Страница:
В комнату Франсуазы вошла молодая девушка, лет восемнадцати, небольшого
роста, уродливо сложенная. Не будучи совершенно горбатой, она была страшно
кривобока, со впалой грудью, сутуловатой спиной и сильно приподнятыми
плечами, так что голова как бы тонула в них. Продолговатое и худощавое
лицо отличалось довольно правильными чертами, но было очень бледно и
испорчено оспой. Выражение его было чрезвычайно грустное и необыкновенно
кроткое. Голубые глаза светились умом и добротой. По странному капризу
природы она обладала такою роскошной длинной темной косой, что ей
позавидовала бы любая красавица. В руках она держала старую корзину.
Несмотря на крайнюю бедность одежды, чистоплотность и аккуратность молодой
девушки как могли боролись с нищетой; хотя стоял страшный холод, на ней
было надето ситцевое платье неопределенного оттенка, с беленькими
крапинками, утратившее от частой стирки свой первоначальный цвет и
рисунок. На болезненном и кротком лице бедняжки лежал отпечаток
всевозможных страданий - горя, нищеты и людского пренебрежения. Со времени
печального рождения ее преследовали насмешки. Как мы уже сказали, она была
безобразно сложена, и вот, по грубому простонародному выражению, ее
окрестили "Горбуньей", что напоминало ей ежеминутно об уродстве. Имя это
так привычно звучало для всех, что даже Агриколь и его мать, сочувственно
относившиеся к девушке и никогда не обращавшиеся с ней презрительно и
насмешливо, как другие, не звали ее иначе, как Горбунья.
Горбунья, - будем так называть ее и мы, - родилась в этом же доме, где
жена Дагобера поселилась более двадцати лет тому назад. Молодая девушка,
так сказать, и воспитывалась вместе с Агриколем и Габриелем. Бывают
несчастные создания, с самого рождения обреченные на горе. У Горбуньи была
сестра, необыкновенно хорошенькая девушка; их мать, Перрина Соливо, вдова
разорившегося торговца, отдала красавице всю свою слепую и безумную
любовь, а на долю некрасивой дочери оставила только презрение и жестокую
брань. Бедная девочка убегала к Франсуазе, чтобы излить горе в слезах, и
последняя, обласкав ее и утешив, принималась по вечерам учить Горбунью
шить и читать, чтобы развлечь бедного ребенка. Привыкшие, как и мать, к
страданию, Агриколь и Габриель не только не преследовали Горбунью
насмешками, как другие дети, Которые забавлялись, мучая и даже избивая
бедную девочку, но всегда и всюду являлись ее любящими защитниками и
покровителями.
Ей было пятнадцать лет, а сестре Сефизе семнадцать, когда мать умерла,
оставив девушек в страшной нищете. Сефиза была неглупая, ловкая и
проворная девица, но, в противоположность сестре, она принадлежала к тем
живым, беспокойным и пылким натурам, у которых жизнь бьет через край, а
потребность в движении, в воздухе, удовольствиях становится абсолютно
непреодолимой. Она была, пожалуй, доброй девушкой, хотя и сильно
избалованной. Сначала Сефиза слушалась благоразумных советов Франсуазы,
переломила себя, выучилась шить и целый год работала вместе с сестрой. Но
жизнь, полная страшных лишений, когда самый упорный труд вознаграждался
так плохо, что девушке приходилось терпеть голод и холод, не могла
удовлетворить неспособную к сопротивлению Сефизу. Она была слишком молода,
хороша и пылка для подобных страданий, а кругом столько соблазна, ей
делали так много блестящих предложений, которые подавали надежду быть
ежедневно сытой, не дрожать от холода, прилично и чисто одеваться, не
гнуть спины над работой в течение пятнадцати часов в темной и вредной для
здоровья конуре. Сефиза не устояла и уступила желаниям клерка из
нотариальной конторы, который, конечно, не замедлил ее бросить. Тогда она
перешла к приказчику из магазина, бросила его, в свою очередь, наученная
горьким опытом и сошлась с коммивояжером. Затем и его она покинула ради
новых поклонников. Словом, после целого ряда измен и переходов от одного к
другому Сефиза, через год или два, сделалась кумиром в среде гризеток,
студентов и приказчиков, приобрела такую репутацию на загородных пирушках
благодаря решительности характера, оригинальности ума и неутомимой страсти
к наслаждениям всякого рода, а главное - благодаря безумной и шумной
веселости, что ее единодушно назвали _Королевой вакханок_, и она оказалась
вполне достойной своего безумного королевства.
