Наконец, представители только что побежденных революционных партий, республиканцев и социалистов, повсеместно твердо верили в будущее поражение николаевской России, заранее горячо его приветствуя.
   Революционер Барбес восторженно писал из тюрьмы о войне Франции против северного деспота. Его письмо, перехваченное тюремной администрацией, дало Наполеону III повод амнистировать Барбеса (что очень того оскорбило). Даже узурпатора Бонапарта, задушившего 2 декабря 1851 г. французскую республику, революционеры Франции и всей Европы меньше боялись и не так яростно ненавидели, как Николая. Подавление венгерской революции войсками Паскевича в 1849 г. еще стояло у всех перед глазами и взывало к отмщению. То, что самый грозный враг освобождения народов от абсолютизма и от феодальных пережитков сидит в Петербурге, являлось в годы, предшествовавшие взрыву Крымской войны, повсеместно признанной аксиомой.
   Горячо желали поражения реакционного царизма основоположники марксизма.
   Маркс и Энгельс страстно интересовались Крымской войной и следили за военными событиями, хотя им приходилось пользоваться скудными и часто лживыми корреспонденциями английских газет с театра военных действий, потому что никаких иных источников фактической информации о войне в 1853-1856 гг. у них долгое время не было. Удивительно, как им часто удавалось тогда же, сразу, прекрасно разбираться в клубке противоречий, вымыслов, сознательных и бессознательных извращений и фактических ошибок, которые в этом "патриотическом" газетном материале были таким характерным явлением. Французская пресса, либо бонапартистская в подавляющем большинстве, либо задавленная свирепой цензурой, прочно утвердившейся после переворота 2 декабря 1851 г., была еще несравненно хуже английской, и ею Маркс и Энгельс пользовались лишь в очень редких случаях.
   Но для нас важнее всего, конечно, общие воззрения, историко-философский анализ основоположников марксизма, на глазах которых развертывалась крымская трагедия.
   Ограничимся здесь лишь характеристикой основных умозаключений, к которым они пришли.
   Следует начать с того, что самое столкновение великих держав именно из-за восточного вопроса вовсе не было для Маркса и Энгельса неожиданностью. Они давно уже установили, во-первых, что всякий раз, когда Николай сколько-нибудь успокаивается касательно революционных движений в Европе, он стремится в том или ином виде поднять вопрос о наследии "больного человека", т. е. о разделе Турции. Во-вторых, Маркс и Энгельс были убеждены, что ни Англия, ни Австрия не могут равнодушно смотреть на тот экономический ущерб и те политические опасности, которые грозят их интересам, если "петербургский деспот" станет султаном в Константинополе и присоединит к своим владениям Балканский полуостров и Малую Азию.
   В-третьих, Маркс и Энгельс, давшие такой глубокий, исчерпывающий анализ 2 декабря 1851 г., никогда не испытывали отчаяния после гибели французской республики, какое пережили многие другие представители европейской революционной общественности (например, Герцен). Почему? Потому чти они уже очень скоро, в 1852 и начале 1853 г., почувствовали, что оба самодержца петербургский и парижский, старый "жандарм Европы" и новый жандарм Франции непременно столкнутся и что речь идет вовсе не о ключах от Вифлеемского храма и не о том, какая должна быть в этом храме водружена звезда - католическая или православная. Речь идет об экономических интересах французской буржуазии на Леванте, требовавших спасти Турцию от гибели, и о династических выгодах самого Наполеона III, о возможности покрыть "военными лаврами" новую империю, взять реванш за 1812 год и, главное, воевать в союзе с Англией и, может быть, также в союзе с Австрией, т. е., значит, с максимальными шансами на победу.
   А с точки зрения интересов европейской революции для Маркса и Энгельса раньше, чем для других, было вполне ясно, что кто бы из этих двух самодержцев ни пал, революция от этого только выиграет. Поэтому они приветствовали надвигавшийся конфликт. Но так как они считали самодержавие Николая I более сильным и, главное, более прочным оплотом реакции, чем скоропалительно созданный только что авантюристический режим нового французского императора, то они всей душой, прежде всего, желали поражения именно николаевской, крепостнической России. В сокрушении николаевщины революционная общественность того времени усматривала окончательный, бесповоротный провал всего того, что еще удержалось от обветшавших идеологических и политических традиций Священного союза.
   Но не у всех представителей европейской революционной мысли хватало прозорливости и последовательности, чтобы, подобно Марксу и Энгельсу, в течение всей войны с удовлетворением отмечавших дипломатические и военные неудачи царизма, в то же время правильно оценивать по достоинству и таких "друзей прогресса", как Пальмерстон, активнейший представитель наиболее алчных и воинствующих слоев крупной английской буржуазии, или как Наполеон III, ставленник реакционных кругов города и деревни, и т. п. То, что речь идет не о "защите" Турции, но о споре из-за добычи между хищниками, которым не удалось договориться о "полюбовном" разделе этой страны и которые опасаются главным образом лишь того, как бы кому-либо не перепало при разделе больше, чем другим, - Марксу и Энгельсу также было вполне ясно. Их замечательный публицистический талант необыкновенно ярко проявлялся, когда им приходилось язвительно обличать все лицемерие этих мнимых благородных защитников Турции и борцов за Европу вроде Наполеона III, или Пальмерстона с Викторией, или генерала Сент-Арно, прославившегося тем, что он удушал дымом загнанных в пещеры несчастных арабов при завоевании Алжира французами. Очень характерно, что Маркс и Энгельс сквозь густую мглу шовинистических выдумок англичан и французов распознавали и отдавали должное упорству и храбрости русских войск, так блестяще и так долго. отражавших яростные атаки прекрасно вооруженного и многочисленного неприятеля. 'Конечную неудачу царской России в этой тяжелой войне Маркс и Энгельс, в согласии со своей основной точкой зрения, приветствовали как явление, при данных обстоятельствах благоприятствующее политическому и социальному прогрессу, несмотря на такие побочные последствия, как упрочение бонапартовского трона и усиление капиталистической реакции в Англии. Основоположники марксизма понимали, конечно, и выражали, не обинуясь, что и Пальмерстон и Наполеон III дерутся против ставшей, с их точки зрения, опасной для их экономических и политических интересов внешней политики Николая I, но вовсе не против царизма как системы, не против николаевщины, не против жандармских функций русского самодержавия. И Маркс даже иной раз прислушивался к словам публициста Дэвида Уркуорта, обвинявшего Пальмерстона в нечистой игре, в дипломатическом двурушничестве, в каком-то тайном потворстве интересам царской дипломатии. Хотя Маркс не поддержал в конце концов Уркуорта, но никогда все-таки он не верил искренности Пальмерстона, когда тот либеральничал, разглагольствуя о пороках русского политического строя.
   Изучение статей и корреспонденции Маркса и Энгельса показывает замечательную остроту и тонкость аналитического ума обоих мыслителей. Их анализ сплошь и рядом отметает прочь густой слой лжи английских корреспондентов и умеет подводить поближе к правде. Особенно ярко это проявлялось, когда Марксу и Энгельсу приходилось сталкиваться с систематическим замалчиванием русских военных подвигов.
   Достаточно вспомнить, например, как правильно они оценили русскую победу 6(18) июня 1855 г., когда осажденные блестяще отбили неприятельский общий штурм. Изучая эти статьи и корреспонденции, можно оценить по достоинству гениальность обоих авторов. При самых невыгодных условиях, имея крайне мало независимого фактического материала для проверки и корректирования всего того, что ежедневно преподносилось по телеграфу и почтой читателям большой британской прессы, они в ряде случаев отказывались принимать не только освещение сообщаемых фактов, но даже и допускать их точность и реальность.
   Обращаясь от корифеев марксизма к представителям русской политической мысли, мы должны отметить, что больше всех волновались по поводу событий начала войны славянофилы. Одни из них искренно восторгались демагогически пущенной в оборот правительством идеей "освобождения славян", другие бредили завоеванием Царьграда, третьи все же считали (особенно с середины 1854 г.), что николаевщина не может не проиграть войны. Конечно, никто из них никогда и не думал, что Англия и Франция в самом деле "защищают" Турцию. И в этом они были совершенно правы.
   По существу дела к вопросу об "освобождении" славян Николаем I, как и к вопросу о "защите независимости Турции" Пальмерстоном и Наполеоном III, применима формула Ленина, высказанная им по поводу разговоров об освобождении и защите "малых наций" при взрыве войны 1914 г.: "Самым распространенным обманом народа буржуазией в данной войне является прикрытие ее грабительских целей "национально-освободительной" идеологией. Англичане сулят свободу Бельгии, немцы - Польше и т. д. На деле... это есть война угнетателей большинства наций мира за укрепление и расширение такого угнетения"{3}. И буржуазия Англии и Франции и дворянско-феодальная русская монархия в 1853-1854 гг. стремились лишь прикрыть обманными фразами своекорыстные цели.
   Нелогичность славянофилов заключалась лишь в том, что они долго не желали признать, что Николай Павлович столь же "искренно" печется о свободе славян, как Наполеон III я Пальмерстон о независимости Турции.
   Многие из славянофилов тогда считали все-таки николаевщину злом, совершенно непереносимым.
   Славянофил А. И. Кошелев пишет в своих изданных за границей воспоминаниях: "Высадка союзников в Крыму в 1854 году, последовавшие затем сражения при Альме и Инкермане и обложение Севастополя нас не слишком огорчили, ибо мы были убеждены, что даже поражение России сноснее для нее и полезнее того положения, в котором она находилась в последнее время. Общественное и даже народное настроение, хотя отчасти бессознательное, было в том же роде"{4}.
   Вера Сергеевна Аксакова была настроена глубоко пессимистично к концу войны: "Положение наше - совершенно отчаянное,-писала она и признавала николаевщину более страшным врагом России, чем внешнего неприятеля.- Не внешние враги страшны нам, но внутренние, наше правительство, действующее враждебно против народа, парализующее силы духовные". И по поводу смерти Николая эта умнейшая из всех детей Сергея Аксакова находит строки, почти совпадающие с герценовскими. Герцен радовался, что это "бельмо снято с глаз человечества", а Вера Сергеевна пишет: "Все невольно чувствуют; что какой-то камень, какой-то пресс снят с каждого, как-то легко стало дышать..."
   "Либерализм" славянофилов был, впрочем, таким легоньким и слабо державшимся, что его уже через полгода после смерти Николая начало сдувать, и Хомяков, таким грозным Иеремией выступавший в начале войны, уже начал беспокоиться и писал другому "либеральному" славянофилу, Константину Аксакову, что "дела принимают новый оборот, но оборот также небезопасный", так как западники ("запад") могут "встрепенуться" и "что же тогда?"
   Иван Киреевский скорбел искреннее и глубже, чем всегда неколько актерствовавший Хомяков, и прямо заявлял Погодину, что если бы не крымское поражение, то Россия "загнила бы и задохлась". Да и сам Погодин, поклонник самодержавия, перестал мечтать о Константинополе и заговорил в своих "Записках" и речах в тоне либерального негодования на николаевщину, потерпевшую поражение.
   К концу войны славянофильская "оппозиция", однако, уже решительно переставала удовлетворять даже самых умеренных, самых аполитичных людей, бывших до той поры довольно близкими к ней. "Давно уже добирался я до этого вонючего, стоячего болота славянофильского. Чем скорее напечатаете мою критику, тем лучше; чтоб не дать много времени существовать такой дряни безнаказанно, надо скорее стереть ее с лица земли", - в таком тоне писал о книге К. С. Аксакова известный ученый, филолог Буслаев 10 июня 1855 г. издателю "Отечественных записок" А. А. Краевскому. А спустя некоторое время он, разгромив также Хомякова, пишет: "Нынешнее лето... мне посчастливилось поохотиться за славянофильской дичью. Думаю, что мои две критики, одна за другой, несколько всколышат это вонючее болото, которое считали глубоким только потому, что в стоячей тине не видать дна"{5}.
   Официальная пропаганда идеи "освобождения" балканских славян и близкая к ней в некоторых отношениях славянофильская программа вызывала в представителях тогдашнего западничества еще большее раздражение, чем в людях типа Буслаева.
   Начинавшего тогда, известного впоследствии историка С. М. Соловьева в литературных и ученых кругах Москвы и Петербурга в конце 40-х годов причисляли к западническому лагерю, хотя он был одинаково близок и с Грановским, и с Кавелиным, и с Хомяковым. На самом деле он не принадлежал ни к тому, ни к другому лагерю, но Крымская война сильно. заострила его критическое и вполне отрицательное отношение к режиму. "Надвигалась страшная туча над Николаем и его делом, туча восточной войны. Приходилось расплатиться за тридцатилетнюю ложь, тридцатилетнее давление всего живого, духовного, подавление народных сил, превращение русских людей в палки... Некоторые утешали себя так: тяжко! всем жертвуется для материальной, военной силы; но по крайней мере мы сильны, Россия занимает важное место, нас уважают и боятся. И это утешение было отнято..." При таком настроении люди, подобные Соловьеву, переживали довольно мучительную душевную драму: "В то самое время, как стал грохотать гром над головою нового Навуходоносора, когда Россия стала терпеть непривычный позор военных неудач, когда враги явились. под Севастополем, мы находились в тяжком положении: с одной стороны, наше патриотическое чувство было страшно оскорблено унижением России, с другой, мы были убеждены, что только бедствие, и именно несчастная война, могло произвести спасительный переворот, остановить дальнейшее гниение; мы были убеждены, что успех войны затянул бы еще крепче наша узы, окончательно утвердил бы казарменную систему; мы терзались известиями о неудачах, зная, что известия противоположные приводили бы нас в трепет"{6}.
   Живший в Лондоне Герцен, страстно ненавидевший николаевский режим, конечно, знал, что военный провал царизма может стать началом какого-то большого сдвига в русском обществе, и это несколько смягчало живо ощущавшуюся им скорбь по поводу страданий русского крестьянина, матроса, солдата, которые являлись первыми жертвами военных поражений. И с душевной болью он думал о войне. Революционер Герцен верил в народную Россию и страдал от бессильного гнева, думая о бедствиях и унижениях, которые терпит русский народ от последствий бесконтрольного хозяйничанья царя и его слуг в области внешней и внутренней политики. Вера в могучие силы и беспредельные возможности, таящиеся в русских народных массах и ждущие, когда настанет час освобождения, никогда не покидала его.
   Герцен глядел на войну издалека, из Лондона. Его любимый друг Грановский многое наблюдал совсем вблизи и переживал Крымскую войну болезненно тяжело. Можно смело сказать, что эти переживания надломили его жизненную сипу, жестоко отозвались на сопротивляемости его и без того некрепкого организма и ускорили смерть сорокадвухлетнего человека. Грановский очень мрачно смотрел на начало и на возможные перспективы разгоревшегося пожара.
   В рукописной записке Т. Н. Грановского, писанной в январе 1855 г., автор решительно отвергает якобы религиозный и освободительный характер Крымской войны: "...ужели мы пойдем на освобождение угнетенных в Турции, когда у нас у самих все общественное устройство основано на том же начале, тогда как наша же Польша страдает под бременем ненавистного ига?"
   Цель войны "чисто политическая - расширение русского владычества на востоке". Грановский дальше говорит, что в один год Россия потеряла в Европе всех своих союзников и лишилась надолго возможности восстановить свое влияние на Востоке. Чтобы привлечь славян на свою сторону, "Россия должна поднять революционное знамя, а для этого нужно носить революционное начало в самом себе, для этого нужно нам обновиться с головы до ног, преобразовать все общественные учреждения, освободить Польшу, отказаться от своего прошедшего и пойти по совершенно новой дороге". Но этого автор не ждет, конечно, от правительства: "Грустно взглянуть на настоящее положение России. Эта великая страна, еще недавно стоявшая на верху славы и могущества, в два года приведена в самое печальное состояние. Она окружена врагами, во главе ее стоит тупое, самовластное и невежественное правительство; народ приуныл, веры и патриотического энтузиазма в нем нет, да и может ли он быть, когда приходится даже бояться успехов русского оружия из опасения, чтоб это не придало правительству еще более силы и самоуверенности". Всюду беспорядок, воровство, ужасающие злоупотребления, нелепости в дипломатии, ошибки в ведении военных действий. "Двадцатидевятилетний гнет совершенно убил прежнюю любовь и доверие народа к своему правительству. Но всего более к этому способствовала настоящая война. Она окончательно разорвала союз царя с народом, она опозорила это царствование... Будем надеяться, что тяжелое испытание не пройдет даром, что урок послужит нам на пользу; будем надеяться, что Россия, обновленная несчастьями, почувствует в себе новые силы и сумеет выйти из того печального и унизительного состояния, в котором находится теперь"{7}.
