верный патриот. В руках у него пушка Швак... Разрешите, товарищ командующий?
Командующий молчал. Поглядел в сторону приоткрытой двери, прислушиваясь
к чему-то... Наконец, кивнул.
Начальник политуправления приблизил свои губы к микрофону командующего
и начал кричать:
-- Стрелок-радист Павел Гром! В твоих руках мощное оружие, гвардии
старшина! От имени Родины приказываю не допустить пленения экипажа. Вплоть
до крайних мер. Понял, гвардии старшина?! Огонь по измене!
Радист, сидевший сбоку, переключил тумблер и принялся повторять тусклым
голосом:
-- Прием!.. Прием!.. Прием!..
-- Та-ак, не хочет нас слышать бывший гвардии старшина. -- Начальник
политуправления Суслов стукнул одним своим кулачком о другой. -- Кто у
Шаталова нижний стрелок?
-- Убили нижнего стрелка, -- пояснил штабист, стоявший "на подхвате" у
полураспахнутой двери кабинета. -- Посадили какого-то "технаря".
Командующий ВВС, выбросив третью спичку, наконец заметил, что чиркает
по коробке не серной головкой, а противоположным концом. Но никто не видел
оплошности командующего. Генерал-полковник авиации Андреев наконец прикурил,
обронив с яростью, относившейся явно не к тому, о чем говорил.
-- Уничтожать техсостав, кто дал право?! Половина матчасти разбита,
устарела, выработан моторесурс. Вы что, не знаете, сколько машин остается на
земле из-за технической неисправности?!.. Не хватает воздушных стрелков?
Начальник штаба, немедля послать заявку на стрелков!
-- Есть послать немедля!
Начальник политуправления вытер платком свой детский пушок и крикнул в
дверь, чтоб связались со штабом пятой торпедной дивизии: кто пошел с
Шаталовым нижним стрелком?
Ответа не было долго. Наконец оперативный дежурный из пятой дивизии
сообщил, что нижним стрелком вылетел сержант Свирский.
При слове "сержант" командующий спокойным жестом стряхнул пепел в
стеклянную пепельницу, и все поняли, что из-за солдата и разговора не будет.
Не то что копья ломать...
Через секунду оперативный почему-то позвонил снова, сообщил
пространнее, похоже, читал документ:
--...Сержант срочной службы Свирский Г.Ц., младший авиаспециалист. -- И
после короткой паузы. -- По национальности еврей.
Подробности эти не вызвали на лицах штабных никаких эмоций. Командующий
ВВС затянулся сигаретой, медленно, клубами, выпустил сизый дымок.
Только прокурор вдруг дернулся, словно его током ударило:
-- Ну, точно! -- воскликнул он. -- Этого-то я навидался. Измена Родине
с заранее обдуманными намерениями...
Все круто, стулья заскрипели, повернулись в его сторону. Командующий
даже курить перестал, и прокурор ВВС флота вынужден был продолжать,
размахивая блокнотом, заложенным на нужной странице пальцем.
-- Я это знаю по многолетнему опыту. Когда уголовники бегут из лагеря,
они прихватывают с собой какого-нибудь, поточнее сказать, деревенского
вахлака. Прирезать по дороге. И подкормиться. Это называется побег с
"барашком".
Теперь на прокурора искоса глядели даже радисты, которые никогда не
отвлекались от своих аппаратов.
-- ...А этот зека, штрафник, взял еврея. Немец на еврее душу отведет, а
остальных не тронет. Логика проверенная. Чтоб поточнее сказать, заранее
обдуманная измена.
Командующий ВВС Андреев стукнул кулаком по столу и вскричал, хотя не
кричал никогда:
-- Товарищ полковник юридической службы! Вы... вы -- пишите свое!
Прокурор присел оторопело и не только говорить, но вскоре и писать
перестал.
У старика -- начальника штаба начали трястись руки, которые он держал
на трости:
-- Они сожгли у Варангер-фиорда гидросамолет с генералами, -- вырвалось
у него с нескрываемой ненавистью в голосе. Он смотрел мимо прокурора, на
стенку с картинкой художника-мариниста, пытаясь унять дрожь. С трудом
поднялся, протянул в сторону прокурора руку в синем обшлаге кителя. Синий
обшлаг трясся. -- Сожгли гидросамолет с генералами вермахта. Из Нарвика шел.
