скользнул по каким-то монастырским строениям за рекой, белокаменному
собору... Начались вдруг фонари, похожие на огромные бутафорские ландыши. А
между ними, в высоту "ландышей", красуются какие-то гипсовые птицы дикого
вида.
Историки все еще топтались внизу у оконца администратора гостиницы,
который устало повторял свое "нет!" и "не будет!"
Кажется, все уже были порядком раздражены: после "стоячего вагона" --
"стоячая ночка"...
-- И чего вас принесло в праздники, -- ворчливо сказала женщина в белом
переднике. -- К солдатам родители приехали, жены... На частные квартиры?
Никого ваш рубль не интересует! Кто это будет себя стеснять. В революционный
день... Ладно, поставлю вам раскладушки в коридоре.
-- А что это за страусы у вас пасутся в ландышах? -- с досадой спросила
профессор Архипова.
-- Это не страусы, -- почти обиженно ответила служба в белом переднике,
-- это фламинги. Гордость города Козельска!
Архипова нервно поправила на голове свою оренбургскую "башню",
воскликнула оторопело:
-- У них Оптина Пустынь, а гордость города -- фламингИ из гипса!...
И тут меня будто ожгло. Минуту-другую не мог и слова выговорить.
Козельск был в моих глазах безликим захолустьем. "Укрепленным пунктом" из
военных сводок. И только.
Оказалось, на другой стороне реки Жиздры -- Оптина Пустынь... "Ну и
дубина!" -- сказал я самому себе с полным основанием.
Оптина Пустынь -- духовное прибежище Гоголя, Достоевского, Толстого --
существовала для меня... вне конкретной территории. В университетских
лекциях Гудзия и Благого. В собственных конспектах. "Горние высоты духа!" --
со страстью восклицал Николай Калинникович Гудзий.
Оптина Пустынь как бы висела в воздухе и, чудилось, почила в бозе
вместе с XIX веком.
Именно такое представление об Оптиной... дал мне филологический
факультет Московского университета.
Куда только не ездили студенты фольклорных, лингвистических или
спортивных групп. Даже на Эльбрус. Но... "на горние высоты духа"?! И мысли
не заронили...
Тут меня окликнула администраторша. Сказала, что приходил какой-то
человек в кожанке, однорукий, спрашивал Свирского. Не вы ли?
Я понял, что мы разминулись. Только вот... однорукий?
Кинулся вдоль парадной -- Советской -- улицы, по осевшему, в трещинах и
выбоинах асфальту, и минут через десять подошел к обитой серой клеенкой
двери. К ручке пристроена записка.
"Григорий! Ключ под половиком. Буду через двадцать минут".
Я нагнулся, достал ключ, повозился с пахнувшим керосином замком,
непростой замок, конягинский, лишь после третьего поворота ключа что-то
щелкнуло, освобождая щеколду, и я переступил порог конягинского дома.
Я предвкушал встречу с Подмосковьем сорок второго года. Наверное, по
стенам фотографии знакомых ребят, неправдоподобно молодых, обмороженных до
черноты, с распухшими слоновьими ушами, веселых, смеющихся. Конечно, снимки
беленных известкой "По-2", конягинских "русс-фанер". Непременно на взлете
заснятых (газетные репортеры всегда ловили щелкнуть на взлете, когда видны и
самолетные лыжи в небесах, и две черные бомбочки по пятьдесят килограммов,
зажатые нашими "кухонными ухватами").
А может, в красном углу выщербленный осколками деревянный пропеллер
"кукурузника", который вошел, неожиданно для всех стратегов мира, в историю
большой войны.
...Если б ударило меня по голове бревном, вряд ли бы так ошарашило, как
сейчас.
Дом бывшего инженер-капитана Советской Армии Конягина был весь, от пола
до потолка, увешан... иконами. Справа, в светлом углу, икона нерукотворного
Спаса. Самая популярная на Руси икона. Во всех деревнях видел. Голова
Спасителя с золотым нимбом. Перед ним горит синим огоньком лампадка.
