как негра.
-- Поболтали, хватит! -- вдруг произнес особист жестко и положил передо
мной лист чистой бумаги. -- Пиши, понимаешь, все как есть... Инженерную
академию закончил Конягин, а бросает тень на высшее командование... Самого
задевать?.. Тридцать тысяч-де в навоз... Ты чего вставочку положил? Перо
"рондо". Хорошо пишет. Взять вставочку! -- рявкнул он с силой, которой в нем
нельзя было даже подозревать. -- В полку создана подпольная антисоветская
организация... Сформирован комитет, понимаешь... Сам я слышал следующее...
Я бросил вставочку, словно она обожгла мне пальцы.
-- Ничего такого не слыхал.
-- Как так не слыхал? Где был?
-- Я печку топил.
-- Пе-эчку топил. Уши как у слона, а ничего не слыхал, понимаешь! Я
тебя сейчас из негра разрисую в китайца... Вставочку бери! "Подпольная
группа получила кодовое название "Пики"...
Тут я, от нервного напряжения что ли, захохотал -- затрясся, до слез.
Давно так не хохотал. "Пи-ки"?! Рассказал "особняку" про "Пиквикский клуб".
Диккенса сочинение. Английского классика.
Особняк ударил кулаком по дощатому столу. Кулак маленький, а бумаги аж
все попрыгали.
-- Кончай печку топить!
Я втянул голову в плечи. Зябко мне стало в моей ватной из чертовой кожи
куртке механика. Покусываю свои раздутые обмороженные губы.
"Особняк" вытащил из кобуры пистолет "ТТ", щелкнул затвором, положил на
стол. Сказал брезгливым тоном:
-- Ты кто есть? Срочная служба. Последний человек, понимаешь. Я не буду
тебе каторжную полоску выстригать. Выведу за порог, станешь "подснежником".
Одним больше, одним меньше. Понял -- нет?
Я помолчал недоверчиво, потом снова начал рассказывать про Диккенса.
Объясняю, это о нем, о писателе шла речь... Диккенс создал "Пиквикский
клуб", классическое произведение мировой литературы.
-- Значит, обратно печку топишь? -- особист взял со стола пистолет и
махнул им в сторону двери. -- Выходи!
Я шагнул, не оглядываясь, в холодные сени. За спиной жахнул выстрел,
пуля пробила над моей головой деревянную притолоку.
-- Ты что, бежать, понимаешь?.. А то беги, немцы в шести километрах...
Или, может, еще подумаем. -- Голос особиста наглый, жутковатый. -- Землица,
понимаешь, сейчас такая, что и могилки не выроешь. Лом не берет...
Я постоял в промерзших сенях. Начал постигать, что он не шутит, этот
лейтенант. Ноги вдруг стали как из ваты...
Вернулся назад и начал картинно живописать мистера Пиквика. Как он
катался на коньках. Не останови меня особист, я бы весь роман пересказал.
-- Кого ты выгораживаешь? -- с тяжелой досадой произнес особист и
достал из папки какие-то бумаги. -- Он тебя не пожалел. Вот показание.
Конягин публично сказал, что тебя только за смертью посылать... -- Он
оторвал прищуренный глаз от листа. -- Значит, что? Можно повернуть так, что
с твоей стороны саботаж. В военное время.
Я рукой взмахнул, какой там саботаж, баллон промышленный, его и лошадь
не утащит. Разве что наш Коняга...
-- Здоров бугай?
-- Тощенький, вроде, небольшой, а как из сплошного железа человек. Руку
пожмет, взвоешь...
"Особняк" листает бумаги, вроде не слушает, но, чувствую, подобрался,
как для прыжка. И вдруг резко: "Когда Конягин полез на ничью землю, самолет
закрепить, он перекрестил себя широким крестом. Есть показания, перекрестил.
Так вот, католическим или православным?"
-- Я -- нехристь, товарищ лейтенант. Читал, что раскольники крестились
двуперстьем, а не кукишем.