   За несколько недель до смерти Грановский написал Кавелину письмо, в котором с гневом и раздражением говорил об отсутствии патриотизма, о своекорыстии многих и многих дворян и о безропотном, самоотверженном поведении крестьянской массы: "Был свидетелем выборов в ополчение. Трудно себе представить что-нибудь более отвратительное и печальное. Я не признавал большого патриотизма и благородства в русском дворянстве, но то, что я видел в Воронеже, далеко превзошло мои предположения. Богатые или достаточные дворяне без зазрения совести откупались от выборов... и притом, такая тупость, такое отсутствие понятий о чести и о правде. Крестьяне же идут в ратники безропотно". Правда, кое-где и в дворянстве, например среди бывших воспитанников Московского университета, пишет Грановский, проявились лучшие чувства. Русские неудачи тяжко волновали его: "Весть о падении Севастополя заставила меня плакать. А какие новые утраты и позоры готовит нам будущее. Будь я здоров, я ушел бы в милицию без желания победы России, но с желанием умереть за нее. Душа наболела за это время. Здесь все порядочные люди, каковы бы ни были их мнения, поникли головами"{8}.
   То, что пишет Т. Н. Грановский о "высшем обществе", в частности о славянофильствующем дворянстве, невольно заставляет читателя вспомнить то, что мы дальше будем говорить о Чернышевском. Неспроста Чернышевский с такой горячностью утверждал, что не только николаевское правительство, но и "общество" виновно в ужасах крымского поражения. Вот каковы впечатления Грановского в последние месяцы войны и его угасавшей Жизни: "Вообще здешнее высшее общество боится, чтобы новый царь не был слишком добр и не распустил нас. Общество притеснительнее правительства". За несколько дней до смерти, 2 октября 1855 г., Грановский пишет: "Вообще наша публика более боится гласности, нежели третье отделение..." И особенно противна ему была в эти тяжкие для России дни праздная славянофильская болтовня: "Самарин, поступивший в ополчение, доказывает всю важность теперешних событий тем, что по окончании войны офицерам, служившим в ополчении, можно будет носить бороду, следовательно, кровь севастопольских защитников не даром пролилась и послужила к украшению лиц Аксаковых, Самариных и братии. Эти люди противны мне, как гробы. От них пахнет мертвечиною. Ни одной светлой мысли, ни одного благородного взгляда. Оппозиция их бесплодна, потому что основана на одном отрицании всего, что сделано у нас в полтора столетия новейшей истории. Я до смерти рад, что они затеяли журнал... Я рад потому, что этому воззрению надо высказаться до конца, выступить наружу во всей красоте своей. Придется поневоле снять с себя либеральные украшения, которыми морочили они детей, таких, как ты"{9}. Так писал он Кавелину, который, впрочем, уже и тогда был дальше от Грановского, чем от "либерализма" славянофилов (по своему политическому "нутру"), а вовсе не был наивным "ребенком".
   Ответственность удушающего, растлевающего, преступного режима Николая I во всех бедствиях затеянной и проигранной царизмом войны в той или иной степени чувствовали самые непохожие друг на друга люди: Герцен, Хомяков, Тургенев, Аксаковы, Сергей Соловьев, Кошелев. Но все они, и славянофилы и западники, возлагали надежды (опять-таки в той или иной степени) на нового царя, на грядущие реформы сверху, вызванные сознанием необходимости больших перемен, и даже Герцен увлекался в первые годы и (очень недолго, впрочем) приветствовал Александра II словами, которые предание обращает к Христу: "Ты победил, Галилеянин!" Но ни девятнадцатилетний Добролюбов, ни Чернышевский, ни Шелгунов, ни те, кто за ними пошел, уже не надеялись ни на что, кроме будущей революционной борьбы, к которой должно готовить народную массу. Новая, разночинная революционная интеллигенция сделала из событий Крымской войны не тот вывод, какой сделали люди старшего, дворянского поколения. И когда Чернышевский, признававший громадные общественные заслуги Герцена, все же говорил после личного свидания с Герценом в Лондоне, что тот остался московским барином, который как бы воображает, что он все еще спорит в московских гостиных с Хомяковым, то в этом отзыве замечательного революционного мыслителя косвенно характеризовалось отличие в тех выводах, какие были извлечены из событий Крымской войны революционными демократами, с одной стороны, и людьми 40-х годов, близкими к Герцену, - с другой. Для Герцена Хомяков был противником, а для Чернышевского или Добролюбова - врагом.
   Если Соловьев и Грановский, Иван Аксаков и Хомяков порой боялись победы николаевской России, то среди людей молодого поколения эти настроения прорывались еще чаще. "Когда в Петербурге сделалось известным, что нас разбили под Черной, я встретил Пекарского. Тогда он еще не был академиком. Пекарский шел, опустив голову, выглядывая исподлобья и с подавленным и с худо скрытым довольством; вообще он имел вид заговорщика, уверенного в успехе, но в глазах его светилась худо скрытая радость. Заметив меня, Пекарский зашагал крупнее, пожал мне руку и шепнул таинственно в самое ухо: "нас разбили!""{10}. Пекарский был тогда хорошо знаком с Чернышевским.
   Конечно, ненависть к самодержавному гнету не мешала врагам николаевщины болеть душой при вестях о тяжких ударах, падавших на Россию, о страданиях и потерях героических русских войск на поле брани.
   С каким горячим патриотическим участием и неослабным интересом, например, ссыльные декабристы Пущин, Штейнгель, Батеньков, Сергей Волконский, Евгений Оболенский следили за беспримерно геройской (и победоносной!) защитой Камчатки... Как жадно слушали они приехавшего в Ялуторовск Максутова, одного из героев камчатской обороны! Мало того: они, разбросанные по Сибири, переписывались и совещались о наиболее целесообразных мерах к ее обороне, и их мнения и советы становились известными и учитывались генерал-губернатором Муравьевым-Амурским через состоявших на службе молодых их друзей Свербеева, инженерного офицера Раина. В доме Пущина в Ялуторовске Матвей Муравьев-Апостол и Иван Якушкин образовали своего рода "стратегический пункт", куда стекались вести о подвигах кучки русских героев, заставивших английскую эскадру уйти прочь после истребления высаженного ею десанта{11}. Истинные революционеры-патриоты, они дожили до войны, когда пришла расплата за тридцатилетнее царствование душителя России, сославшего их на каторгу.
   Революционные демократы, разночинные публицисты-просветители, деятели первого поколения, выступившего после Крымской войны, начинали свое поприще, когда только что умолкли севастопольские пушки.
   Прежде всею тут следует назвать славное имя Чернышевского.
   Бесспорно лучшее по глубине анализа из всего, когда-либо написанного о Наполеоне III, о принципах его правления и о причинах его воцарения, принадлежит двум авторам: Марксу (в его "Восемнадцатом брюмера Луи Бонапарта") и Чернышевскому (в его не пропущенной цензурой замечательной, к сожалению, почти вовсе у нас неизвестной статье "Франция при Людовике-Наполеоне"). Обе эти работы безусловно обязательны для всякого, желающего понять историческое значение Второй империи. Маркс и Энгельс посвятили затем длинный ряд статей внешней политике, международным отношениям этого периода. Чернышевскому же, поглощенному вопросами русской действительности и занятому революционизировавшей русское общество широкой публицистической пропагандой, а с середины 1862 г. заточенному в крепость и затем сосланному на каторгу, не пришлось посвятить много внимания международной политике России и Европы. Однако случилось так, что именно перед тем, как он окончательно был вырван из жизни гнусным каторжным приговором, как раз перед этим подлейшим из судебных убийств, совершенных тогда царизмом, Чернышевскому, уже сидевшему в Петропавловской крепости, удалось высказать несколько мыслей о начале Крымской войны.