Распятие на темно-вишневом бархате тоже не редкость. А поодаль --
торжественное изображение Георгия Победоносца, что ли? На белом коне, со
щитом. На щите желтое солнце, круглое, улыбающееся, как в детской сказке.
Святой воин в розовых сапожках и в красном плаще, который развевается за
ним, как водится, поражает копьем змея. Впрочем, не змея. Какую-то
невзрачную бородатую фигуру в черных доспехах.
Над головой воина летящий ангел в белом пытается надеть на него золотую
корону. Тихоходный, видать, ангел. Никак не догонит.
А на втором плане серовато-синие городские стены с башенкой, из-за стен
выглядывают перепуганные горожане. Один даже мчит по лестнице прочь.
Ч-черт побери, не сей ли рыцарь был главным героем русских
черносотенцев, пожелтелые издания которых я листал в Ленинской библиотеке? С
современными последователями этого святого у меня знакомство не шапочное.
Годами продолжались баталии и на улицах, и в Союзе писателей, и в ЦК
партии...
Неужто героем Конягина стал любимый Победоносец "Союза русского
народа"? Я даже присвистнул. "Не разругаться бы на прощанье..." Впрочем,
возможно, черная сотня вкладывала в Георгия Победоносца СВОЕ содержание.
Подбрасывала под его копье СВОЕГО змея...
Возле следующей иконы я задержался надолго.
Икона эта была небольшой и, похоже, древней. Но не темной, как обычно,
а какой-то яростной, набатной.
На ней был изображен по пояс архиерей или святой в архиерейском белом
облачении с черными крестами. Лицо выписано тщательно и заставляет
вглядеться в него с некоторым изумлением. Это не изможденное лицо аскета, не
византийское, как водится, а -- простоватое лицо русского мужика с добрыми
участливыми глазами. Глаза Иван Яка, когда он улыбается... С него будто и
писали. Да и лицо похожее видел. На Енисее. Парфен с красноярской пристани.
Что создает тревогу? Конечно, фон. Фон такой, словно кто-то за
мужичьими плечами "красного петуха" пустил. Вот откуда набатный дух.
Огненный цвет вокруг мужика, киноварный. Горит икона. В пламени стоит
мужичонка в странной для него архиерейской одежде и с золотым нимбом над
головой. А вокруг, по краям иконы, в цветных квадратиках биография мужицкого
архиерея, что ли?
Тут я был готов сказать себе, что инженер Конягин просто-напросто
собиратель древних икон. Вроде солоухинской компании. Встречался я с
такими... Рыщут люди по деревням, копаются в руинах монастырей, сводят с
икон черную копоть. Приглашают гостей на "смотрины".
Но... синий огонек лампадки горел перед головой Спасителя. Явно не
только собиратель...
В эту минуту щелкнул замок, и вошел инженер Конягин в своей потертой
кожанке. Протянул мне единственную руку, воскликнул: "Сколько лет, сколько
зим!" и еще что-то.
Я пожал его жесткую, как щепа, ладонь, а потом в инстинктивном порыве
обнял его. Глаза, чувствую, стали влажными. Не сразу пригляделся. Невысокий,
тощий, нервно говорливый. Пустой рукав вложен в карман кожанки... И то
сказать, не виделись тридцать лет. С февраля сорок второго, последнего года
нашей жизни, как думалось.
Хочу что-нибудь сказать, не могу.
Похоже, жизнь не щадила нашего инженер-капитана! Морщин вокруг желтых
глаз, как трещин на стекле от камня или пули, -- густо-густо. Складки в
углах рта глубокие, темные. Резко выделяются на худом, костистом лице,
болезненно-сером, измятом и, пожалуй, недобром. Вот только бугристый лоб
остался прежним. Вызывающим. Конягинским...
Дорог мне человек, до слез дорог, а -- о чем спросить? Ведь не знаю о
нем ничего. Ну, совершенно ничего. Здоров ли? Женат ли? Есть ли дети? Живы
ли родители? Не угодил ли тогда в тюрьму? Ничего не ведаю...
Молчание, чувствую, становится тягостным.