-- Про раскольников знаешь, мог заметить! Православный крестится
щепотью, то есть тремя пальцами, на лоб, на грудь, на правое плечо, затем на
левое. А у католиков, знаешь -- нет? Или всей рукой или одним пальцем, вроде
указательным. И машут рукой наоборот, сначала к левому плечу, затем к
правому. А потом целуют свой большой палец... Хоть это-то ты мог разглядеть,
недотепа?
-- Я... не...
-- Знаю, печку топил. А вот есть сведения. -- Он положил руку на стопу
папок в тускло-серых казенных корочках. -- Отец у него, по некоторым
сведениям, был поляк. Заядлый. -- Открыл верхнюю папку, взял листочек в
клеточку, и я, Бог мой, увидел на просвет каракули его возлюбленной
"лыжи"...
-- Нательный крест носит?
-- Нет!
-- Ты чего, понимаешь, выгораживаешь?
-- Так в бане был вместе. Нет никакого креста.
-- Чего ж он -- дурак, в бане при всех с крестом петушиться! Академию,
небось, кончил. Крест у него в особом мешочке. Всем говорит: амулет. -- И в
раздражении: -- А м у л е т. Недовыяснено -- православный или
католический... Но оттуда зараза.
Вот зачем ему "лыжу" подсунули!..
-- Товарищ лейтенант! Был бы он не наш человек, зачем бы он за смертью
пополз? За самолетом этим. Поле простреливалось насквозь. Мог бы спокойно
меня послать. По праву. Или еще кого... Са-ам полез!
-- Серый ты, не понимаешь! Так они и маскируются. Завоевал полное
доверие командования, и тут же, под полом, "пики"...
Я как с цепи сорвался:
-- Товарищ лейтенант! Шуточный то был разговор. Все слышали. Про
Диккенса. Диккенса даже школьники знают. Английский классик.
-- Перестань про своего Диксона молоть, студент зачуханный! Будешь и
дальше печку топить -- нет? -- Взял со стола пистолет, сунул в карман. --
Ну, пошли, сам себе судьбу, понимаешь, выбрал. -- Он приблизился ко мне, и я
почувствовал, что от него несет винным перегаром, как из бочки. "Точно
кокнет!"
Я похолодел до кончиков пальцев, выскочил за дверь, которую распахнул
ветер, и -- кинулся в ночь, упал, метнулся в сторону, в сугроб, снова
помчался, пригибаясь, как на передовой.
-- Стой, кто идет? -- застуженно проорали из темноты часовые.
Я остановился, стараясь отдышаться. Бежать? Куда?! Я кинулся назад, к
самолетному ящику, над которым, врод, как всегда, сочился белый дымок. "При
людях не кокнет..."
В ящике была темень могильная. Печка погасла. Летчики, в унтах,
наставив меховые воротники, посапывали, раскинувшись на двухэтажных нарах.
Инженер-капитана не было... "Дождусь тут!"
Руки висели как палки. И чуть дрожали. Не было сил даже швырнуть в
печурку очередную стопку листовок "Сдавайтесь в плен..."
И получаса не прошло, вдруг заглянул "особняк", пошарил своим большим
ярким фонарем по нарам, отыскал меня у стенки ящика.
-- Печку перестал топить? Правильно! Образумился, значит... -- И
вполголоса: -- Выдь на улицу. -- Поглядел на свои трофейные часы со
светящимся циферблатом. -- В шесть ноль-ноль приедет из штабармии Иван
Сергеевич. -- Отбил я ему шифровку. -- И снова, дыхнув на меня перегаром: --
Ты подпись свою поставишь, понимаешь! А нет -- нет! Твое слово -- олово, мое
-- свинец... Придешь в 6.30, понял?! -- Он закрутил ручку телефона. --
Старшина! Знаешь, кто говорит?.. Доставишь в СМЕРШ этого Свирского поутру.
Как позвоню. Секунда в секунду, понимаешь?