Со времени шумной коронации бедняжка Горбунья очень редко получала
известия о старшей сестре. Она горько о ней сожалела и продолжала свой
неустанный труд, еле-еле дававший ей _четыре франка_ в неделю. Выучившись
у Франсуазы шить белье, молодая девушка занималась приготовлением грубых
рубашек для простонародья и солдат. Платили за них _три франка за дюжину_.
Рубашку надо было сшить, отделать каймой, приладить воротник, обметать
петли, пришить пуговицы - короче говоря, работать от двенадцати до
пятнадцати часов в сутки; в неделю больше четырнадцати или шестнадцати
штук сделать было невозможно. Таким путем и зарабатывала она до _четырех
франков_ в неделю.
Несчастная девушка не являлась исключением: напротив, тысячи девушек и
прежде, и теперь зарабатывают не больше. Это происходит оттого, что плата
за женский труд является возмутительной несправедливостью и диким
варварством: за их труд принято платить вдвое меньше, чем за такой же труд
мужчины. Портные и перчаточники получают вдвое больше, вероятно, потому,
что, хотя женщины работают наравне, они слабее, болезненней, а материнство
часто удваивает их нужды.
_Итак Горбунья существовала на четыре франка в неделю_.
Она существовала... то есть это значит, что, усиленно работая от
двенадцати до пятнадцати часов в день, она добивалась того, что не умирала
сразу от голода, холода и нищеты, но испытывала постоянные жестокие
лишения.
Лишения ли?! Нет!
Слово _лишения_ слишком плохо выражает то ужасное состояние, когда у
человека не хватает того, что необходимо для сохранения здоровья, для
поддержания дарованной Богом жизни: здорового жилья и воздуха, здоровой и
достаточной пищи, теплой одежды. Слово _измор_ лучше выразит полный
недостаток тех жизненно необходимых вещей, которые справедливо
цивилизованное общество обязано было бы предоставлять каждому труженику,
поскольку его лишили права на землю, и он приходит в мир с единственным
наследством: парой рабочих рук.
Дикарь не пользуется благами цивилизации, но у него есть по крайней
мере звери, птицы, рыбы, плоды для утоления голода и деревья в лесах, где
он может получить убежище и обогреться.
Цивилизованный человек, лишенный этих Божьих даров, уважающий
собственность, как неприкосновенную святыню, имеет, наверно, право в
награду за ежедневный тяжелый труд, обогащающий страну, на такой
заработок, какой давал бы ему возможность жить _здоровой_ жизнью, ни
больше, ни меньше!
Можно ли назвать жизнью вечную борьбу на грани, отделяющую бытие от
могилы, борьбу с холодом, голодом и болезнями?
И чтобы показать, до чего может дойти этот _измор_, которому общество
безжалостно подвергает тысячи честных, трудолюбивых людей жестоким
невниманием ко всем вопросам, касающимся справедливого вознаграждения за
труд, мы займемся разбором того, как может существовать бедная работница
на _четыре франка_ в неделю.
Быть может, при этом по крайней мере хоть оценят тех несчастных людей,
которые мирятся со столь жестоким прозябанием, оставляющим им жизни ровно
настолько, чтобы они могли чувствовать все эти страдания. Да... жить в
подобных условиях - это добродетель! И общество, спокойно переносящее и
даже поощряющее эту несправедливость, не имеет права осуждать тех
несчастных, которые не из разврата, а от голода и холода продаются за
деньги.
Вот как жила эта девушка на свои четыре франка в неделю:
3 килограмма хлеба 2-го сорта ......... 84 сантима
2 ведра воды .......................... 20 сантимов
Сало или жир (масло слишком дорого) ... 50 - " -
Соль серая ............................. 7 - " -
Уголь ................................. 40 - " -
Сухие овощи ........................... 30 - " -
Три килограмма картофеля .............. 20 - " -
Свечи ................................. 33 - " -
Нитки и иголки ........................ 25 - " -
Итого: ........................ 3 франка 9 сантимов
Чтобы сберечь уголь, Горбунья варила похлебку два-три раза в неделю на
жаровне, на лестничной площадке пятого этажа. Остальные дни она ела ее не
подогревая. И все-таки на квартиру и платье у нее оставалось только 91
сантим в неделю (*12).
Но эта девушка, по счастью, находилась еще в _исключительном_
положении. Она платила всего 12 франков в год за маленький чуланчик на
чердаке, где еле помещались стол, стулья и крошечная кровать. Впрочем,
стоимость была ненастоящей: комната обходилась 30 франков в год, но
Агриколь доплачивал 18 франков из собственного кармана, тщательно скрывая
это от Горбуньи, чтобы не задеть ее болезненного самолюбия. Так что
благодаря дешевизне жилья у молодой девушки оставалось еще около 1 франка
70 сантимов в месяц на прочие расходы.
Что касается многих других работниц, зарабатывающих не больше Горбуньи,
но не имеющих столь _счастливых_ условий, то если у них нет ни жилища, ни
семьи, они могут позволить себе в день кусок хлеба и еще что-нибудь; за
один-два су в ночь они делят постель с какой-нибудь товаркой в жалких
меблированных комнатах, где таких кроватей стоит обычно пять-шесть в одной
комнате, причем некоторые заняты мужчинами, поскольку их больше, чем
женщин. И, несмотря на жуткое отвращение, которое несчастная скромная
девушка испытывает от совместного житья, ей приходится подчиняться, так
как _хозяин комнат_ не может поместить отдельно мужчин и женщин.
Чтобы _обзавестись_ собственным хозяйством и мебелью, как бы ни были
они плохи, работница должна затратить 30 или 40 франков. Откуда же собрать
такую сумму при заработке в 4 франка, едва достаточном, повторяем, чтобы
кое-как одеться и не умереть окончательно с голоду? Конечно, это абсолютно
недостижимо, и девушки вынуждены терпеть отвратительное сожительство,
которое постепенно ведет к потере чувства стыдливости, предохраняющее
женщину от соблазнов и порока, врожденное целомудрие исчезает... Она
начинает видеть в разврате одну лишь возможность хоть сколько-нибудь
улучшить свое невыносимое положение... она падает... И первый попавшийся
биржевой игрок, имеющий возможность нанять дочерям гувернантку, считает
себя вправе кричать о разложении, о полном упадке нравов среди детей
народа.
И все-таки, несмотря на весь ужас такого состояния, работницы
относительно _счастливы_...
Представьте, что работы нет день-два...
Или постигнет болезнь, - болезнь, вызванная именно недостатком и
недоброкачественностью пищи, отсутствием чистого воздуха, ухода, покоя:
болезнь, настолько изнуряющая, что мешает работать, но не настолько
опасная, чтобы _заслужить_ койку в больнице... Что же тогда делается с
этими несчастными?.. По правде говоря воображение не в состоянии
нарисовать столь потрясающие картины.
Нищенский заработок, единственный и ужасный источник множества
страданий... подчас даже порока, является уделом преимущественно женщин.
Еще раз повторяем, что тут речь идет не о страдании отдельных лиц, а о
бедствиях целых классов. Тип работницы, какой мы хотим показать в
Горбунье, исходит из нравственных и материальных условий тысяч
человеческих существ, вынужденных жить в Париже на 4 франка в неделю.
Итак, бедняжка, несмотря на неведомую ей великодушную помощь Агриколя,
жила очень плохо. Ее здоровье, слабое уже и без того, сильно пошатнулось
благодаря постоянным лишениям. Но по врожденной, исключительной
деликатности Горбунья, не подозревая даже о маленькой жертве Агриколя,
делала вид, что зарабатывает больше, дабы избавиться от предложения услуг
и помощи, которые были для нее вдвойне тяжелы: и потому, что она знала
стесненное положение Франсуазы и ее сына, и потому, что это больно
задевало бы ее природную щепетильность, еще более развитую унижениями и
несчастьями, преследовавшими ее без конца.
Но, что бывает редко, уродливое тело вмещало в себе любящую и
благородную душу и развитой ум, способный даже понимать поэзию, благодаря
совместному воспитанию и примеру Агриколя, у которого был сильно развит
поэтический дар.
Бедной девушке первой доверил молодой кузнец свои литературные опыты. И
когда он рассказал ей, какое наслаждение, какой чудесный отдых доставляют
ему после тяжелого дневного труда поэтические грезы, молодая работница,
одаренная исключительным природным умом, тотчас же поняла, каким
источником наслаждения может быть для нее подобное занятие, именно для
нее, вечно одинокой и презираемой.
И вот однажды, когда Агриколь только что прочел ей одно из своих
стихотворений, Горбунья, к его великому удивлению, покраснев и смутившись,
созналась ему в том, что и она последовала его примеру. Стихи бедной
девушки грешили, быть может, в области размера и рифмы, но были задушевны
и просты, как тихая жалоба, без горечи доверенная сердцу друга... С этого
дня Агриколь и Горбунья обменивались взаимными советами и поощрениями. Но
никому другому не поверяла она тайны своего творчества; впрочем, никто бы
об этом и не догадывался: из-за дикой застенчивости большинство считало ее
дурочкой.
Но как высока и прекрасна была душа этой несчастной! Ни в одной из ее
никому неведомых песен не вылилось ни единого слова гнева или злобы против
роковой участи, жертвой которой она стала с рождения. Это была грустная,
но кроткая жалоба; в ней звучали безнадежность и покорность. А главными
были звуки бесконечной нежности, грустного сочувствия, ангельского
милосердия, обращенные ко всем несчастным, обездоленным, несущим, как она,
двойную тяжесть уродства и нищеты.
Впрочем, в ее стихах часто выражалось наивное и искреннее поклонение
красоте, без малейшей примеси зависти или горечи. Красотой она любовалась
так же, как и солнцем.
Но, увы!.. многие стихи, написанные Горбуньей, были не известны даже
Агриколю. И он никогда не должен был узнать о них. Молодой кузнец, не
обладавший совершенной красотой, отличался мужественной, открытой
внешностью, выражавшей доброту и смелость; сердце у него было благородное,
пылкое и великодушное, ум выдающийся, веселость, мягкая и искренняя.
Немудрено, что Горбунья, выросшая вместе с ним, полюбила его так, как
может любить несчастное создание, осужденное, из страха показаться слишком
смешным, прятать это чувство в самых глубоких тайниках сердца... Горбунья
знала, что она сумеет скрыть свое чувство, и потому не старалась его
подавлять. И к чему? Кто и когда об этом узнает? Ее привязанность к
Агриколю приписывалась привычке и братским отношениям, существовавшим
между ними с детства; вот почему мучительное беспокойство, которое девушка
не могла скрыть, когда в 1830 году молодого рабочего принесли после битвы
окровавленного к матери, ни у кого не возбудило подозрения.