-- Что за огненное чудо? -- спросил я об иконе, возле которой стоял. --
Какого века? Святой, а лицо мужичка...
Конягин засиял, словно я его одарил чем-то. Сверкнул желтыми белками
глаз.
-- Не узнали? Господин Великий Новгород! Пятнадцатый век!
Никола-Угодник! Горит и не сгорает. -- И понесся "конягинскими оборотами":
-- Поелику вся Русь перед Николаем-Угодником веками на коленях простаивала
-- в беде первый заступник. Русский люд к нему лепился, как мог, почитал:
все именем Николы названо: посады Никольские, соборы Никольские, монастыри
Никольские, а беды русской не избыть доселе. Потерянная наша воля, господин
Великий Новгород, вот что это!..
Отошли к столу, присели на самодельных стульях. Увидев направление
моего взгляда, Конягин объяснил спокойно:
-- Руку потерял как? Целили в меня, сам знаешь, долго. Через год
подловили. Как в авиации инженеров подлавливают? Рухнул пикировщик на
взлете. Причин тысяча. Аварийная комиссия руками разводит. Моторесурс давно
выработан. Фюзеляж и крылья в заплатах, изношены. Тяги старые. А скорее
всего, ошибка пилота. Но если на инженера полка или эскадрильи положен глаз,
то ясно, кому отвечать... Ну, военный трибунал. Штрафбат. Руку оторвало, тем
и спасся.
-- А Георгий Победоносец тут при чем? -- спросил я суховато.
Оказалось, что на белом коне вовсе не Георгий Победоносец, а Дмитрий
Солунский, и поражает копьем злого царя Калояна.
-- Крестный отец подарил. Я ведь Дмитрием назван... Ох, строг был мой
крестный, бдил, чтоб я был крещеным, а не "обливанчиком".
-- Каким еще "обливанчиком"?
-- Ну, барыни иные боялись -- утопит батюшка родимого Николеньку или
Сашеньку. Видя, что по три раза окунают, с головой, просили с головкой не
окунать, и батюшке за то -- особую мзду; батюшка держал младенца на руке и
водой обливал-обрызгивал; мужики смеялись: разве ж господа крещеные, то ж
"обливанчики"... Вы пока отдохните. Вон, на старом диване, тут и спать
будете, только папки свои заберу.
Пока инженер хлопотал по хозяйству, я как-то старался привыкнуть к
сухому, пряно-маслянистому духу старинного дома с его пылающим набатным
иконостасом.
Подошел к самодельным книжным полкам во всю противоположную, без окна,
стену. От пола до потолка книжечки.
Взял первую попавшуюся.
Переплет, видать, самодельный. Текст... переписан от руки. Почерк
Конягина, угловатый, размашистый: "Н.В. Гоголь. Размышления о Божественной
литургии".
С этим нас в университете точно не знакомили.
Перебрал затем тяжелые тома в толстых кожаных переплетах. Некоторые
обложки деревянные. "Переводы Паисия Величковского с древнегреческого".
Золотое тиснение букв, скорее, угадывается. Века полтора этим фолиантам, не
менее. Название для XX века тяжеловатое: "Добротолюбие".
Рядом столь же неведомые мне "Творения святого Ефрема Сирина".
Псалтырь. Часослов... Митрофанушка у Фонвизина, помнится, изучал псалтырь.
Ученье -- свет...
А вот соседнюю книжицу, затертую, с засаленными страницами, я листал со
жгучим интересом.
Не книжица даже, брошюра-инструкция, условия для крестьян-переселенцев
на сибирские пустоши. Каждой семье вручается 400 царских рублей. 200 --
безвозмездно, остальные -- с возвратом через десять лет, когда крестьянин
станет на ноги. Проезд до Оби или Иртыша -- бесплатно. Затем пароходом.
Тысяча пятьсот верст -- билет 6 рублей.
Цены на живность в Сибири:
"Корова -- 12 рублей,
Лошадь -- 15 рублей...
Пуд ржаной муки -- 45 копеек,
Пуд пшеничной -- от 60 копеек до 1 рубля 20 копеек..."