Поземка ввинчивала снег в черное небо штопором. Словно и небеса были
намертво прихвачены к земле штопорами. Налетел ветрище, и завыли на все
голоса навалы обледенелых трупов. Я кинулся в сторону, завяз в сугробе. В
валенки набился снег, да потеряй я их сейчас, не сразу б заметил.
Убитые не кричат, я знал это, но слышалось мне, не ветер мечется,
стонет -- стриженые ребята мечутся, кричат безнадежно.
"Юнкерс-88" выл над головой привычно-надсадно. "Уу-уу-уу". Так
надсаживаются только восемьдесят восьмые. "Сейчас саданет", -- подумал
отрешенно.
"Юнкерс" скинул САБ (осветительную авиабомбу). Лампочку повесил.
Закачалась лампочка на парашюте, задымила, окрасив ад в неестественный
химический мертво-зеленый цвет.
Зеленые снега вокруг, зеленые брустверы из ледяных трупов. Зеленые
"подснежники", накиданные у самолетных стоянок и деревенских хат.
Страшный убийственный цвет почему-то вызвал в памяти этого Ивана
Сергеевича из штаба армии, который заявится утром с кольтом на животе.
Прикатил он как-то на двух "газиках". Из первого сам вылез. Из второго
вышел мужчина лет тридцати в рваном ватнике и лаптях и девчонка лет
восемнадцати. Румянец во всю щеку. А мотор, как на грех, не заводится. Из
мусора мотор, давно свое отработал. Я все руки ободрал, винт крутил. Конягин
два часа бился -- свечи, прокладки менял, погнал меня за новым
аккумулятором. Притащил самый сильный, из зарядки. Помогло как мертвому
припарки...
А до рассвета час. Мужчина в лаптях нервничал, сновал взад-вперед,
девчонка обняла его за плечи: "Старший лейтенант, не волнуйся! Старший
лейтенант, не волнуйся!"
-- Опоздали! Их сразу возьмут! -- тихо заметил Ивану Сергеевичу кто-то
выглянувший из первого "газика". Иван Сергеевич лишь рукой махнул в меховой
перчатке, мол, не твое дело.
Тут вернулся с задания последний по штабному расписанию наш бомбовоз.
Ночь кончилась.
Уж сереть стало, когда затарахтел наш старенький мотор "М-11",
затрясся, наконец выровнялся.
Летчик подошел к Ивану Сергеевичу, придерживая рукой свой парашют,
болтающийся пониже спины, сказал:
-- Товарищ подполковник, к выполнению ответственного задания готов! --
И медленно обвел глазами светлевший горизонт, мол, понимаешь ты, что я везу
твоих людей на верную гибель. Парашюты у них ночные, черные. А угодят под
солнышко.
-- Вперед! -- рявкнул Иван Сергеевич, и наш заплатанный "У-2" тут же
заскользил, подпрыгивая на снежных наметах, провожаемый взглядами всех, кто
находился на поле...
Ничего хорошего, получается, от этого Ивана Сергеевича ждать не
приходилось.
...Немецкую ракету на парашюте -- какую за ночь? -- раскачивал ветер.
Она снизилась, светила безжалостно. Выжигая своим химическим светом все
надежды...
Я побежал, не ведая куда, снова опрокинулся на что-то ледяное,
костлявое: задел валенком почернелую руку, торчавшую из-под снега. Вскочил и
опять брякнулся лицом об жесткое, неживое...
Так я мчал, пока не ухнул в огромную яму. Забыл, саперы приезжали на
прошлой неделе, рванули землю толом. Получилась огромная могила, в которую
кидали "подснежников". Почти все они были раздеты: одни в белых нательных
рубахах, другие в гимнастерках.
Это, заметил кто-то, деревенские, обобранные войной до нитки,
"раскурочивали по ночам павших..." Ватные штаны и валенки были содраны,
порой вместе с армейскими подштанниками. Так и оставляли стриженого --
головой вниз, голыми посинелыми ногами вверх.
Я не мог выбраться из глубокой промерзшей ямы. Ногти обломал. Сполз на
животе обратно.
Зло меня взяло. Сам себя хороню. Уж и в могилу залез. Стало вдруг
нестерпимо жарко; что было силы, подпрыгнул и, уцепившись за обрубленный
корень дерева, выбрался наверх. Ткнулся я лицом в обжигавший снег. Полежал
обессиленный, отупелый.
Наконец приподнялся на руках, сел, подтянул свои полуобгорелые от
частой сушки валенки и -- взглянул в набитую доверху яму. Исчезла
отупелость, будто ее и не было. Сказал самому себе со спокойной яростью,
которую испытал разве в Волоколамске, когда увидел трупы наших повешенных
парней:
-- Душегубы проклятые, ничего не скажу об инженере, ничего вам из меня
не выколотить...
И тут я понял окончательно, что пропал. Заревел в голос. Ревел, как
мальчишка, не стыдящийся своего рева. Слезы намерзли на щеках, и я их сдирал
рваной варежкой вместе с шелушившейся обмороженной кожей.
Войне и года не было, и я еще жутко боялся смерти. И прощался, впервые
прощался с жизнью, понимая, что мне ничто не поможет... Я воочию видел себя
среди этого навала "подснежников". Так же вот и будут торчать голые зеленые
ноги.
За ночь меня заметет, а потом доконают маму, которой придет бумага, что
ее сын расстрелян по приговору военного трибунала...
Я тянул солдатскую лямку третий год, видел, как пропадают люди. Теперь
нацелились на инженера... За что? Не любят, вот и "стучат"... Я топтался и
топтался на снегу, отгоняемый хриплыми застуженными голосами часовых: "Стой,
кто идет!"
Почему вдруг догадался пойти к инженеру? Да вовсе не догадался. Стал
коченеть. Руки, как деревянные.
Кое-как перевалил через бруствер из скрюченных трупов, окаймлявший
аэродром, как крепостной вал. И потянулся к огню.
Не сгибавшиеся в коленях ноги привели меня к своей землянке; я взялся
за лопату, чтоб откопать дверь, но поставил ее на место.
"Что скажу в землянке, если спросят?.. Кто сможет помочь? Никто..."
И тогда я решил достучаться до инженера, который жил со своей "Лыжей"
рядом, в крошечной землянке.
Я стучал и стучал в дверь инженера. Дверь дощатая, доски
необструганные, шершавые.
Разбил кулаки в кровь и не почувствовал этого. И вдруг зашуршала,
звякнула железная щеколда. Это был звук спасения, в котором изверился.
Заспанный Конягин поглядел на меня своими холодными глазами:
-- Что тебе?.. Заходи!
Я оглядел землянку -- "Лыжи" не было; начал лопотать...
-- Погодь! -- сказал он, и, выйдя на порог, видно, натер снегом лицо,
шею. Вернулся раскрасневшийся, лоб аж горел; сказал, прикурив от самодельной
зажигалки:
-- Давай по порядку...
Выслушав меня, он посидел минут пять недвижимо, попыхивая папироской.
Затем закрутил ручку полевого телефона, сказав мне жестко:
-- Выйди наружу. Жди!..
За дверью кружило, как и раньше. Не то поземка свистела, не то бомба с
очередного ночника... Немецкая САБ погасла. Тьма стала непроглядной.
Минут через пять мимо меня прошуршал по снегу человек. Когда он
приоткрыл дверь Конягина, я узнал его. Лейтенант из штаба полка, друг
Конягина, земляк вроде... Его не было целую вечность, затем он вышел
неслышно, почти крадучись, как будто я уже был "подснежником", не повернув
ко мне головы. Я понял это так: "Все! Никто не спасет!"