Только за это экипаж расстреляют. Весь!
И тут отскочил от бронированной двери молчавший доселе "особист".
-- Коли экипаж порешат, чего ж они тянутся в плен, как бычок на
веревочке? Помирать -- так с музыкой!
Начальник политуправления снова приблизился к микрофону, крича:
-- Гвардии старшина Павел Гром! Вы сожгли самолет с генералами
вермахта. В Луостари вас ждет расстрел... Расстреляют весь экипаж. Родина с
вами, дорогие друзья! Североморцы в плен не сдаются! Огонь изо всех видов
оружия! Огонь!
В ответ -- глухое и, казалось иным, ироническое бормотанье шаталовского
радиста:
-- Прием... Прием... Прием...
И тут в кабинет командующего ВВС Северного флота, нет, не вошел,
ворвался генерал-полковник береговой службы Иван Рябов. Папаха из темного
каракуля сдвинута на расширившиеся злые глаза. Ему, видно, доложили по
радиотелефону о судьбе самолета-разведчика. О том, что лучший летчик -- ас,
гордость ВВС флота, сдается в плен.
Кожаный реглан на сером волчьем меху от быстрого хода распахнулся, и
генерал и в самом деле походил сейчас на матерого волчище, вставшего на
задние лапы.
Старик Карпович прижал руку с тростью к сердцу и молча опрокинулся на
бок. Через два дня хоронили. С оркестром. И ружейным салютом.
...Когда дядя Паша, в своей сырой промерзшей кабине решил, что надо
ответить на штабные запросы, и сказал в ларингофон, что переводит связь на
командира, Иван Як пробасил раздраженно:
-- Да отключись ты от этой шатии!.. Оставь прием... Что сверху?
-- "Ме-109-г", -- тут же отрапортовал дядя Паша. -- Одно крыло белое,
второе -- красное.
-- Ганс Мюллер!
Ганс Мюллер, самый известный ас Люфтваффе, сбил над Северной Африкой и
здесь семьдесят два самолета. Он убил нашего командира майора С.В.
Лапшенкова, на глазах у всех зажег его, когда тот учил молодых пилотов,
летал с ними над Большим аэродромом, по кругу...
-- Ты его, если придется, из пушки снимешь? -- спросил Иван Як.
-- Так точно!
-- Что над ним?
-- Над Мюллером... высота тысяча метров, барраж сорок два "мессера".
Высота тысяча пятьсот -- барраж шестнадцать "фокке-вульфов"...
-- Гулянье у Маланьи, -- с досадой процедил Иван Як.
А где-то уж шла "собачья свалка". Дядя Паша переключился было на волну
истребителей. Матерятся ребята. Кричат: "Атакую, прикрой!", "Держись,
кореш!", "Мишка, не зевай! Руби его!"
-- Нет, не пробьются к нам, -- дядя Паша вздохнул тяжко. -- Наших --
восемь-девять. "Мессеров" как комарья у болота.
После долгого молчания дядя Паша углядел в небесах еще что-то.
-- Над свалкой истребителей "спитфайер" кружится. Высота три тысячи...
Английский "спитфайер" был нашим лучшим самолетом-разведчиком. У него
не было оружия, только аэрофотоаппараты, но скорость такая, что угнаться за
ним не мог никто. Да и бессмысленно гнаться, когда у "мессершмитта" горючего
на сорок минут, а у "спитфайера" на пять часов.
-- "Спитфайер" ходит? -- удивленно произнес Иван Як. -- Тогда все,
Паша, закрывай контору! В штабе все узнают и без нас, по английским
картинкам.
...И снова саднящая душу тишина. Нас тащили на Луостари уже
восемнадцать минут. На двадцатой все будет кончено...
Наконец, прохрипело в наушниках:
-- РОбяты, а ведь нас к Герингу ведут! На личный прием.