Обманутый, как все, внешним спокойствием, Агриколь не мог даже и
заподозрить, что Горбунья его любила. Таков был нравственный облик бедно
одетой девушки, вошедшей к Франсуазе, пока та готовила ужин сыну.
- А, это ты, Горбунья! - сказала жена Дагобера. - Ты не больна,
бедняжка? Мы с утра не видались, поцелуй-ка меня!
Молодая девушка обняла мать Агриколя и ответила:
- У меня была срочная работа, и мне не хотелось терять ни минуты; но
теперь я закончила и пошла за углем. Не надо ли вам чего принести?
- Нет, дитя мое, мне ничего не надо... Я только очень встревожена: вот
уже половина девятого, а Агриколя все еще нет. - Затем Франсуаза прибавила
со вздохом: - Он просто убивается на работе из-за меня... Ах, как я
несчастна, бедная Горбунья... Знаешь, я совсем слепну; мои глаза
отказываются служить после двадцати минут работы... я не могу шить даже
мешки. Придется совсем сесть на шею бедному сыну! Это приводит меня в
отчаяние...
- Ах, госпожа Франсуаза! Что если бы Агриколь вас слышал!
- Да, я это хорошо знаю... Бедный мальчик только обо мне и думает... но
это еще больше огорчает меня. А потом меня не может не беспокоить то, что
он из-за меня лишает себя тех удобств, которые предоставляет своим рабочим
господин Гарди, достойный и превосходный хозяин. Подумай только, что
вместо своей душной мансарды, где и днем темно, он мог бы за небольшую
плату жить, как все его товарищи, в хорошей светлой комнате, теплой зимой
и прохладной летом, с садом под окнами! А он так любит зелень! Я уж не
говорю о том, как далеко ему отсюда ходить до фабрики и как это его
утомляет...
- Но его усталость разом проходит как только он целует вас, госпожа
Бодуэн! Он хорошо знает, как вы привязаны к этому дому, где он родился.
Впрочем, господин Гарди предлагал ведь вам поселиться в Плесси вместе с
Агриколем?
- Да, дитя мое... но тогда мне бы пришлось покинуть мою приходскую
церковь! А на это я решиться не могу.
- Ну, а теперь успокойтесь, госпожа Франсуаза, - сказала, краснея,
Горбунья. - Вот он... Я слышу его голос.
Действительно, на лестнице раздавалось звонкое, веселое пение.
- Только бы он не заметил, что я плакала, - сказала бедная мать,
тщательно вытерев глаза. - У него только и есть один свободный часок,
когда он может успокоиться и отдохнуть... Избави Бог отравить ему и эти
немногие минуты!..
Поэт-кузнец был высокий парень, лет двадцати четырех, ловкий и дюжий, с
загорелым лицом, с черными волосами и черными глазами, орлиным носом,
смелой, открытой и выразительной физиономией. Сходство его с Дагобером
усиливалось вследствие того, что он носил, по моде времени, густые черные
усы, а подстриженная остроконечная бородка закрывала ему только
подбородок, щеки же были тщательно выбриты от скул до висков. Оливкового
цвета бархатные панталоны, голубая блуза, прокопченная дымом кузницы,
небрежно повязанный вокруг мускулистой шеи черный галстук и суконная
фуражка с коротким козырьком - таков был костюм Агриколя. Единственным,
что представляло разительную противоположность с рабочим костюмом, был
роскошный и крупный цветок темно-пурпурного цвета, с серебристо-белыми
пестиками, который он держал в руке.
- Добрый вечер, мама... - сказал Агриколь, войдя в комнату и обнимая
Франсуазу; затем, кивнув дружески головой девушке, он прибавил: - Добрый
вечер, маленькая Горбунья!
- Мне кажется, ты очень запоздал, дитя мое, - сказала Франсуаза,
направляясь к маленькому очагу, где стоял приготовленный скромный ужин
сына: - Я уже стала беспокоиться...