Тогда пусть я замерзну тут, у конягинской двери. Лучше оледенеть тут,
чем кокнут, а потом убьют мать. Я уже не чувствовал ничего, чудилось,
пожалуй, ощущение дремотного тепла, когда снова, не взглянув в мою сторону,
прошмыгнул в землянку штабист. Сразу вышел назад и -- исчез в свистящей
поземке.
Инженер-капитан Конягин поглядел на мое лицо, вытащил бутылку,
заткнутую белой ветошью для протирки моторов. Налил мне стакан водки,
сказал: "Быстро!"
Я выпил залпом, он подождал, пока я обрету цвет живого... И сказал мне,
как всегда, единым духом:
-- Вот тебе предписание в Коломну, там пересылка Запфронта, выдана
задним числом, уже два дня, как я тебя откомандировал, понял? Поелику ты
сверхкомплект, понял? Когда приедет сюда этот... Иваныч из армейского
СМЕРШа? -- Набрал в грудь воздуха, и уже жестко, как боевой приказ: -- К
пяти утра чтоб тебя здесь не было, двигай тут же, не емши -- не пимши.
Машины идут за снарядами с передовой, голосуй; в Волоколамске, ожидаючи
состав, не торчи на виду, ткнись в вагон и замри, будут окликать --
выманивать -- ни-ни! Попадешь через Москву в пересылку Запфронта, оттуда
рвись куда дальше, -- из двадцатой армии, с Западного фронта, хоть к полюсу,
понял? -- Взглянул на мое встревоженное лицо. -- А мы, дай Бог, отобьемся...
Я затолкал все свое имущество в старый армейский мешок, закинул его за
спину и выбрел, по снежной целине, к обочине дороги, на которой тряслись --
буксовали грузовики со снарядными ящиками. Тянулись сани-розвальни с
ранеными. Лошади шарахались от железного грохота, раненые постанывали. Я
прыгнул в пустой кузов полуторки и через час, озираясь (чтоб не попасть кому
на глаза), мчался по разбитому перрону станции Волоколамск, конечной станции
сорок второго года...
Кто-то подал руку, втянул в товарный вагон. Бинты мои расползлись,
черная кожа на щеках окончательно облезла. Вагон забит кавалеристами.
Обмерзшие. В бинтах. Остатки уничтоженных эскадронов генерала Доватора.
В родимой Москве не задержался. Ни на минуту. Поглядел с любопытством
на аэростат воздушного заграждения, который куда-то волочили на коротких
веревках девчата в зеленых юбочках. "По улицам слона водили". Никогда этого
сверхоружия не видал. Что-то в этом было от цирка. Вроде наших "У-2", --
тоскливо подумал я.
Майора, принимавшего в Коломне мои документы, попросил, чтоб меня
отправили на фронт сегодня же.
-- Какой фронт! Тебе в госпиталь надо!
-- Не могу, дорогой товарищ майор, -- воскликнул я, как мог,
выразительно. -- Ни дня не могу ждать.
Майор поглядел на меня, спросил сочувственно:
-- Твоих, что ли, всех порешили? -- И, не дождавшись ответа: -- Ладно,
догоняй состав. Уходит стрелковая часть, успеешь, давай с ними...
Я впрыгнул в отходивший вагон, который скрипел и шатался. Так он и
дошатался до станции, которую сопровождавший нас офицер называл Чуваш-Париж.
Оказалось, тут формировался новый стрелковый корпус.
Загнали нас в холодные конюшни, выдергивают по одному. Проверка. Я одно
знаю. Завет Конягина. Уходить подальше. И сразу.
Выложил я офицеру свою красноармейскую книжку. С фотографией
длинношеего солдата в синей пилотке.
-- Э, да ты не сюда попал, -- сказал офицер и распорядился выписать мне
направление в город Арзамас, где размещался 1-й запасной авиаполк.
Плохо! Арзамас -- город старинный, на прямом пути Москва--Казань, тут
выудят и без фонаря...
