Страница:
Нина Васина Удавка для бессмертных
Однажды женщина решила спрятаться от Бога. Она сыграла в прятки со смертью и нашла место, куда уходит жизнь, покидая тело. И Бог не смог найти ее. Тогда мужчина сказал, что сам найдет женщину, и этим обидел Бога.
Женщина не найдена. Мужчина наказан. Его распяли: Богу – богово. Первой стала на колени у креста Спрятавшаяся и поклялась, прикасаясь поочередно к своему телу сложенными щепоткой пальцами, что ее голова, живот и руки никогда не забудут Ищущего, а ноги ей нужны свободными.
Ангел Кумус. « Книга о женщинах, мужчинах, детях, животных и богах»Глава пятая. «Как Бог потерял женщину и поссорился с мужчиной»
Часть I Мужчины: классификация видов, способы приручения, содержания и употребления, или Игры в прятки со смертью в период долларизации всей страны
…дело упрощается в том смысле, что женщины существуют только двух видов. Их классификация не требует особых исследований, подбора терминов и условного определения. Поэтому в отношении мужчин, разнообразие которых говорит как о высокой организованности, так и о примитивном начале, можно применить простейший способ классификации. Для удобства и привлечения воображения тех женщин, которые относятся к Утешительницам (Плакальщицы более игривы и самостоятельны в своих фантазиях), обратимся к миру животных и начнем с особей благородных, но слабых.
К примеру, Бык…
К примеру, Бык…
Лето 1984
Я перевожу solace, pleasure и comfort как удовольствие. Женщину, обремененную в рукописях такими определениями, смело называю «получающей удовольствие». Ким требует конкретики, одного слова, он терзает меня по телефону больше часа, к одиннадцати вечера я сдаюсь, потому что под ложечкой начинает подсасывать: я жду Су. Я соглашаюсь поменять «удовольствие» на «утеху» и выдавливаю из себя благодарственное бормотание. Скрепя сердце я черкаю на листке сначала одной линией, потом раздраженно замазываю «получающую удовольствие», пока бумага не продирается насквозь, и пишу сверху этой дыры… «Думайте, милочка. Это же естественное слово, оно такое русское, такое родное». Ладно. Сomforter или concoler будет
утешительница. Вместо поздравления – в трубке вздох облегчения. Но второе определение не идет. Я почти жалею, что согласилась переводить этот бред. На том конце телефонного провода натужно и нервно дышит в трубку восьмидесятитрехлетнее тело, в судорогах бессонницы проклиная нерадивую ученицу.
– Ким, я тебе утром скажу.
– Вы счастливы, имея возможность определять свое творчество принадлежностью к времени или погоде!
Мне некогда вдумываться в его иезуитский бред, я вздыхаю и говорю, что просто жду человека. Он тут же обыгрывает мое раздражение и заводит разговор минут на десять о том, почему неизвестный нам автор так примитивно разделил женщин всего на две категории. «Одну из них мы выстраданно перевели, а вот вторая вам пока не дается».
– Ким, я, правда, нервничаю. Я ждущая Утешительница.
– Побойтесь бога! – кричит он в трубку, – You a cheat!
Нашел плутовку! Бросил трубку без затяжной церемонии прощания. Я подхожу к окну и смотрю в теплую ночь. Далекие цепочки огней с нанизанными кое-где светящимися высотками. Weeping cheat… – to mourn… Плутовка-плакса, плачущая бестия. Пять минут первого. Ключ в замке. Она пришла.
– На улице идет маленький дождь. Я принесла молоко. Что ты переводишь? Это Ким дал? Поедешь со мной, у меня встреча? Кто это – Утешительница? – Су садится у стола и не собирается снимать плащ.
– Та, кто помогает получать удовольствие. А как ты назовешь одним словом плутовку, которая плачет по ком-то?
– С помогающей получать удовольствие переведено не очень верно. Чересчур прилично получается. Утешительница – это что-то строгое, набожное.
– Ким так хотел. Он выдавил из меня это слово.
– Плакальщица.
– Что?