- Обо мне, матушка, или о еде? - весело вымолвил Агриколь. - Черт
возьми... Ты мне не простишь, что я заставил тебя ждать из-за хорошего
ужина, который ты мне приготовила, потому что боишься, как бы он не стал
хуже... Знаю я тебя, лакомку!
И, говоря это, кузнец пытался еще раз обнять мать.
- Да отстань ты, гадкий мальчик... Я из-за тебя опрокину котелок!
- А это будет уж обидно, мама, потому что пахнет чем-то очень
вкусным... Дай-ка взглянуть, что это такое.
- Да нет же... подожди немножко...
- Готов об заклад побиться, что тут картофель с салом, до чего я такой
охотник!
- В субботу-то, как же! - сказала Франсуаза с нежным упреком в голосе.
- Ах, правда! - произнес Агриколь, обменявшись с Горбуньей
простодушно-лукавой улыбкой. - А кстати, о субботе... - прибавил он,
получай-ка, матушка, жалованье...
- Спасибо, сынок, положи в шкаф.
- Ладно, матушка.
- Ах! - воскликнула молодая работница в ту минуту, когда Агриколь шел с
деньгами к шкафу, - какой у тебя чудесный цветок, Агриколь!.. Я таких
сроду не видала... да еще в разгар зимы... Взгляните только, госпожа
Франсуаза.
- А! каково, матушка? - сказал Агриколь, приближаясь к матери, чтобы
дать ей посмотреть на цветок поближе. - Поглядите-ка, полюбуйтесь, а
главное - понюхайте... Просто невозможно найти более нежного, приятного
запаха... это какая-то смесь ванили и флердоранжа (*13).
- Правда, дитя мое, замечательный запах! Бог ты мой, какая красота! -
сказала Франсуаза, всплеснув руками от удивления. - Где ты это нашел?
- Нашел, мама? - отвечал Агриколь со смехом. - Черт возьми! Ты,
пожалуй, думаешь, что такое можно найти по дороге от Мэнской заставы до
улицы Бриз-Миш?!
- Откуда он у тебя? - спросила Горбунья, разделявшая любопытство
Франсуазы.
- А! Так вот!.. Вам, верно, очень хочется узнать... Ладно уж, сейчас я
удовлетворю ваше любопытство... заодно ты узнаешь, мама, почему я так
поздно вернулся... Правда, меня еще одно задержало: сегодня поистине день
приключений... Я спешил домой, дошел до угла Вавилонской улицы, вдруг
слышу слабый, жалобный визг. Было еще довольно светло... Гляжу... на
тротуаре воет хорошенькая, маленькая собачка, какую только можно
представить; не больше кулака, черная с подпалинами; уши и шерсть по самые
лапки.
- Верно, заблудившаяся собака, - сказала Франсуаза.
- Именно. Взял я эту крошечную собачонку, и она принялась лизать мне
руки. На шее у собачки была надета широкая пунцовая лента, завязанная
большим бантом. Но кто же ее хозяин? Заглянул я под ленту, вижу узенький
ошейничек, сделанный из позолоченных или золотых цепочек с маленькой
бляхой... Вынул я из моей коробки с табаком спичку, чиркнул и при ее свете
прочитал: "_Резвушка_, принадлежит мадемуазель Адриенне де Кардовилль,
Вавилонская улица, дом N_7".
- К счастью, ты как раз был на этой улице, - сказала Горбунья.
- Совершенно верно. Взял я собачку под мышку, осмотрелся, поравнялся с
длинной садовой оградой, которой, казалось, конца не было, и очутился,
наконец, у дверей небольшого павильона, несомненно принадлежавшего
громадному особняку, находящемуся на другом конце ограды парка, - так как
этот сад явно похож на парк, - и, подняв голову, увидал надпись: дом N_7,
недавно подновленную на дверях небольшой калитки с окошечком. Я позвонил;
через несколько мгновений, во время которых, вероятно, меня разглядывали,
мне казалось, что сквозь решетку смотрит пара глаз, - дверь отворилась...