Сдаю в Арзамасе свои бумаги, вижу, толкутся возле пареньки в летных
унтах. Оказывается, это стрелки-радисты. Их "отфутболивали" в Казань, в 9-й
запасной авиаполк. "Бомбардировочный", объяснили. Я подал голос, мол, и мне
надо в Казань. Всю войну на бомбовозах работал.
-- А пожалуйста, -- сказал "строевик". -- У нас только истребители.
В Казани формировался новый полк. Кто не очень рвался на войну, тот мог
"кантоваться" здесь и месяц, и три. Людей по-прежнему было намного больше,
чем самолетов.
Ни в мотористах, ни в воздушных стрелках надобности не было. Я побрел
было обратно, но меня догнали и вернули.
-- Ты электроникой занимался? -- живо спросил офицер с молоточками в
петлицах. -- Никогда?.. Какое образование?.. Десятилетка?! В институте
учился! Слушай, дружище, полк наш пикирующий. Нету ни одного специалиста по
автоматам пикирования! Беда! Выручи, освой этот проклятый автомат... Буду
учить. Что знаю -- скажу.
Утром всю "технократию", с ее солдатскими котомками и рулонами
чертежей, погрузили на волжский пароход, который потащился к Ярославлю. Весь
трюм чертежами обвесили, гражданских не пускали, кругом секреты; готовили
"водяных специалистов", как острили солдаты.
Когда в поезд пересаживались, я завернул свою солдатскую пайку в особо
секретную схему на толстой бумаге, затолкал в карманы брюк. В Вологде, где
спали вповалку на цементном полу, крысы съели весь хлеб, которым запасся на
дорогу. Осталась только сильно обгрызанная секретная схема; если б и ее
сожрали без остатка, не избежать бы мне штрафбата.
Грузовик забросил нас под Волхов, в полк пикирующих бомбардировщиков;
именно в эти дни и часы летчики изо всех сил помогали удержать проход, из
которого, как кровь из раны, сочились остатки окруженной, разбитой армии
Власова.
От Москвы генерал Власов немцев отогнал. В Ленинграде прорывал блокаду
по заледенелым болотам... Выходили солдаты в рванье, без сапог, оставленных
в трясине, без утонувших в грязи пушек и танков. Спрашивали про своего
генерала: выбрался -- нет?..
Недели две полк держал проход, потеряв треть самолетов и много
солдат-мотористов, которых скосил вначале "мессершмитт", а затем свой
собственный скорострельный пулемет, который поставили на треноге у штаба, а
он вдруг упал, продолжая косить все вокруг...
Отвозили раненых на станцию Бабаево, тут увидел вдруг серых полумертвых
людей. Они выползали из вагонов и, не в силах и шага сделать, присаживались
"по нужде" возле колес. Женщины в зимних платках, дети с синими ножками...
Засекретили трагедию Ленинграда так, что я, воевавший в Белоруссии и
под Москвой, не слыхал о ней ни звука.
Когда смотрел в ужасе на ленинградские эшелоны, когда слушал рассказы
об оставшихся там, под снегом, впервые подумал о том, что нами правят
Преступники. Нет, я подумал не о самом, не о Верховном, я лишь сказал себе:
правят Преступники...
Как-то вдруг слились в моей душе две стрелковые дивизии, убитые
неподалеку от села Погорелые Городищи, и -- ленинградцы, полегшие за зиму.
"Подснежники", о которых в газетах -- ни строчки...
Ночью нас подняли по тревоге, забили до отказа нашими телесами
тупорылый старый "ТБ-3", он же "братская могила" в солдатском просторечии, и
пилотов, и штурманов, моторяг натолкали всех до кучи и повезли неизвестно
куда. В воздухе к нам пристроилось еще звено "ТБ-3". Что за парад?
Кто-то из штурманов определил, что под нами Соловецкие острова. Куда уж
дальше?
Потом начались скалы. Серые, белые, блекло-зеленые. Они походили на
доисторических чудищ, налезших друг на друга в ледниковый период.