– Плутовка, которая по ком-то плачет, – Плакальщица. Нанятая рыдать у могилы.
Пока я, бессмысленно таращась в пространство, соображаю, почему это я не «получающая удовольствия» – по Киму, – а «рыдающая у чьей-то могилы плутовка», Су монотонно развивает тему, кроша в вазочке тончайший сухарик черного хлеба. Я перебиваю ее:
– А к какой категории ты бы причислила меня?
Су смотрит оценивающе, качает головой, словно не соглашаясь с навязанными условиями игры, и интересуется:
– А еще кто есть?
– Больше никого. Женщины по Кумусу делятся только на две категории, – я киваю на листы возле пишущей машинки.
– Когда он жил, этот Кумус?
– Ким сказал, что Кумус вечен, а книга его по фактуре бумаги, способу обработки кожи и архаичности языка относится приблизительно к семнадцатому веку.
– Ты, конечно, не Утешительница, это понятно, – Су оценивающе оглядывает меня и чуть улыбается. Я поплотнее заворачиваюсь в халат. – Но насчет Плакальщицы – не знаю, не знаю. Пойдем со мной.
– Не пойду.
– Пойдем, ну пожалуйста. Ты должна его увидеть.
– Покажи, что у тебя в сумочке.
Су вздыхает, опускает длиннющие ресницы и почти с наивным удивлением вытаскивает из сумочки пистолет.
– Мать, ты совсем опухла от пьянства? – Я смотрю на оружие с каким-то мазохистским удовлетворением, честно говоря, мне не понравились ее расширенные зрачки, я надеялась всего лишь на легкий наркотик. – Ну и как ты это объяснишь?
– Необходимостью самообороны.
– С чего бы?
– У меня в квартире поставили микрофоны. Я точно знаю когда. Когда Дални приехал в первый раз. Если бы это были родные служаки из органов, они бы волоком утащили меня в контору и все бы выведали и так. Получается, что это сделал либо сам Дални, либо люди, от которых он прячется. Я хочу, чтобы ты его увидела. У тебя интуиция.
– Сколько раз тебя задерживали?
– Два.
– Предлагали сотрудничество?
– Нет.
Я меряю шагами комнату и крепко стискиваю зубы, чтобы не заорать на эту идиотку с лицом заблудившегося ангелочка.
– Знаешь, – выцеживаю я из себя медленно, – в каком разделе скорей всего лежит твое досье?
– Знаю. Тунеядство.
– Валютная проституция!
– Будешь читать мораль, или прокатимся? Тут недалеко, посмотришь на него.
Я сбрасываю халат и выкидываю все с полки на пол, расшвыривая нижнее белье по комнате.
– Похотливая сучка… – шепчу про себя. Я давно поняла, что Су делает это всегда, везде и с самыми немыслимыми представителями мужского рода.
– А ты фригидная жирафа, – Су собирает с пола трусики и колготки и запихивает их на полку.
Желание надавать ей пощечин нестерпимое. Су чувствует это и отходит подальше.
– Да почему ты за это еще и деньги берешь?! – кричу я в бессильной злобе, хотя умом понимаю, что если бы Су каждое свое похождение обставляла как очередное мимолетное страстное увлечение, наступила бы неотвратимая эра плутовства и лжи.
– Потому что я хочу покупать дорогое белье. И чтобы ты увидела Париж, прежде чем… И потому что не хочу давиться в автобусах, а предпочитаю такси! И потому что я всегда ХОЧУ, но этого тебе уже не понять!
Она добилась своего: мне стало стыдно. На улице у подъезда ждет такси. В машине Су прижимается ко мне и моментально превращается в маленькую провинившуюся девочку. Некоторые люди от сильных переживаний или потрясений впадают в спячку, некоторые – в истерику либо бессонницу, а Су впадает в детство. Она совершенно искренна в этом, может даже, забывшись, засунуть большой палец в рот и с бессмысленным видом его пососать. Мужчины рядом просто стонут.
– Несколько вопросов, – я решительно отдергиваю ее руку от лица, – что ты сделала с этим микрофоном?