Ну, а что произошло дальше... Вы просто мне не поверите...
- Почему, сынок?
- Да потому, что это будет похоже на волшебную сказку.
- На волшебную сказку? - спросила Горбунья.
- Несомненно. Я до сих пор ослеплен и поражен тем, что видел. Осталось
как бы смутное впечатление сна.
- Ну, дальше, дальше, - сказала добрая женщина, до такой степени
заинтересовавшись, что не заметила даже, как ужин сына начал слегка
пригорать.
- Во-первых, - продолжал кузнец, улыбаясь нетерпеливому любопытству,
который он возбудил, - мне открыла дверь молоденькая барышня, такая
хорошенькая, мило и кокетливо одетая, что ее можно бы было принять за
очаровательный старинный портрет. Я еще не сказал ни слова, как она
воскликнула: "О, сударь, да это Резвушка; вы ее нашли, вы ее принесли; как
будет счастлива мадемуазель Адриенна! Пойдемте скорей, пойдемте; она будет
очень сожалеть, если не сможет доставить себе удовольствие поблагодарить
вас лично!" И, не давая мне времени ответить, девушка сделала знак
следовать за ней. Ну, мама, поскольку она шла очень быстро, мне трудно
было бы описать все то великолепие, которое поразило меня в маленькой
зале, слабо освещенной и полной аромата. Но открылась другая дверь... Ах!
что это было! Я был сразу ослеплен. Я не могу ничего вспомнить, кроме
какого-то сверкания золота, света, хрусталя, цветов, а среди всего этого
блеска - девушка необыкновенной красоты! О! красоты идеальной, но с
волосами совсем рыжими... то есть скорее блестящими, как золото... Это
было. Я в жизни таких волос не видал! При этом черные глаза, пунцовые губы
и ослепительная белизна, вот все, что я могу припомнить, потому что,
повторяю вам, я был так удивлен, так поражен, что видел точно сквозь
дымку. "Госпожа, - сказала провожавшая меня девушка, которую я уж никак бы
не принял за горничную, так изящно она была одета, - вот Резвушка, этот
господин ее нашел и принес!" - "Ах, господин, как я вам благодарна! -
сказала мне нежным, серебристым голосом девушка с золотыми волосами. - Я
до безумия привязана к Резвушке! - Затем, решив, вероятно, по моей одежде,
что она может и даже должна меня поблагодарить не только словами, она
взяла лежащий возле нее шелковый кошелек и, я должен сознаться, не без
колебания прибавила: - Вероятно, сударь, возвращение Резвушки доставило
вам беспокойство; быть может, вы потеряли дорогое время... позвольте
мне..." И с этими словами она протянула мне кошелек.
- Ах, Агриколь! - грустно промолвила Горбунья: - как она могла так
ошибиться!
- Выслушай до конца... и ты ее простишь, эту барышню. Заметив,
вероятно, сразу по моему лицу, как меня задело ее предложение, она взяла
из великолепной фарфоровой вазы, стоявшей возле нее, этот роскошный цветок
и с выражением, полным любезности и доброты, обратилась ко мне и сказала,
желая показать, как ей досадно, что она меня оскорбила: "По крайней мере
не откажитесь принять от меня этот цветок!".
- Ты прав, Агриколь, - грустно улыбаясь, промолвила Горбунья. - Нельзя
лучше поправить невольную ошибку.
- Благородная девушка! - сказала, вытирая глаза, Франсуаза, - как
хорошо она поняла моего Агриколя!
- Не правда ли, матушка? В ту минуту когда я брал цветок, не смея
поднять глаз, - потому что, хотя я не из робкого десятка, но эта барышня,
несмотря на свою доброту, внушала мне какое-то особенное почтение, - дверь
отворилась, и другая, красивая молодая девушка, высокая брюнетка, в