И вдруг снова вода, черная, страшноватая. Не иначе, через полюс везут,
в Америку, за новой техникой. Мы посмеялись, но вскоре стало не до смеха.
Наш авиабронтозавр разворачивался на посадку. Длиннющий и узкий, стиснутый
сопками аэродром горел во всю длину и ширину.
-- Какой же это аэродром? Это пожар на газовом промысле, -- отметил
кто-то деловым тоном.
Сверху проплыли журавлиными клиньями около сотни "юнкерсов-88"; взрывы
на взлетной полосе подбрасывали нашу многотонную "братскую могилу", как
теннисный мяч. Мы тут же ушли на второй круг, на третий, на десятый. Счет
потеряли... А посадки все не давали.
Наверное, у нас кончилось горючее, "братская могила" стала валиться на
узенькую полоску у сопки, на которой пилот посчитал, может быть, удастся
приземлиться. Мы обхватили друг друга крепко, и так, стоя, и бухнулись в
желтый огонь, точно в кратер вулкана.
За нами посыпались остальные "ТБ-3", только последний загорелся, едва
коснувшись земли. Везет!
Внутри кратера вулкана никто не ходил. Все только бегали. Мы рысцой,
пока не началась новая бомбежка, достигли огромной подземной столовой, где
потолок то и дело ухал и осыпался, и там объявили, что мы теперь принадлежим
Краснознаменному Северному флоту.
Бог мой, я стремился попасть всего лишь в другую армию. В лучшем
случае, на другой фронт. А меня забросили уж не только на другой фронт. В
другое министерство. Военно-Морского флота. И в самый дальний угол
планеты... Приказ инженер-капитана Конягина был выполнен с немыслимым
успехом. Да вот только как он сам выкрутится?..

    3. ВАЕНГА -- СТРАТЕГИЧЕСКИЙ АЭРОДРОМ


"Особняков" в Заполярье не жаловали. Это я понял сразу. Однажды меняю
на самолете сгоревший предохранитель, летчик крикнул откуда-то сверху:
-- Меха-аник! На крыло!
Я влез по дюралевой стремянке на крыло, козырнул.
-- По вашему приказанию...
-- Вон, особист идет, с папочкой в руках, видишь? -- нарочито громко
перебил он меня. -- Подойти на консоль, обоссать его сверху. Повтори
приказание!
Особист слышал зычный голос летчика и свернул в сторону.
Я в испуге съехал с крыла на спине и только вечером узнал, почему в
Ваенге столь необычный "климат".
Не так давно особист застрелил на аэродроме летчика: тот бомбил свои
войска, как было объявлено. Особист поставил старшего лейтенанта, командира
звена, у края обрыва и -- из пистолета в затылок. А через двадцать минут
пришла радиограмма, что свои войска бомбили самолеты Карельского фронта.
Совсем другая авиагруппа. Того особиста увезли в полночь, до утра он бы не
дожил... Привезли другого, который "знал свое место", как доверительно
объяснил мне белоголовый мужичина с реки Онеги, Иван Шаталов, знакомый мне
по первому полку, еще в Белоруссии.
Ледяное Баренцево море наложило на все свой особый отпечаток. Война
была непрерывной, как полярный день, столь же кровавой, как в пехоте, когда
вдруг никто не возвращался из полета, ни один экипаж, и... какой-то
оголтело-пьяной. Такого лихого забубенного пьянства не видал ни на одном из
фронтов.
Только что вернулась из дальнего похода большая подлодка -- "Щука".
Где-то за Норд-Капом, у берегов Норвегии, у нее взорвались аккумуляторы.
Лодка потеряла ход. К тому же взрывом убило всех офицеров и часть матросов.
И вот, оставшиеся в живых матросы подняли на перископе самодельный парус и
тихонько, под брезентовым парусом, начали продвигаться к своим, в Кольский
залив. Лодка кралась так близко от вражеских берегов, что ее принимали за