-- К какому Герингу?! -- неожиданно для самого себя вскричал я. -- У
меня даже пистолета нет. -- И правда, у механика личное оружие -- не
пистолет, а винтовка.
-- ПистОлета нету, -- послышалось в ответ, и тут вдруг экипаж
разразился громовым хохотом, от которого у меня похолодела спина.
А под нами уж белая кромка прибоя. В самом деле, ведут к Герингу...
-- Земеля, если накроемся, так все вместе, -- прозвучало в наушниках, и
я как-то сразу успокоился.
Хотя для спокойствия, надо сказать, оснований не было никаких. Впереди
показался вытянутый кишкой немецкий аэродром Луостари, а Иван Як стал
снижаться и... черт побери! Мотор выпуска шасси начал свое бормотание. Вижу,
"ноги" не выходят, одна только выпала из-под брюха, да и то на замки не
встала.
А черное посадочное "Т" рядом, рукой подать. Сейчас грохнемся...
Нет, вторично такого ужаса я пережить бы не хотел.
Наш бомбовоз с выпущенной стойкой, вторую, видать, заело, промчал над
посадочным "Т", черневшим на снегу, над дежурным в плаще с накидкой и
флажком в руках, над толпой военных в высоких фуражках, которые отблескивали
на солнце своими вензелями столь ярко, словно у военных горели головы.
Так они и горели, недвижимо, пока Иван Як грохотал над ними, видели,
промазал русский посадочный знак. Не привык садиться в Луостари. А может,
заметили, одна "нога" болтается туда-сюда, от тряски и ветра. Что ж, пойдет
на второй круг.
Тут-то Иван Як и поступил "по погодным условиям", как обещал
командующему ВВС. Взревели моторы на форсаже, вибрация стала такой, что
казалось, машина разваливается -- нет, успел Иван Як, пока спохватились
немцы, дотянуть до грозового облака, лишь одна трасса полоснула следом... И
тут нырнули в чернильную темень, лежавшую на сопке, а, известно, в синих
грозовых облаках никто на всем Севере, кроме Иван Яка, не чувствовал себя
уютно.
Из прижатой к сопкам облачности двухмоторный "страстотерпец" Иван Яка
выскочил уже над Кольским заливом. Прошел над своим аэродромом на бреющем. Я
увидел, шасси у нас болтались, как вывихнутые ноги. Закричал диким голосом:
-- Шасси! Масляные амортизаторы перебиты!..
Иван Як попытался сесть со второго захода. Развернулись над сопками,
снова зашли на посадку, как на бреющем. У Иван Яка такой почерк: пощупает
задним колесиком, дутиком, землю, а потом сядет.
Однако "ноги" все еще беспомощно болтались, и мы ушли на третий круг.
Дядя Паша, восседавший надо мной, принял по радио приказ генерала
Кидалинского садиться на живот.
Меня снова как током ударило. "На живот! Нижнего стрелка затрет..."
Не помню, кто это воскликнул? Когда? На каком аэродроме? Но только
помню -- от нижнего стрелка в тот раз ничего не осталось. Не знаю, что в
плащ-палатке унесли.
Я, неожиданно для самого себя, испуганно выматерился.
И в наушниках тут же отозвалось:
-- Стрелкам, не отстегиваться! -- И с напряженной хрипотцой: -- Если
накроемся, так все вместе.
Только на шестом заходе я услышал характерный щелк, -- одна стойка
шасси, наконец, встала на место.
Дядя Паша включил голос Кидалинского.
-- На живо-от! -- кричал Кидалинский. -- Что ты, Шатун, белены объелся?
Черт с ней, с машиной!..
Иван Як будто не слыхал. Он накренил свой устало ревущий "Ильюшин" и
стал сажать его, как велосипед. На одно колесо. Дутиком, как всегда, землю
попробовал и -- бряк! Звяк! -- помчали по утрамбованному слепящему снегу.
Винты все еще тянули накрененную машину вперед, не давая
разворачиваться. Она неостановимо катила, скакала по неровному, в ледяных
наростах, полю, громыхая на ободе правого колеса, где вместо шины,
чувствовал боками, торчали во все стороны ошметки рваной резины. Мчусь
спиной вперед -- офицер у посадочного "Т", вижу, уже столь далеко, словно я
взглянул на него в перевернутый бинокль.
Санитарную машину, идущую вдоль летного поля на полном ходу,
проскочили, словно она стояла.
В опущенные посадочные щитки бьет от винтов снежный вихрь -- не спасут
щитки. Вот уже "тройку желтую" проскочили -- командирский самолет -- от него
до скалы метров двести...
Крутая, в серых валунах, скала, знаменитый "остров смерти", чувствовал
-- вот она, а мы громыхаем железом, мчим... Торопившиеся к самолету механики
попадали в снег, чтоб не убило взрывом.
А мы -- катим...
Еще секунда-полторы и -- "Прощай, мама! -- Взглянул последний раз на
обезумевший, крутящийся снег. -- Про..."
Тут Иван Як завалил машину в сторону отбитого колеса, меня дернуло
вверх и вбок, брезентовые ремни впились в ребра до боли, еще чуть, и
хрустнул бы. Машина царапнула консолью снег и круто вертанулась. Дядю Пашу и
меня, сидевших в хвосте, теперь занесло, как на гигантских качелях, почти в
поднебесье. Если б мы не были пристегнуты ремнями, вылетели бы пушечными
ядрами!
К машине бежали со всех сторон. Над головой продолжалась "собачья
свалка" истребителей. На нее уж никто не обращал внимания.
Подъехали "виллисы" с начальством, но мне они были ни к чему. В одном
валенке, второй прижимаю к груди, выполз через нижний лючок, брякнулся на
снег спиной. Поднялся, одна нога в валенке, вторая в рваной размотавшейся
портянке.
Постоял недвижимо, пока Иван Як отдавал по всей воинской форме рапорт
адмиралу флота Головко. Адмирал улыбался, долго тряс руку Иван Яку, затем
спросил, как ему удалось отбиться от "мессершмиттов". Немцы подняли в воздух
весь Луостари. "По разведданным, на перехват вам вышли девяносто восемь
"мессершмиттов" и шестнадцать "фокке-вульфов".
Иван Як оглянулся, увидел меня в одном валенке, второй -- в руке, и
пробасил со своим неизменным добродушием:
-- А вон, стрелок валенком отбивался...
Тут все засмеялись, даже адмирал улыбнулся. Потом затихли: кашлянув,
адмирал заговорил вдруг, как на митинге, что в руках таких героев, как
капитан Шаталов, даже устарелая, в заплатах машина становится чудом техники,
спасает тысячи моряков и солдат...
--...Огромное вам спасибо от советского народа!..
Ох, не до митингов было Иван Яку! Он пошатывался, видать, еще мчала на
него белая от пурги скала с раскиданными гранитными валунами; все ближе и
ближе смерть, а тормоза полетели. Какие уж тут тормоза!..
Иван Як снова пошатнулся, потоптался в своих порванных осколками унтах
и проокал не то шутливо, не то всерьез:
-- СамОлеты... кОнечнО, мОгучее Оружие. Но на х... такая бешеная
скОрОсть...
Не будь тут адмирала -- командующего Северным флотом, все бы
похохотали, и дело с концом.
Однако матюгаться при самом никто еще себе не позволял...
Адмирал тут же сел в свой "виллис" и отбыл, и очередной орден Красного
Знамени вручал Шаталову штабник. Сухо вручал, неодобрительно... Когда
садились штабные в свой "газик", слышал я, один полковник сказал другому:
-- Конечно, я бы так не ответил. Но, с другой стороны, сегодня он в
смерть окунулся, как в бочку с дерьмом, с головой, и завтра туда же. И
послезавтра. Учить его в промежутках делать книксен?..
Иван Як молча проводил штабные "виллисы" и "газики", приторачивая к
поясу свой истертый, подшитый возле уха суровой ниткой шлем с
очками-бабочкой...
Капитана Шаталова в звании больше не повышали. А ордена -- шли... За
каждый "заломленный" транспорт. Только относился он к орденам не как все.
Надевал только когда приказывали. Называл их "трень-бренью" или
"брякалками".
"Трень-брени" у него было от плеча до плеча. В три ряда. И то сказать,
самолет старый, битый-перебитый, колесный, а внизу проклятое море Баренца,
окунись в него -- шесть минут, и паралич сердца. Испытано, увы, многими...
Командиры эскадрилий, известно, водили свои группы не каждый день.
Командиры полков -- еще реже.
Генерал Кидалинский -- никогда...
Я технарюга, мое дело земное... Через год, правда, вызвался пойти в
торпедную атаку, когда стал военным журналистом.
Но чтоб туда каждый день?!
Иван Як и Скнарев выходили в Баренцево ежедневно, то с бомбой, то с
торпедой. Какая ни будь погода, хоть сплошной туман, все равно, все знали,
чьи моторы взревели на летном поле; на ком война верхом едет...
В конце концов даже адмирал Головко признал Иван Яка! Простил ему
неучтивость... Услышал как-то рев самолетных моторов в густом тумане,
позвонил Кидалинскому: "Это твой Шаталов, небось, мотается? Смотри, не
угробь гвардии капитана Шаталова... Да, пришли из Москвы бумаги. Присвоить
полку звание гвардейского... Вернется Шаталов -- поздравь его лично от моего
имени".
Едва Шаталов зарулил на стоянку, Кидалинский обнял его и воскликнул с
несвойственным ему восторгом:
-- Шаталов-Моталов, что бы я без тебя делал!
И на радостях разрешил даже отпраздновать юбилей полка. Год воюет полк.
Стал гвардейским. Заслужил!
Юбилей отмечали все в той же столовой, в которой было сыровато, иногда,
особенно во время бомбежек, за шиворот сыпался гравий, куски мха. А так
ничего... Длинные, грубо сколоченные столы накрыли белыми простынями, не
виданными нами с начала войны. Тарелки белые, фарфоровые. Мать честная!
Дивизионная типография отпечатала карточки с фамилиями, заранее поставленные
на столы. Чтоб каждый знал свое место. Торжественно получилось. "Как в
Пиквикском клубе", -- едва не вырвалось у меня, но слова застряли в глотке,
и заныло под ложечкой...
После всех празднеств объявили вдруг, что к летчикам Северного флота
прибыл Большой Академический театр СССР. Балетная группа. И с театром --
мастер художественного слова Владимир Яхонтов.
Говорят, Кидалинский в лепешку разбился, выпросил к юбилею. Но по
дороге, у прифронтовой станции Лоухи, поезд бомбили, пришлось Большому
Академическому театру полежать в снегу и грязи. Но, вроде, все целые.
Когда я примчался в столовую, там уже все было расставлено, как надо.
Столы распихали по стенкам. Скамьи -- посредине. На них, в первых трех
рядах, сидели дежурные экипажи в синих парадных кителях и зимних
комбинезонах, скинутых до пояса. Как всегда перед боевым вылетом, летчики
надевали все ордена. Первые три ряда горели золотом.
За первыми рядами сидели мы, в ватниках или в замасленных куртках, --
только от самолета. Кому разрешили.
Первым поднялся на самодельную, колыхавшуюся сцену изможденно-худой
Владимир Яхонтов. Улыбка болезненно-застенчивая. Лицо, пальцы -- цвета
свежей бересты. Неправдоподобно белые. Он подошел к самому краю "гуляющих"
подмостков, машинально коснулся шелковой белой бабочки у горла, на месте ли.
В этой подземной суете и не то забудешь.
И -- протянул руки к первым рядам, задержался на капитане Шаталове,
самом монументально-плечистом в первом ряду и словно в золотой кольчуге.
И начал читать, казалось, обращаясь только к нему, летчику в золотой
кольчуге:
Слышишь -- мчатся сани, слышишь -- сани мчатся,
Хорошо с любимой в поле потеряться...
Я невольно отметил, как упало это слово в зал -- "с любимой". Как
притих и вытянул шею Иван Як. Как сжался Скнарев...
Я знал, что такое эмоциональное ударение.
Но ударило, пожалуй, совсем другое, неожиданное. После пропитых,
сиплых, яростных командных голосов, после многоэтажной матерщины, после воя
пурги и надсадного рева моторов вдруг зазвучал, будто с небес, негромкий и
прозрачный, хрустальный голос. Точно горный ручей звенел с высоты.
Каким восторгом и какой болью отозвалось в сердце это волшебство из
другого мира, в который нам, скорее всего, не вернуться. Слез своих не
стыдился никто...
Ветерок веселый робок и застенчив,
По равнине голой катится бубенчик...
Тут взвыла припадочным ревом боевая сирена. Нас из подземелья как
ветром выдуло...
...В полдень, за обедом, объявили, что концерт московских артистов
продолжается. Народу набилось!.. Стояли в проходах. Только в первых трех
рядах -- никого. Пустые скамьи.
Владимир Яхонтов приблизился к краю подмостков и, обращаясь к залу,
спросил, а где же те, кто сидел здесь. Самые юные, самые красивые...
Ответом ему было молчание.
Владимир Яхонтов болезненно сморщился, прижав ладонь к своей шелковой
бабочке, словно это была удавка. Начал было декламировать:
Есть одна хорошая песня у соловушки --
Песня панихидная по моей головушке...
И вдруг закрыл лицо длинными пальцами и, пригнувшись, ушел со сцены.
Плечи его тряслись. В конце войны он покончит с собой, любимый Владимир
Яхонтов. Может быть, и оттого, что он, тонкий нервный художник, не вынес
ужаса подобных сцен. Сколько раз они повторялись на его глазах!
Шатун, или "батя", как теперь его все звали, появился на седьмые сутки.
Комбинезон -- лохмотья. Вата торчит. Ногу приволакивает. "ПОмОрОжена", --
сказал.
Иван Яка подобрал и доставил на своем чихающем мотоботе старик
норвежец. Шторм разгулялся свирепый. Мотобот, сам его видел, спичечный
коробок. Как не перевернулись? Как Варангер-фиорд проскочили?
Возле полуострова Рыбачий их засек наш "дивизион плохой погоды". Так
окрестили матросы катера погранохраны с названиями "Смерч", "Тайфун" и
"Ураган"...
"Смерч" запросил позывные. А какие у старика норвежца позывные?
"Тайфун" выстрелил из носовой пушки и пошел на таран.
Кто знает, чем кончилось бы дело, если б не смекалистый Иван Шаталов.
Иван Як быстренько вылез из своего комбинезона, содрал с себя армейские
кальсоны со штрипками и поднял на мачте вместо белого флага. Так и пришел в
губу Ваенгу, к своим, с развевающимся белым флагом со штрипками...

    4. ВЕСЕЛИЕ НА РУСИ ЕСТЬ ПИТИ


Жестоко простыв на продуваемой всеми ветрами взлетной полосе, пригубил
водки, не больше полстакана, непьющий майор Фисюк, наш начальник штаба,
заслуженный летчик-язвенник, как называли его веселые юнцы-истребители.
Выпил, а вечером, в кругу друзей, добавил. Простонал от боли всю ночь, а
утром, ошалев от водки и резей, забыл сказать экипажу дежурного
торпедоносца, что в таком-то районе находится советская подводная лодка
"Щ-422", "Щука" в аэродромном просторечии. Просто из головы вылетело!
Летчик, увидев в открытом море большую крейсерскую подлодку, которая
почему-то и не думала погружаться, сделал вираж, зашел с выгодной для атаки
стороны и врезал ей в борт торпеду. И снимки привез удачные на редкость. Как
лодка умирает, судорожно вздирая в последний раз свой острый железный нос, а
затем, в новых взрывах и вспышках огня, медленно и едва ль не под прямым
углом к воде, почти стоя, уходит навек. Остаются лишь жирные нефтяные пятна,
которые также удалось запечатлеть на снимке...
Так погибла одна из самых известных в Заполярье геройская лодка
капитана второго ранга А.М. Каутского, а майор Фисюк был отдан под суд
военного трибунала, разжалован в рядовые и отконвоирован в штрафбат, на
полуостров Рыбачий, откуда не возвращались. Правда, на этот раз была
отправлена шифровка, чтоб рядового Фисюка вернули через три месяца живым.
Обычно такие шифровки посылались, когда в штрафбат "гремели"
прославленные летчики-асы, Герои Советского Союза. Пожалели и Фисюка.
Во всем винили полярную зиму. Ледяную свистящую темень, которая лежит
на голове полгода, как гиря. Давит на душу. Проклинали каторжную Ваенгу и
каторжную жизнь, от которой можно остатанеть. Завыть от тоски и "безнадеги".
Даже Фисюк напился. Конец света.
И когда, наконец, день проклюнется? Хоть на минуту-другую? Когда весна?
Нигде не бредят весной так исступленно, как на Крайнем Севере. Летчики
и "технари" ждут "хоть просветления", "хоть чуть-чуть тепла", начальство --
конца всеобщей пьянки, которую полярной зимой не одолеть.
До середины мая зима еще девственно-бела и, кажется, легла на землю
навсегда. Только в конце месяца снег оседает. Словно опаленные порохом,
чернеют придорожные сугробы. Зима пятится в овраги. Черные проталины,
разрастаясь, темнеют на сопках; проглядывает блекло-зелеными клочьями мох.
Вдруг оживают и тянутся к холодному солнцу невымерзшая черника, зеленая
незрелая морошка. Жадно впитывая в себя неверное, переменчивое тепло, разом
подымаются ягоды, наливаются соком. Медлить некогда...
Люди от природы доверчивы, как цветы или зеленая завязь деревьев,
ждущих тепла.
Наше поколение, как известно, было доверчиво, как полярная морошка или
голубика. Чуть-чуть спадал мороз, переставал сбивать с ног ледяной ураган,
тут же воздевали руки от радости: "Оттепель!"
Птицы мудрее. Многоязычный пернатый мир, пролетая на свои весенние
базары к Белому морю, Заполярье обходит стороной. Не верят птицы "адской
кухне" Баренцева моря, где сталкиваются лбами теплый Гольфстрим и тяжелый
паковый лед Северного Ледовитого океана. Разве не сон, что где-то
неподалеку, в норвежском порту Тронхейм, цветут розы!
У нас только мох, валуны с прилепившимися грибами-ольхоушками да жадные
горластые чайки, выхватывающие из Кольского залива оглушенную взрывами рыбу.
Неизвестно каким ветром занесло к нам одичалого бедолагу-воробья, который
независимо вышагивал по летному полю.
Когда кажется, что весна, наконец, одолела, вдруг снова налетает заряд,
запорошит снежной крупой землю, затянет лужи тонкой коричневой пленкой. А
через час снова проглянет солнце.
И так много-много раз. Днем отдышишься кое-как, а ночью...
Ночью пили. Таясь от начальства. Как всегда. Впрочем, пили больше, чем
всегда. От радости, что дожили до второй военной весны. И налетов стало
меньше -- как не выпить!
Иван Як пропал -- пили вмертвую. Всем аэродромом. С горя.
А вернулся -- что тут было! Старика норвежца поили без продыха, я
боялся, сгорит старик. Ничего, норвежцы-рыбаки -- крепкий народ. Отплыл
обратно, гудком тоненько пискнул на прощанье. Мол, счастливо оставаться!
Иван Яка генерал Кидалинский немедля отправил домой, в неведомый мне
город Каргополь, поскольку двумя днями раньше штабные поторопились отправить
его матери "похоронку".
...Приехал Иван Як, будто и не уезжал, протянул мне, незаметно от
других, стеклянную фляжку -- глотни! Я огляделся воровато, глотнул. Спасибо,
Иван Як!
Выпили мы с ним на солнышке, он папиросы достал, двинулись к курилке; я
повинился перед Иван Яком, не сберег его "Обнаженной махи". Когда Иван Як не
вернулся с боевого задания -- тут же исчезла. Такая досада!
Он рукой повел в сторону, мол, безделица это. Сказал тяжело, с
неожиданной для меня болью:
-- Тут вот двенадцать "мах" заявилось. И что получилось?
Я притих, знал, о чем он...
Месяца три назад прибыли в Ваенгу двенадцать девчонок в военной форме.