– Ничего. Их три, по крайней мере. Никого теперь у себя не принимаю, когда мне надо незаметно уйти, включаю магнитофон и вылезаю из коридорного окна на крышу голубятни и во двор. Сегодня, например, с шести вечера у меня девчонка соседская сидит, на фортепиано занимается. Бедняжка, у девочки почти нет слуха, – Су вздыхает и потягивается. – Часов шесть, говорит, просидит, не меньше! – добавляет она мечтательно. – А потом перемотает ленту в магнитофоне и запустит свои упражнения по новой.
– А как все это прекратить?
– А вот для этого ты должна посмотреть на Дални. Надо уезжать. И поскорей.
Я не улавливаю связи, Су снисходительно объясняет:
– Надо линять за границу путем скоропостижного брака с иностранцем! Дални – самый подходящий вариант, он при мне даже дышать боится от восторга. Присмотрись к нему, муж – это на всю жизнь, как и лучшая подруга.
Мы доехали быстро. Дом – шестнадцатиэтажка, освещенных окон еще много, район – спальный, улицы – темнющие, а воздух – роза ветров.
Бык . Размеренность, надежность и скрытое желание быть обманутым. Все сексуальные и личностные игры Быка основаны на необходимости стать жертвой. Верит всему легко, в период разоблачений впадает в меланхолию, граничащую с помешательством, проводит активные поиски новой Плакальщицы, благодаря крупному и красивому сложению быстро находит новую желающую его обмануть. Привязанностей к определенному внешнему типу женщин не имеет, любовь понимает как приятную вариацию обмана, дружбу – как вариант выхода с честью из ситуации заведомого предательства, но сам никогда не прибегает ни к обману, ни к предательству – категорически честен и вынослив в трудностях. Очень удобен в моменты жизненного напряжения, умом не блещет, но обладает мощнейшей интуицией. Это тип мужчины, с которым никогда, ни при каких странных или неожиданных обстоятельствах не бывает «неудобно». Энергетически – донор. К семейной жизни не приспособлен, поскольку любое размеренное благополучие заставляет его скучать и искать новые возможности страдать и обманываться. Сексуально необычайно вынослив, в любовных играх консервативен.
Клиент, как говорится, готов. Он обеспокоен длительным отсутствием Су, он выпил весь кофе и, выпучив глаза, завороженно слушает по радио новости. По его обалдевшей физиономии я догадываюсь, насколько трудно понять иностранцу весь этот бред, эти постановления о категорическом местонахождении на рабочем месте в рабочее время, эти интервью счастливых женщин, которые непостижимым образом успевают строго в обеденный перерыв посетить и парикмахерскую и магазины, эти устрашающе-вкрадчивые объявления об увольнениях опоздавших на работу больше чем на семь минут, а чего стоят горячие репортажи с посевной! Он неуверенно улыбается, как человек, который все слова в отдельности перевел, но поверить в получившийся бред не может.
Я все еще взвинчена и нервно интересуюсь, где же это Су познакомилась с таким обаятельным мужчиной? Дални многозначительно хмыкает и достает пачку фотографий. Су садится на ручку его кресла. На всех фотографиях – Су. Она смеется на фоне замков и фонтанов, у автомобилей, рекламно-ненормальных, как все «там». Су всегда улыбается, когда ее фотографируют. На детских снимках шестилетка Су трагично-грустна, девятилетка Су насмешливо-ехидна – чуть прищуренные глаза уже осознающей свою красоту стервы и неуверенно приподнятый уголок рта, а вот лет с двенадцати рот ее радостно открыт в застывшем смехе.
Цветные осколки от поездки Су во Францию сыплются сначала на толстые колени Дални, потом на ковер. Я рассматриваю, пользуясь случаем, пухлые пальцы, небольшую лысину, очки в тонкой оправе, тут он поднимает голову, и я вздрагиваю от растерянного незащищенного взгляда. Он почувствовал неладное, осторожно косит сбоку на Су. Су расслабилась, успокоилась и ведет себя вполне естественно: она склоняется к Дални и внимательно его обнюхивает, прикрывая иногда глаза для лучшего усвоения запаха. Я улыбаюсь:
– Вы не волнуйтесь, это Су вас обнюхивает.
Он неуверенно улыбается, встает и оглядывается вокруг. Наклонившись, заглядывает под стол и под кресло.
– Что-нибудь не так? – Я тоже наклоняюсь и смотрю на него снизу. Он достаточно высок, что скрадывает полноту.
– Так-так. Это я сделал поиск! Су – это кошка?
– Су – это я! – Су потягивается и встает. – Это половина моего имени.
– А кто есть Анна?
– А это вторая половина моего имени. И обе вместе – это я.
Она уходит на кухню, мы провожаем ее глазами, потом смотрим друг на друга. Дални чуть улыбается и поправляет очки указательным пальцем, я киваю в сторону кухни:
– Вы остаетесь?
– О да! Анна – прелесть. Это… Она такая не-под-следственная. Я правильно говорил?
Я киваю, не сводя с него глаз:
– Будем надеяться.
Я ухожу. Мне здесь нечего делать: он обаятельный, восторженный, одним словом – «добрый и толстый парниша». Радостно сообщил, что неплохо говорит по-русски и с удовольствием попрактикуется в разговорной речи. Он искренне предлагал мне остаться и поужинать вместе, потому что у него много «съедобности» и еще потому, что я – «тоже умрупочтительная…». Я ограничилась скромным советом не употреблять сложных прилагательных.
Капитан госбезопасности Виктор Хрустов полулежит в кресле, закинув ноги на журнальный столик, и лениво просматривает бумаги из тонкой папочки, а майор Корневич – непосредственный начальник Хрустова, сидит напротив, зевает, слушает пленку с записью и в некотором оцепенении рассматривает огромные подошвы ботинок над темной полировкой.
– И как долго это продолжается? – Корневич судорожно дергает головой от каждого звука невидимых клавиш. – Я спрашиваю, сколько уже часов насилуют Чайковского?
– Так, ты здесь минут сорок… Восьмой час пошел, – Хрустов посмотрел на часы, потом в потолок, потом в изумленное лицо начальника.
– Не может быть.
– Я тоже так думаю. Есть сильное подозрение, что вот этот чих и последующее высмаркивание я уже один раз слышал. Часа три назад. Есть еще интересный момент. Она не берет телефон. Он звонит, а она не берет трубку. Потом включается лента записи, что-то щелкает, и на английском языке звонившему предлагается высказать свои пожелания за сорок пять секунд промотки ленты.
– Автоответчик! Моя тетка тоже так делает. Она никогда не берет трубку, пока звонивший не начнет говорить. Удобно, скажу я тебе.
– Корневич, подойди к этому объективно. Никакая женщина не может долбить так непрофессионально по клавишам девять часов подряд!
– Она пришла домой от подруги в восемь вечера. Я видел это собственными глазами.
– Сколько ей лет?
Корневич посмотрел на Хрустова с раздражением и качнул стол, брезгливо дернув рукой. Хрустов опустил ноги.
– Вникни, Хрустов! Я чувствую охоту, понимаешь, большую охоту. А ты третий раз спрашиваешь, сколько ей лет!
– Жрать охота, – проигнорировал Хрустов раздражение начальника. – И голос у нее пискливый, и мордочка какая-то… целлулоидная! Кстати, о подруге. Вот она хороша. Низкий тембр, надменный профиль, – он развернул веером фотографии на столе и щелчком выдвинул темный прямоугольник с четко вырисованным на фоне освещенного окна строгим профилем молодой женщины.
– Целлулоид? Ты китайский фарфор видел когда-нибудь?! – Корневич усмехнулся снисходительно, не глядя на фотографию. – Это ты на нее вблизи не смотрел, а я смотрел!
Хрустов заявил, что в жизни не интересовался посудой, и, конечно, не смог припомнить нежную матовость тонкого полупрозрачного древнего фарфора, сочетания белизны, всасывающей в себя свет, и синего с перламутром, он также не знал, что если сунуть в такую вазу палец, то он будет светиться сквозь тонкие стенки, проступая горячим пятном разбавленной в молоке крови, – он только смотрел, приоткрыв рот, на вдохновенно размахивающего руками Корневича, а когда тот стал просто заглатывать воздух, не находя больше слов, обозвал его извращенцем.
Корневич резко замолчал, поморгал белесыми ресницами и кивнул:
– Да. Я люблю, когда девочки еще нежные.
– Какая она девочка, ей двадцать пять, и она валютная проститутка?!
– Скучно мне с вами, офицер Хрустов.
– Виноват.
В наступившем молчании стал слышен спокойный ход настенных часов, перезвон трамвая за окном. На полу стоят несколько пустых бутылок из-под вина и валяются вчерашние газеты. Хрустов прищуривается, напрягая воспаленные от недосыпания глаза, пока число и год – 1984-й – не проступают четко, потом трет веки пальцами. Он знает, что холодильник пустой, если не считать бутылки с молоком неизвестного происхождения, потому что она уже была там неделю назад, когда он, установив «жучки» в соседней квартире, вошел в эту – «для служебного пользования» и привычно оглядел новую мебель, грязные стекла окон без занавесок и пыльный паркет. Хрустову тридцать шесть лет, но он этого еще не понял ни телом – крупным, сильным и не причиняющим ему никаких беспокойств, ни умом – жизнь все еще нравилась. Как-то увидел себя в зеркале, когда ему было двадцать три, посмотрел случайно, потому что был на первом задании, и дернулся всем телом на собственное отражение. Несколько секунд неузнавания, а потом странное удовольствие и гордость от того, что увидел, хотя паренек в зеркале с напряженным лицом и пистолетом в руке выглядел в богато украшенном ресторанном зеркале как-то обреченно. И потом, когда Хрустов представлял, как он может выглядеть со стороны, или думал о себе в третьем лице, он был всегда тем, двадцатитрехлетним из зеркала.
Корневич моложе Хрустова, но, как он всегда подчеркивает при знакомствах, чуть тряхнув головой, «стар с детства». Корневич не борется с полнотой и с выпадением волос, из спиртного предпочитает красное крепленое, к работе относится с исступленным азартом, тщеславен, но напарник отличный, несмотря на выстраданный чин. Иногда Хрустов думал, что от Корневича давно бы постарались избавиться из-за излишней интеллигентности, если бы не присущая ему тончайшая интуиция. В самом ординарном и бессмысленном происшествии он мог учуять невероятную интригу и всегда угадывал.
В коридоре пикает невидимое радио и встряхивает тишину гимн. Шесть утра. Корневич достает из кармана пиджака начатую пачку печенья. Они молча жуют и смотрят в окно. За окном лето. У окна стоит большой круглый стол с аппаратурой. Хрустова гипнотизирует крутящаяся бабина с лентой, глаза закрываются сами. Корневич топает ногой, отстукивая в паркет секунды, которые отслеживает по часам, Хрустов дергается и тоже смотрит на часы, потом они смотрят друг на друга, потом опять – злорадно – на часы, не сводя с них глаз, встают и идут в коридор.
– Две тридцать три… Тридцать пять… Сорок!
Два звонка в дверь. Коротких. Корневич смотрит в «глазок» и щелкает замком.
– Това-ва-рищ майор, – вваливается запыхавшийся сержант.
– Две минуты сорок две секунды опоздания, – подводит итог Хрустов.
– Так ведь лифт же, товарищ майор!..
Корневич отпускает два звонких щелбана в потный лоб с зачесанным русым чубом.
Хрустов подхватывает с пола свою сумку и дает последние наставления сменщику:
– Как только что-нибудь конкретное про шведа, любая информация, найдешь нас из-под земли. А сорок две секунды – это почти минута, – он целится ровно в середину лба сержанта, тот обреченно закрывает глаза и крепко жмурится.
На улице Корневич тащит Хрустова к служебному входу в магазин «Сыры», они роются в карманах, потом стучат в железную дверь и кричат: «Милиция!» От мусорных контейнеров взлетают потревоженные голуби, небо светится сквозь молодую зелень листьев невыносимой голубизной.
– Если я не посплю хотя бы пару часов, я труп, – Хрустов вглядывается в сумрак магазинного коридора. На ящиках скорчившимися гномами сидят ночные грузчики.
– Двести двадцать граммов, – полная женщина в грязном халате протягивает на толстой – почти картон – бумажке нарезанные тончайшие прямоугольники желтого сыра. Она берет деньги с некоторым удивлением, достает из кармана мелочь и ссыпает в ладонь Корневича двадцать три копейки сдачи. – Что ж вы, и без хлеба?
Хрустов не видит ее лица, один из грузчиков достал папиросы, и Хрустову надо быстро уйти подальше от звука чиркнувшей спички и от первого дымка: он решил бросить курить, но в дни с затяжной усталостью его легко можно соблазнить.
На улице Корневич предлагает съесть сыр культурно, и они садятся на лавочку во дворе.
– Я так долго не протяну, – вздыхает Хрустов, – хроническое недосыпание. И сколько мы будем записи гонять, когда-нибудь же вычислят, что мы своевольничаем? Лейтенант, опять же, скоро задумается, почему это начальник отдела дежурит ночами на прослушке.
– Потому что задание особой важности, – Корневич отщипывает от сыра маленькие кусочки и сосет их, чмокая и раздражая Хрустова, моментально проглотившего свою долю. – Ему приказано строго хранить тайну. Но в чем-то ты прав. Пора форсировать события.
Хрустов фыркает. В Москве в этом году зарегистрировано четырнадцать валютных проституток высокого класса. Из них восемь работают почти что легально: окончив престижные вузы, дали себя завербовать осведомителями. Еще трое находятся под постоянным осторожным наблюдением из-за интересующих госбезопасность клиентов, а три девочки так квалифицированно играют в прятки, изображая добропорядочных гражданок, что проще и дешевле иногда дергать их по каким-то мелочам, чем поймать с клиентом «при исполнении». Одну из этих трех на прошлой неделе почти застукали со шведом, который очень интересует КГБ. Девочку пожурили за «провоцирующую форму одежды» и отпустили, начальство разрешило несколько дней послушать ее и понаблюдать, но потом пришло к выводу, что связь эта была случайной, наблюдение сняли, а Корневич, который столкнулся с объектом наблюдения, так сказать, лицом к лицу, прийти в себя не мог до сих пор. Тайком от руководства отдела он оставил квартиру с прослушкой, отсиживая долгие часы напряженки сам или с Хрустовым, который поверил в его интуицию.
– Тут уговорами не обойтись, как ты понимаешь!
Хрустов понимал. Высшее образование – филфак МГУ, три языка. Метр шестьдесят восемь, что для ночной бабочки маловато, но такую соразмерность форм он видел только в музее.
– Это была Психея с бабочкой, – сказал он вдруг и закрыл глаза от резкого солнечного света. – Я подумал: ночная бабочка, потом просто бабочка, потом Психея с бабочкой, такая вот логическая цепочка.
Корневич с некоторым недоумением уставился на почти сползшего со скамейки засыпающего Хрустова и бессердечно ткнул его локтем в бок.
– Да ни хрена! Ты подумал, где еще ты увидишь такое совершенство, эту нежную плавность и тонкость древнего фарфора, эту кожу?! А грудь? Ты обратил внимание на грудь? – Корневич, сопя, доставал из кармана пиджака фотографии. Просыпались крошки печенья, и воздух вокруг взметнулся голубиными крыльями. – Черт-те какие птицы непуганые, вот! Вот эту посмотри. Здесь лучше всего видно. Кыш!
Хрустов к груди Сусанны Глебовны Ли не проявил никакого интереса. Он тронул Корневича за рукав:
– Как зовут ее подругу? Ну, эту…
– Вера.
– У тебя нет фотографии ее груди?
Корневич длинно и осуждающе вздохнул.
– Интересуешься, значит, только приличными женщинами, да? Знакома мне эта брезгливость.
– Брезгливость здесь ни при чем, это раз. И ты не знаешь, приличная ли женщина эта Вера. Они учились вместе. Год работали вместе. Это, сам понимаешь, будет два.
– Проверено, – буркнул Корневич.
– И характеристику с места работы прислали, да?
– Да, прислали и характеристику и хвалебные отзывы. Отличный переводчик эта Вера.
– Полный наивняк, – не сдавался Хрустов. – Дважды в разговоре с подругой Сусанна Ли упоминала имя шведа, они обе отовариваются в «Березке», это что, на зарплату переводчика в издательстве?
Корневич не ответил. Взгляд его сделался сонным, движения вялыми.
– Девять часов Чайковского, говоришь?
Хрустов медленно повернулся на звук затормозившего автомобиля. Из подъехавшего такси выскочила Сусанна Глебовна – обладательница нежнейшей маленькой груди и фарфоровой кожи – и вбежала в подъезд. Медленно и спокойно вышла из машины ее подруга – высокая Вера с лебединой шеей и манерами благородной институтки. Она огляделась и влипла глазами в Хрустова. Хрустов встал, засунул руки в карманы и стоял, покачиваясь с пятки на носок. Шесть часов тридцать две минуты солнечного утра.
В четыре часа – ночи? утра? – я услышала, как в моей двери осторожно ковыряются ключом. Надо сказать, что к этому времени я как раз смогла задремать в старом высоком кресле, я уселась в него в последней надежде хоть ненадолго погрузиться в сон, я редко в него сажусь: я берегу запах моего мужчины – это было его кресло, но этой ночью я согласилась бы даже на его дурацкие мысли, забытые в складках обивки. Мир совершенно забытых понятий всплывает со слабым запахом табака, я вслушиваюсь в идиотское слово «дифрактометр», «корреляция», потом идут одно за другим – бусами – «разработка», «программа», «экстинкция», «дифракция» и завершает все это последняя бусина – опасное слово «интерфейс». В этот момент в моей двери осторожно поворачивают ключ. Очень осторожно. А дверь на предохранителе – хорошая, укрепленная дверь, а вот ключи я постоянно теряю, сразу же всплывают сцены из субботнего ленкомовского спектакля – там вор, забравшийся в квартиру, всю ночь вел с хозяином беседы и оказался вообще страшно интересным человеком…
Я на цыпочках подхожу к двери. Стараясь не дышать, отвожу «веко» «глазка» и таращусь в дырочку. Вот она – дырочка в другой мир! Я разглядываю Су, она стоит, опустив голову, словно прислушиваясь, прекрасная и неотвратимая Су. Может, это было предчувствие, иначе почему я подумала «неотвратимая»? Если бы я сейчас спала, а она не открыла бы дверь, то не стала бы меня будить и звонить в квартиру, я и сейчас вижу, как Су думает «будить – не будить?». И она ушла бы в ночь и сама отыскала место своего последнего убежища и исчезла бы там незаметно и навсегда. А я бы искала и искала ее, нагромождая новые переживания на границе моих ощущений и внутренности кресла. Но я открываю дверь, и Су обрадованно бросается ко мне: «Ты так и не заснула, какое счастье!»
– Ким, я тебе утром скажу.
– Вы счастливы, имея возможность определять свое творчество принадлежностью к времени или погоде!
Мне некогда вдумываться в его иезуитский бред, я вздыхаю и говорю, что просто жду человека. Он тут же обыгрывает мое раздражение и заводит разговор минут на десять о том, почему неизвестный нам автор так примитивно разделил женщин всего на две категории. «Одну из них мы выстраданно перевели, а вот вторая вам пока не дается».
– Ким, я, правда, нервничаю. Я ждущая Утешительница.
– Побойтесь бога! – кричит он в трубку, – You a cheat!
Нашел плутовку! Бросил трубку без затяжной церемонии прощания. Я подхожу к окну и смотрю в теплую ночь. