противспецслужб США по предотвращению установки оборудования слежки на космической станции «Дружба» (дата) и вместесо спецслужбами США по задержанию и вывозу из России лидера курдских террористов (дата). Разведена. Трое приемных детей. Личные пристрастия: приемные дети, оружие. В данное время постоянного сексуального партнера не имеет. В свободное время: снайпер. Метод ликвидации Кургановой Е.Н на усмотрение Кургановой Е.Н.».
 
   Ева достает телефон, вспоминает номер Доктора и не может вспомнить. Это кажется ей странным и очень обидным. Настолько обидным, что впору заплакать. Пока она тыльной стороной левой ладони вытирает глаза, правая механически нажимает кнопки: рука помнит.
   – Доктор? Я хочу вам сказать, – она медленно встает, комкает и засовывает письмо и конверт в карман, – я хочу сказать…
   – Я не могу в данный момент разговаривать, – доктор Менцель сидит у стола в своей квартире и, перетянув жгутом руку повыше локтя, осматривает выступившую вспученной синей веткой вену на предмет ее протыкания иглой. Игла на шприце, лежащем рядом, устрашающе длинная. А яд безболезненный – вхождение в сон.
   – Есть работа, Доктор. Можете не разговаривать. Можете молча поехать в морг специзолятора ФСБ, мы только что с вами там встречались, и произвести вскрытие Скрипача и Мышки.
   Ева слышит на том конце провода тяжелое дыхание и вдруг понимает, что Доктор стар, что он перешел грань равнодушия к жизни, за которой – только если повезет – радость случайных привязанностей, цинизм и отвращение к обладанию чем бы то ни было.
   – Это все на сегодня? – Доктор, переждав судорожные попытки сердца войти в ритм, не спешит развязывать жгут.
   – Нет. Не все. Когда подготовите заключения, можно навестить в хирургическом отделении Юну. Она ранена.
   И Доктор сдернул резиновый жгут, подумал и бросил шприц в мусорное ведро. Он походил по комнате, взял телефон и обнаружил, что Ева еще ждет.
   – Когда мы сможем поговорить? – Он опустил завернутый рукав рубашки, надел часы.
   – Поговорим у Юны.
   – Наденьте кольцо.
   – Что? – не поняла Ева. – Что вы сказали?
   – Я дал вам перстень. Наденьте его и носите, не снимая.
   – Это что, приказ? – Ева вдруг почувствовала, что ее губы помнят улыбку.
   – Это оберег.
   – Есть надеть перстень!
 

Лето 1984

   Малышка тетя Феня с удивлением рассматривает нас. Я стою чуть позади Су, я вижу масляное пятно на ее джинсах и изящные лаковые туфельки – балетная позиция номер один, кажется, когда пятка к пятке, а носки врозь и на одной линии – туфельки эти черные с кокетливым бантиком сбоку и золотой буковкой S посередине бантика.
   – И где же вас подобрал мой обормот? – Мы идем вдоль дороги в высокой траве, тетя Феня катится перед нами, вдруг пропадая – она рвет то ли цветы, то ли траву, потом выныривает, поправляет косынку и говорит, говорит… – И как же он меня назвал?
   – Он сказал, что вы очень добрая и… – я не успеваю ничего придумать, она перебивает:
   – Либо вы, красавицы, врете и это был не он, либо он тут же назвал меня дурой. Ну, что я говорю! – глядя на наши лица, она громко смеется. – Он мне тут недавно письмо прислал: «Пучина жизни засосала меня!» Совсем вы в Москве с ума посходили. А и бледные! Правда, что ли, голод у вас? Или с дороги укачало?
   Нас вводят в дом – добротное деревянное сооружение с резными наличниками на окнах и решетками, я от такого сочетания замираю, а Су фыркает. Феня обводит рукой с нескрываемой гордостью заставленное дорогой мебелью и аппаратурой пространство и спрашивает:
   – Ну, чего желаете, только честно?
   – Помыться, – говорит Су.
   – Спать, – говорю я.
   – Ну а я бы чайку попила! Вот всем сразу и удружим. Тебя – в бадью, а то баню готовить некогда, ты вот тут устраивайся, в кресле, – меня дружески толкают в плечо, я падаю назад, и кресло услужливо сдувается подо мной с пугающей мягкостью, – а я чай накрою и помыться помогу!
   Тетя Феня уводит Су, я слышу, как возятся они за занавеской, я отслеживаю глазами солнечные блики на деревянном полу, потом Феня зовет меня к себе – завлекающее движение рукой, хитрющий вид – и шепотом сообщает:
   – Красота-то какая! Ну статуэтка дорогая, ей-богу. Таких он мне еще не присылал. Пена белая, а кожа белей!
   Су сидит в корыте. Пена до сосков.
   – Я уже и мочалку намылила, а не могу мыть такое! – причитает Феня. – Вдруг повредить чего придется нечаянно, ну чисто – зайчонок! Мягонькая. Жалко, что болеет. Да, жалко. Ну ничего, я любой радикулит за неделю вылечу. Никаких пластинок не потребуется.
   Пока я пытаюсь сообразить, кто тут из нас болеет радикулитом, Феня заталкивает в большой заварочный чайник пучок собранной по дороге травы. Стол накрыт богатый, с салом, яйцами, отварной курицей и ветчиной. В ведре у стола – яблоки.
   – А я вообще за стриптиз, – заявляет Феня, начав свой чай со стопочки густой наливки. Выходит Су, завернувшись в простыню, садится у стола. Мы разрываем с ней курицу, я так устала, что еда не радует.
   – Ну что, Сусанна Глебовна! За красоту, да? – объявляет Феня.
   Я и Су замираем с полными ртами и смотрим друг на друга.
   – Вы уж не серчайте, я паспорт твой посмотрела, пока ты мылась. У меня все по-простому, имен своих не кажете, а паспорт у тебя странный такой, думала – иностранка, и уж так рада: наша! Такая – и наша!
   – Вера, – я глупо протягиваю руку, причем левую, потому что правая у меня жирная.
   Су встает, обходит стол и целует Феню в щеку.
   – Сусанна Глебовна! Верочка! – Феня вытирает глаза. – Живите у меня сколько хотите. У меня тут эта… вентиляция, потом – сигнализация, и телефон, и телевизор по кассетам. А уж я буду любоваться на вас утром, в обед и вечером!
   Мы ложимся в разных комнатах, я сразу проваливаюсь в беспамятство, а Су с Феней долго хихикают где-то, дом отслеживает звуки и перемещения, скрипит половицами, орет забытым радио, на рассвете в открытое окно прилетели комары. Я прячусь под одеяло и вдруг просыпаюсь, словно меня толкнули. Эти слова про радикулит не дают покоя. Что она имела в виду? Я встаю. За окном клочьями стелется туман, где-то далеко, незаметное за полосой леса, растворяется солнце, подкрашивая розовым цветом небо. Беспрерывно зевая и потягиваясь, обхожу первый этаж дома. Грандиозная постройка, что и говорить. Огромная голландская печь выложена изразцами: на каждом свой сюжет, выпуклые фигурки охотников, собак, домики, деревья, коровы и кони… Печь холодная, я глажу эти крошечные произведения искусства, становится грустно и холодно. На улице кричат петухи, одежда Су аккуратно сложена там, где она мылась: возле пустого корыта на табуретке лежат джинсы, трикотажная кофточка, потом нижнее белье, а сверху белья – стопки денег. Рассортированы. Двадцатипятирублевки, десятки, пятерки. А где же… О, как интересно. Все «зеленое» лежит в туфле. Смешно. Представить, что Су так аккуратно раскладывает деньги, я не могу, и на некоторое время впадаю в обдумывание предполагаемого образа предполагаемой сельской жительницы тети Фени. В состоянии обдумывания подхожу к комнате, где спит Су. Огромная кровать под пологом. Это просто почивальня султана, да и только. Стены задрапированы гобеленами, полог с золотыми кистями, на полках вдоль стены медные кувшины и кувшинчики, зеркало в старинной раме. Поднимаю полог. Голая Су просто потерялась на этом ипподроме наслаждений. Она лежит на боку и выглядит маленькой, забытой, несчастной, да еще палец во рту. А на спине… Да, что это у нее на спине? Я смотрю некоторое время с исследовательским интересом, потом бесцеремонно залезаю на кровать – три на три, не меньше, – подбираюсь к ней на коленях, сдергиваю шелковое покрывало и расматриваю странные штуки на спине Су. Ничего не понимаю. Придется ее перевернуть на живот, а для этого нужно дернуть за ногу. Су всхлипывает и сопротивляется во сне. Я сильней.
   Для удобства разглядывания я ложусь рядом. Ничего, кроме временного помешательства у себя, предположить не могу. Потому что мне отчетливо видны под кожей, чуть выше ягодиц Су, рядом друг с другом плохо различимые денежные знаки в количестве двух штук и явно американского происхождения. Под кожей… И странного цвета. Я осторожно трогаю их рукой. Очень твердые. Пластинки от радикулита, вживленные в тело и для хохмы исполненные в виде сотенных долларовых бумажек?
   В какой-то момент, вероятно, мое недоумение достигло предела адекватного восприятия действительности, оно замерло на грани удивления и равнодушия: я задремала. Я провалилась в спасительную невесомость отсутствия ощущений буквально на несколько минут. Этого хватило, чтобы организм чудесным образом воспрял и потребовал немедленных и правдоподобных объяснений. Я села, ощупала эти пластины и обнаружила сантиметрах в двух от тонкого края одной из них что-то вроде волдыря. Так бывает, когда после солнечных ожогов собирается слазить кожа. Я подцепила ногтем кожицу и сразу поняла, что это не кожа Су. Это что-то инородное, похожее на размазанный и застывший тонкой пленкой клей ПВА. Отдирается с трудом, но меня уже не остановить. Я сажусь на Су. Она чуть шевелится подо мной, и странно: мне хочется причинить ей боль, потому что сердце замирает в предчувствии больших неприятностей. Половина пластинки освобождена, ошметки пленки, ее закрывающей, я аккуратно складываю на шелковую простыню.
   – Осторожно, – бормочет сонная Су, – это золото.
   Я уже сама вижу, что это золотая пластинка. Размером точно со стодолларовую банкноту, и выгравирована на пластине именно эта самая банкнота. Меня бросает в жар, я начинаю нервно и не очень осторожно отдирать вторую пластину, Су дергается и пытается сопротивляться, но странный азарт придает мне силы, вот и вторая освобождена. Положив их рядом, я ложусь на бок – голова на сгибе подложенной под голову руки. Я считаю до десяти и ласково спрашиваю:
   – Это то, что было запрятано в обложке Библии?
   – Да. Это на черный день. Золото всегда золото.
   – А ты знаешь, что на этом золоте изображено?
   – Доллар. Ну и что? – Су изгибается и старается рассмотреть, что там у нее осталось на спине.
   – Это не доллар, – я хочу говорить ласково и шепотом, а получается, что издаю шипение. – Это не доллар! – ну вот, уже кричу! – Это сто долларов, идиотка! – в этом месте мое тело решает, что пора предпринять физические меры воздействия. Я хватаю подушку и бью Су по голове.
   – Да хоть тысяча! – Су опрокидывается на спину и отталкивает меня ногой. Я падаю с кровати на пол, скользя по шелку покрывала. – Какая разница! В чем дело?
   – Это не может быть тысяча, понимаешь? Это все равно что тебе на улице валютчик предложит купить долларовую двадцатьпятку!
   – Двадцати пяти долларов не бывает, – авторитетно заявляет Су. Я ее не вижу, я лежу на полу и чувствую, как раздражение на эту идиотку уступает место страху.
   – Тысячу долларов у нас в стране тоже никто никогда тебе не разменяет. Эти купюры живут только в США.
   – Да что ты заладила: разменяют, купить! Это просто чеканка на золоте, понимаешь? – Су подползает к краю кровати и смотрит на меня сверху. Ее лицо плывет в позолоченном пространстве комнаты, как утренняя луна.
   Вероятно, я потеряла сознание или опять заснула на несколько секунд. Я слышу, как Су затаскивает меня на кровать, поскуливая.
   – Заткнись, – я подаю знак, что жива и все чувствую.
   – Ну что с тобой, а? – Су на всякий случай обмахивает меня краем полога. – Ну что ты прицепилась к этим пластинкам?
   – Сама не знаю. Мне вдруг показалось, что это клише, – я беру с кровати пластинку, с обратной стороны она совершенно гладкая.
   – Что это такое – клише?
   – Клише, – объясняю я, – это фальшивомонетчики, бандиты, погони, милиция, арест, тюрьма.
   Теперь Су внимательно осматривает пластины. В открытое окно, счастливо минуя прутья решетки, что-то влетает и шмякается на антикварный столик. Мы на цыпочках подходим поближе. На темной полировке как раз между баночкой крема и изящным граненым пузырьком темно-синего стекла сидит неописуемое чудовище сантиметров пяти, покачивается на длиннющих изогнутых лапах, вертит уродливой головой и смотрит на нас бессмысленными жестокими глазами насекомого.
   Су визжит и бросается к кровати.
   – Это богомол, – я спокойно подхожу и сажусь рядом.
   – Откуда ты все знаешь, даже странно! Откуда ты знаешь, что это – клише, там – богомол?!
   – Честно говоря, я точно не уверена. Мне так кажется. Да какая теперь разница, в конце концов. Просто появляется объяснение всему этому кошмару последних двух дней.
   Су немедленно желает услышать это объяснение. Я лениво рассказываю про добряка Дални, который мог в нашей стране заниматься изготовлением фальшивых долларов, про его коллег, которые позаботились об отравлении, при условии, конечно, что отравление имело место, а он не затрахался до смерти в ту роковую ночь. Су перебивает и начинает доказывать, что не затрахался. Я лениво соглашаюсь, что ей, конечно, видней. Потом я продолжаю рассказывать про милицию, которая могла следить за шведом, потому что подозревала его или потому что у нас вообще всегда за всеми иностранцами следят. И вот эта милиция роет землю – ищет клише либо еще что-нибудь из этой серии.
   – Не очень убедительно, но что-то в этом есть, – заявляет Су после обдумывания моей версии. Мне смешно: впервые в жизни я плету воображаемую реальность, а Су слушает открыв рот. Чтобы узор плетения сложился геометрически безупречным и законченным, я интересуюсь, кто приклеил к спине Су эти пластины? Конечно, Дални! Добрый любящий швед посоветовал Су всегда носить это с собой. – Он сказал, что приклеил все очень качественно, это суперклей медицинского назначения, называется «жидкая кожа», можно и мыться и загорать на пляже. Так он сказал, – вздыхает Су.
   Я немедленно представляю себе мельчайший белый песок океанского пляжа, пальмы, знойных латиноамериканских любовников, которые бродят по этому песку туда-сюда, туда-сюда… И Су. Она лежит, подставив солнцу практически голые ягодицы, а над ними ценник – едва просвечивающие сквозь жидкую кожу контуры сотенных пластин. Ничего не получится…
   – Что не получится? – Су пугает моя отрешенность и внезапный истерический хохот.
   – Ничего. Я не умею воображать. Мне становится смешно.
   – Это потому, что ты выдавливаешь из себя гротеск, а нужно просто отстраниться от действительности. Ты представила, как я хожу на каком-нибудь дорогом пляже с этими пластинками, да?
   – Нет, – я злорадно ухмыляюсь и качаю головой. Имею полное право ухмыляться: это латиносы ходили туда-сюда, а она лежала!
   – Тогда что? – Су заинтригована.
   – Не скажу.
   Пусть помучается. Пусть знает, что не она одна может до состояния экстаза поддаться нахлынувшему воображению.
   Несколько минут мы лежим молча, напряженно обдумывая один-единственный и исторически банальный вопрос «Что делать?».
   – Может, пойти и сдаться? – шепотом предлагает Су.
   – Если бы в самом начале. Как только умер швед. Теперь поздно. Мы сбежали. Убит кагэбэшник.
   – Два раза убит, – уточняет Су.
   – Никто не поверит, что ты не знала, что именно носишь на спине.
   – Тогда что?
   – Ничего. Абсолютная пустота. Безвыходность.
   Су встает, подходит к столику у окна и осторожно, не сводя глаз с богомола, берет массажную щетку. Она отходит от стола, стонет, извивается и закатывает от наслаждения глаза. Она исступленно чешет себе спину, сдирая прозрачные желтые лоскутки.
   – Куда мы это денем? – интересуюсь я, показывая на пластинки.
   – Прикле-е-е-им, – стонет Су, не открывая глаз. – Приклеим на спину. Я нормально проносила, правда никаких ощущений, только сейчас жутко щекотно.
   Придя в себя, Виктор Степанович Хрустов осторожно ощупал голову. Шишка была. Крови не было. Он долго стучал по столу формочкой из морозильника, пока и стол и пол не засыпались кубиками льда. Сгребая их на полотенце, Хрустов старался ни о чем не думать и выводов не делать. Прошелся по разоренной квартире, открыл дверцу в сложном сооружении – то ли стенка, то ли набор шкафов – и обнаружил там отличный телевизор и лежащий на нем ящик. Про видеомагнитофоны Хрустов уже слышал, но пользоваться или смотреть не приходилось, поэтому после предварительного обследования он занялся просмотром имеющихся шести видеокассет и угодил в крутую эротику. Он настолько был поражен этим карнавальным шествием половых органов, что забыл про полотенце со льдом на затылке. Ледяные струйки потекли за шиворот.
   Через два с половиной часа Хрустов понял, что дела плохи. Голова болела все больше, низ живота ныл от тяжелой эрекции, во рту пересохло, и он вообще плохо соображал, где находится, стараясь вовремя переводить те немногие слова на английском либо немецком, которые просачивались сквозь стоны и крики совокупляющихся. Он прекратил просмотр, прилег в тишине на изуродованном диване, стараясь успокоиться. Глазами нашел на полу телефон. Трубка валяется рядом – не работает? Нет, просто выдернут из розетки. Хрустов встал со стоном и почти полчаса выслушивал длинные гудки, набирая снова и снова номер телефона Веры.
   Пошарив в холодильнике – опять пришлось напрягать словарный запас английского и немецкого, – Хрустов слегка подкрепился импортными консервами и решил, что не стоит оставлять недосмотренными кассеты. Он устроился поудобней, насколько это можно было в сломанном кресле, и решил воспользоваться кнопкой с удвоенной стрелочкой. Это была открытая перемотка, переплетенные тела мелькали с быстротой потревоженных сусликов, для смеха Хрустов несколько раз пускал перемотку вперед-назад. Еще через полтора часа он почувствовал тошноту, но определить причину этого уже было трудно: непривычное зрелище, сотрясение мозга или сомнительные банки из холодильника? Когда Хрустов выходил из квартиры, он был совершенно готов к тому, чтобы поехать в переулок на Арбате и снять там проститутку. Но ветер и предутренняя прохлада прогнали тошноту и желание.
   Он поехал домой спать. Таксист рассказывал анекдоты и курил «Беломор». Хрустов уже открыл рот, чтобы попросить закурить, но переборол себя. Шаркая ногами, он отсчитывал ступеньки от площадки до площадки, в подъезде на лестничной клетке было открыто окно, Хрустов задержался немного и прослушал завывания влюбленного кота в кустах во дворе. Он совершенно не помнит, как вошел в квартиру, как добрел до дивана и рухнул, не раздеваясь, провалившись мгновенно в сон.
   Хрустов проснулся вдруг, почувствовав, что на него кто-то смотрит. Он обнаружил, что лежит у себя в квартире на диване, что за окном светло – наступило утро, что дверь подъезда содрогается от ударов в среднем через каждые двадцать-тридцать секунд, а это значит – раннее утро, что напротив дивана в кресле сидит майор Корневич в пиджаке на голое тело и смотрит на Хрустова, не мигая.
   – Ты плохо выглядишь, – пробормотал Хрустов, пытаясь сесть. Очень кружилась голова.
   – На себя посмотри, – не остался в долгу Корневич. – Почему дверь оставляешь открытой?
   Хрустов, пошатываясь, сходил в кухню и убедился, что со вчерашнего дня в холодильнике ничего не изменилось: он был практически пустой. Вернувшись в комнату, он наткнулся на протянутую Корневичем бутылку пива, обрадовался, открыл пробку зубами и где-то на половине бутылки вспомнил, что Корневич вроде как умер вчера вечером.
   – Выпьешь?
   Корневич посмотрел на протянутую бутылку с жалостью, покачал головой и доверительно сообщил:
   – Мне вообще ничего не хочется.
   – Ну что тут удивляться, – Хрустов снял с себя ветровку и завалился на диван, – мне сказали вчера в больнице, что ты умер. Во дают, а! Хорошо, что у тебя родственников и нет вовсе, а я человек уравновешенный. А то бы расстроился, – Хрустов уже смотрел на Корневича, застывшего в кресле, с удивлением. – Ты сбежал из больницы с пулевым ранением груди?
   – Я должен тебе рассказать про моих родственников, – заявил Корневич, усаживаясь поудобней и закинув ногу на ногу. – Слушай внимательно и не говори потом, что у меня их нет. Начнем с фамилии. Ты думаешь, что моя фамилия Корневич? Нет. Меня зовут Александр Корневич де Валуа. Сам понимаешь, все, что после «де», пришлось срочно замять. Перед школой мать заявление писала в загс, но про полную версию напоминала каждый раз, когда рассказывала о родственниках. Фамилия моя от пра-пра и так далее деда, он был француз, остался здесь после плена наполеоновской войны, встретил мою пра-пра и так далее бабушку – она была полька. Всех мужчин в моем роду называли только Александрами либо Полями, то есть Павлами. Не буду углубляться, я вижу, ты уже и так глаза выпучил, всех женщин – Мариями. Касательно близких поколений, то прадед был статским советником, да-да, не ухмыляйся, дед офицером, отец преподавал философию. Мать моя была красавицей-полькой – после того случая с пленным французом все мужчины в моем роду по странному стечению обстоятельств очаровывались исключительно польками и имели по два сына и по одной дочери. Мой отец не успел обзавестись тремя детьми, он покончил с собой. Практика марксизма-ленинизма страшная вещь, скажу я тебе. О чем я говорил?
   – О родственниках, – напомнил потрясенный Хрустов. – Может, вызвать врача?
   – А вот этого не надо. Никаких врачей. Я только что счастливо избежал вскрытия. Ты собираешься на службу или имеешь домашний арест? Половина девятого, а ты дрыхнешь на диване в препоганом состоянии.
   Хрустов быстро и по возможности доходчиво рассказал обо всем, что произошло с ним с того момента, когда он нашел Корневича… де Валуа! на ковре в квартире Сусанны Ли. Он потрогал по ходу повествования шишку на затылке, а Корневич расстегнул пуговицы пиджака и показал отверстие от пули чуть пониже левого соска. Он сказал, что на спине тоже есть на что посмотреть. К Хрустову вернулись головокружение и тошнота, но он нашел в себе силы, чтобы встать, открыть шкаф и выбрать Корневичу рубашку и трусы. Мыться Корневич отказался категорически, есть он не хотел, щетину на подбородке и щеках выбрил быстро, и через двадцать минут они, пошатываясь и поддерживая друг друга, шли к остановке автобуса.
   В автобусе у Хрустова случился нервный срыв. Он, вцепившись в поручень, долго наблюдал, как старушка маленького роста почти висит над развалившимся перед ней на сиденье детинушкой, потом не выдержал и ласково попросил молодого человека встать. Он спросил, не инвалид ли тот. Молодой человек намека не понял и брезгливо плюнул под ноги Хрустову. Хрустов поднял неинвалида за грудки, подтащил к себе и зашвырнул в свободный проход автобуса. Молодой человек пролетел мимо сидений, врезался в окно на задней площадке и сполз вниз, опрокинув на грудь голову. Корневич галантно предложил бабушке сесть, бабушка стеснялась и охала, Корневич так увлекся, устраивая поудобней бабушку, что прозевал самый напряженный момент: Хрустов не поверил, что обладатель вполне упитанного тела вот так запросто хлопнулся в обморок, он пошел к концу автобуса, чтобы убедиться в этом, а молодой человек, подгадав, когда двери автобуса начнут вот-вот закрываться, вдруг пополз ящерицей к выходу, обозвав Хрустова таким мерзейшим словом, что не оставил тому выбора. Хрустов успел выскочить за ним, задержав двери плечами. Корневич развел руками, глядя в окно, как Хрустов бежит по улице за упитанным хулиганом, он решил, что помощь его напарнику вряд ли понадобится, и не стал останавливать автобус. Хрустов обидчика догнал, врезал ему по физиономии и сказал, что тот задержан за хулиганство, оскорбление должностного лица при исполнении и за оказание сопротивления при задержании. От такого перечня задержанный закричал как резаный, прося помощи у населения. К удивлению Хрустова, почти сразу на его крик прибежал милиционер. Задержанный взвыл еще громче, не давая Хрустову слова сказать. Чтобы не кричать, Виктор Степанович решил просто показать удостоверение и прекратить всякие намеки милиционера на объяснения в отделении. Он полез в нагрудный карман рубашки, потом в карман брюк, потом в другой карман, переместив повисшего огромным дохлым котом задержанного из одной руки в другую. Потом он вспомнил, что его документы остались в кармане ветровки. К этому времени тяжелый задержанный уже залился слезами и соплями, размазывая их по лицу, на котором явственно стал проступать след от удара. Пришлось пройти в отделение. Хрустов сказал, что он задержанного поведет сам, и где-то после третьего светофора вдруг успокоился и даже удивился сам себе. В такое неистовство от обыкновенного хамства он впал впервые. Ему стало стыдно. Он подумал, что нужно срочно показаться врачу на предмет сотрясения мозга. Потом он по чисто мужской логике стал искать виноватого в его сегодняшнем раздрызганном состоянии и очень быстро нашел. Даже двоих. Он еще не знал, что в этот момент спасает себе жизнь.