То-то русская пшеничка текла из Сибири рекой. Недолго, увы...
Поставил со вздохом брошюрку, хотел отойти от полок, взгляд остановился
на больших томах в коленкоровых переплетах. "Об Оптинских старцах".
Потрепанные тома. Золотое тиснение тоже лишь угадывается, видать, побывали
во многих руках. Открыл наугад.
Оптинский старец Макарий, о нем слыхал от Гудзия, -- мудрец,
переводивший и с древнегреческого и с древнееврейского. Гоголь, Николай
Васильевич, с ним переписывался, а случалось, и надоедал своими вопросами,
вроде -- ехать ли ему из Москвы к тетке или не ехать...
Полистал. "Семь писем Макария к мирянину".
"Вы просите научить Вас дару молитвы. Это похоже на то, как бы у нищего
кто просил богатства..."
"Смирение есть сильнейшее оружие против врага и его стрел". Углубился в
письма, снова перелистал. Опять о смирении...
Поставил книгу на место с досадой. Смирение, терпение... До того
терпению научили, что даже сам Сатана Виссарионович благодарил русский народ
за терпение.
Взял машинальным движением еще одну книгу. Раскрыл. События, вроде,
происходят в 1918 году. "Старец отец Нектарий не утешил, никому не подал ни
малейшей надежды на то, что новая власть скоро кончится..."
Остальные книги я проглядывал уж с большим интересом. Наткнулся на
папки с бумагами, написанными явно рукой Конягина. "Уход Толстого". Ф.М.
Достоевский, "Братья Карамазовы"... А вот и новенькие, 1970 года издания.
Где издано -- неизвестно. Раскрыл наугад, стр. 30:
"...социализм... по преимуществу есть атеистический вопрос... вопрос
Вавилонской башни, строящейся именно без Бога, не для достижения небес с
земли, а для сведения небес на землю".
-- А это откуда? -- спросил, не удержался. Но Конягин, видно, еще не
исчерпал своей главной темы. От моего вопроса отмахнулся.
-- Обратили ли внимание на мою любимую икону? -- Он даже поставил на
стол бутылку со штопором в пробке. Недовертел... -- Покров Божьей Матери.
Главная казачья икона... Поелику я коренной казак, из станицы Темрюкской...
-- оборвал самого себя, заметив мой взгляд в сторону накрытого стола.
-- Гость не евши, не пивши, а я ему... -- потянул меня к столу,
продолжая объяснять:
-- Казаки всегда гуляют на Покрова. Это наш главный праздник.
-- Теперь я, наконец, понимаю, почему СМЕРШ так хотел вас прикончить.
-- Нет, тогда я еще не веровал, был образцовым советским офицером.
Точнее сказать, не совсем образцовым, с идеями: иконку в чехле, дар матери,
правда, носил, говоря друзьям -- амулет. А вот на своей собственной шкуре,
что свои пострашнее чужих, в том самом сорок треклятом году и постиг...
Проговорили до утра. Конечно, "русс-фанер" вспомнили, конягинский
проект. "Подснежников", которых мы отдирали от мерзлой земли... Не заметили,
как перешли на "ты". Светать начало -- заснули. Открыл глаза -- чайник
свистит. Конягин взглянул на меня как-то требовательно, деловито, не
по-вчерашнему.
-- Ну, чайку, да пошли...
Я уж не спрашивал, куда. Слава Богу, вовремя опамятовался. Сказал
виновато, что в гостинице двоих историков оставил, в коридоре дремлют.
Захватим их?
-- Можно! -- казалось, удовлетворенно произнес Конягин, надевая
кожанку. -- Из Москвы? Подпольные паломники?
-- Историки! Из Московского университета!
Конягин усмехнулся безгубым ртом:
-- Историки -- не люди, что ли?
"Подпольные паломники" завтракали. В полночь им открыли номер с красной
дорожкой, "броню райкома партии". Обрадовались нам. С местным человеком
всегда больше узнаешь.
Выбрели на сырой ноябрьский снег. Какой-то пожилой человек, который
спал в коридоре на раскладушке, догнал нас, спросил дружелюбно:
-- Не возражаете, я с вами? -- И, надевая офицерскую фуражку без
звезды, кивнул Конягину. Похоже, не первый раз тут человек.
Двинулись к Оптиной Пустыни. Прямо по снежной целине. От гостиницы в ту
сторону ни одной тропочки. Набрели на современный памятник -- черную
минометную трубу, занесенную снежком.
Историк, в ватнике и потертых джинсах, достал фотоаппарат, а Конягин
сказал со своей обычной усмешечкой:
-- Памятниками войны интересуетесь? Не помешает вашим планам, если я
вам покажу еще что-то.
Двинулись за Конягиным всей группой. Притопали к чугунной плите.
Памятник в честь битвы 139... года. Последняя цифра стерта. Историки
защелкали фотоаппаратами. XIV век! Надпись можно прочесть, но не без труда.
"Козляне совет сотвориша изыти на полки татарские, изшедши из города и
нападши на полки татарские и убиша от татар 4 тысячи и сами бы избиены
быши".
Постояли молча.
-- У вас, евреев, есть такое место. Как называется? -- спросил Конягин,
обращаясь не то ко мне, не то к историкам.
-- Вы кого подозреваете? -- с усмешечкой спросила Архипова, поправляя
свой оренбургский тюрбан. Насмешливые армянские глаза ее сузились. Круглое
белое лицо северянки раскраснелось. -- У евреев это называется Масадой.
-- Вот-вот, у евреев есть Масада, а у русских -- Козельск. Козельск не
сдался татарам, полег до единого... Масаду знает весь мир, а кто знает
Козельск? -- И он молча двинулся в сторону, я шагнул за ним, глядя на его
лысоватый затылок, словно это помогало мне постичь, чем, в конце концов,
живет человек. Уж не из русопятов ли? А может, просто жидомор? Останемся
один на один -- потрясу за грудки.
-- Извините, хочу обратить ваше внимание и на мост... Если это входит в
ваши планы.
За каждый свой шаг Конягин почему-то извинялся. Казалось, невзрачный
однорукий провинциал в истерханной кожанке до колен извинялся перед
столичной публикой.
Я беззвучно посмеивался, прислушиваясь к его нескончаемым "извините".
Ох, это конягинское уничижение паче гордости...
В сорок втором он был куда открытее, резче, проще. А говорил сложнее.
"Много слов в охапку берет", -- помнится, смеялись технари. Сейчас все
наоборот. Говорит проще...
Вступили на мост через Жиздру. Подошли к чугунной ограде с круглыми
набалдашниками.
Морозец. Река парит. Внизу, на специальных подмостках, гомонили женщины
с корзинами, полными белья. Одна из них полоскала что-то. На ее руках были
надеты длинные перчатки крупной самодельной вязки, а сверху резиновые.
Полощет и ведет с остальными разговор о том, что надо бы послать кого-нибудь
в Москву... "Пообносились все..."
-- Здесь женский клуб города Козельска, -- сказал Конягин. Мы
засмеялись.
Мост был бетонный, широкий и вел в сторону какой-то магистрали. Конягин
задумался, что ли, дал нам отмахать метров двадцать лишних, а затем
окликнул:
-- Вы куда?.. К Оптиной Пустыни, -- он усмехнулся горьковато, -- берите
влево, круче, выходите на тропку, во-он туда, по леску. -- Объяснил, когда
мы втянулись в сосновый лесок, припорошенный снегом, что мост построен в
советское время и, естественно, ведет не туда...
Остановившись, показал на реку.
-- Была тут у монахов переправа, да Бог с ней, с переправой, -- снова
зачастил он "конягинскими периодами", едва дыхания хватало. -- На берегу,
вон там, метрах в пяти от Жиздры, видите, овражек, за ивовыми кустами, там
пробился родник. Серный родник, глубинный; ранее он был в другом месте,
между Оптиной и скитом, покажу потом, назывался "Пафнутьев колодец", со
святой водой; завалили колодец, забили цементом... Как почему? На дворе
пятилетку громоздят в четыре года, а тут, страх Божий, паломники идут и
идут, как триста лет назад, и исцеляются, главное. Одни верой, другие
сернистой водой... Забив родник цементом, дали депешу в область, мол, святой
воде конец, а она, глядь, прорвалась в другом месте.
Так и все. Заваливай святой родник -- не заваливай...
Профессор Архипова исторического оптимизма Конягина, видно, не
разделяла. Человек наблюдательный, тут же заметила, что от надвратной церкви
на крутом берегу Жиздры остались рожки да ножки...
Конягин вздохнул только, повел нас к монастырю.
-- Хотите, я вам покажу могилы старцев Макария и Амвросия?
Крупно зашагал мимо развалин к низинке за церковкой. Кое-где раскиданы
могильные памятники. Скорее всего -- старое заброшенное кладбище.
Остановился на открытой полянке, где неподалеку, в двух местах, снежок был
тщательно заметен и лежали вместо цветов свежесрубленные еловые ветки.
-- Это происходит каждый день, постоянно, и никто не знает, кто кладет
ветки и цветы на могилы старцев... Когда было столетие со дня смерти
Амвросия, все певчие Загорской Лавры прибыли в Оптину Пустынь. И пели и день
и ночь... И люд стоял не евши, не пивши...
Не только часовенки над могилами старцев снесены начисто, нет и плит,
даже могильных холмиков, как видите, нет, сровняли с землей; несколько раз
сравнивали. Да подымается земля на этом месте. -- Он постоял, трудно дыша,
унимая в себе что-то подступившее к горлу. -- Сами видите, пробивается наш
родник... Пробивается... -- Конягин улыбнулся светло; если бы не почернелые
искрошенные зубы, улыбка его казалась бы победно-молодой. И сразу принялся
жарко рассказывать о старце Амвросии, к которому, видать, питал особое
чувство.
-- Двести-триста верст шли к нему страждущие, пешком шли, чтоб повидать
старца, почерпнуть его отрезвляющей мудрости... Амвросий, как вы слышали
наверное, потряс Федора Достоевского. Старец Зосима в "Братьях Карамазовых"
с него написан. Помните, конечно, Зосиму? -- Улыбка с костистого лица
Конягина не исчезала. -- Константин Леонтьев, не мне вам рассказывать о
гениальных философах... так вот этот самый Константин Леонтьев, что менее
известно, принял тайный монашеский постриг и жил здесь, в Оптиной, под рукой
Амвросия...
Историки увлеклись лежавшей на земле каменной глыбой со
старославянскими надписями, разбитым памятником, что ли; Конягин чуть
приотстал и сказал вполголоса -- мне да "подпольному паломнику" в военной
фуражке без звезды:
-- Нашу Октябрьскую Леонтьев предсказал, как если бы видел воочию,
более точно и детально, чем Достоевский. Обернется она торжеством мещанина,
сказал. Увлечет своими идеями-лозунгами Восток и пойдет раскаленной лавой на
Запад, обеспокоенная более всего своими удобствами... Каково?! -- И громче и
врастяжечку, чтоб не прошли мимо этой мысли обернувшиеся в нашу сторону
историки: -- Многое предвидели в Оптиной. На сто лет вперед зрели... -- И,
усмехнувшись уголком бескровных губ: -- А судьба пророков известна. Во все
века...
Перепрыгивая через обломки, Конягин сообщал скороговоркой:
-- Храм Святой Марии Египетской -- в развалинах. Колокольню начала XIX
века -- повалили. Часовенки на могилах старцев, к которым вся Россия
приходила, сами убедились, сровняли с землей...
Мы шли по Оптиной под этот скорбный и, казалось, нескончаемый рефрен:
"...повалена", "крыша провалилась", "купол срезан".
-- И вот так все, друзья мои...
Наконец выбрели из развалин в жидковатый сосновый лес. По пути Конягин
взмахнул единственной рукой.
-- Вон наш сказочный колодец с мертвой и живой водой; живая, как вы
знаете, от властей утекла...
Сквозь огромные старые деревья и молодой сосняк проглядывает надвратная
церковка, колоколенка в строительных лесах, а за ней скит, в котором
работали и Достоевский и Гоголь.
-- Реставрируют! -- радостно воскликнули историки.
-- Можно сказать и так, поелику в лесах стоит двадцатый год...
Пробежали сквозь арку, увидели большую площадь, окруженную двухэтажными
жилыми домиками, старыми, с подтеками.
Посередине высилась деревянная церковь Иоанна Предтечи с небольшим
куполом и крестом. Стереотипный портик с четырьмя обшарпанными белыми
колоннами... Никакого сравнения этот поздний "купецкий" классицизм с
древними северными церквушками не выдерживал.
-- Вот ее бы и надо увезти в Архангельск. С глаз долой... -- заметил я.
Конягин взглянул на меня неодобрительно, повел к боковому крыльцу,
возле которого висела дощечка: "Филиал Козельского краеведческого музея"...
Полы окрашены суриком. Конягин долго вытирал ноги о половик, и мы,
естественно, так же. Наконец оказались в комнате, где были собраны все
реликвии, которыми гордится Оптина Пустынь. Личные вещи Достоевского.
Зонтик, стул, темного дерева секретер, покрытый зеленым сукном. И, помнится,
чернильница. Стоя за этим секретером, Федор Михайлович создавал "Братьев
Карамазовых"...
На какое-то мгновение у меня появилось почти зрительное ощущение,
галлюцинация, что сейчас войдет сюда сгорбленный, с палкой, старец Зосима с
послушником, и великий прозорливец скажет мне прочувствованно:
-- Все правду ищете? С пятым-то пунктом...
В углу комнаты, на полу лежала чугунная плита, на которой было
начертано, что здесь жил Николай Васильевич Гоголь, и указаны даты, когда
жил-поживал.
Гоголь явно жил не здесь, в комнате Достоевского; но почему всех
классиков, национальную гордость, смели в одну кучу, как сор? Не спросил,
постеснялся.
Скита, вроде, не достиг смерч, который разметал-размолотил Оптину. Одно
здание казалось даже подновленным. Что здесь?
Добротное, церковной архитектуры, с причудливыми кокошниками над узкими
окнами второго этажа, частично замурованными. От срезанного, по всей
видимости, купола осталась окружавшая его теснота разностильных деталей с
резьбой по камню. Арки. Выемы. Каменная плетенка по фасаду. Добротное
московское барокко семнадцатого века. Почти "купецкое". Всего в избытке. В
окнах промелькнуло несколько лиц.
Оказалось -- это здание Оптинской библиотеки.
-- Бывшей, извините. Раскрадены книги, и давненько... Сколько
сохранилось? Военный секрет, извините; хранится под замком в
крамолохранилище. Как вам известно, сие тайное место называется "Отделом
редких книг" Ленинской библиотеки, рядовому читателю доступа туда нет,
извините. Мне пришлось стать лектором общества "Знание", точнее, "Смерть
знанию!", чтоб заглянуть в тайное тайных. Сижу часами, сутками, переписываю,
делюсь с людьми, не скрываю...
Остановился вдруг, отер ладонью синеватые губы, точно вспомнив -- не с
близкими говорит...
-- Толстой? Как же Оптина... без Толстого?! Был здесь Лев Николаевич
шесть раз, а возможно, больше. Занятные сведения оставил нам его слуга,
который вел дневник. Есть у меня этот дневник. Переписал. -- Усмехнулся
чему-то. -- В лаптях отправлялся Лев Николаевич в Оптину и с опаской... За
бродяжничество ссылали в Сибирь, да еще вначале секли. По дороге полицейский
чин сунулся: "Кто таков?!.. Знаю таких стариков-ханжей. Ну-ка, покажи
документ!" А что, -- добавил Конягин, усмехнувшись, -- не было бы у Льва
Николаевича документа?.. В холодную, а то и по шее б дали... Ужинал граф
вместе с нищими, это он выдержал. Но вот идти в ночлежную избу, где вонища,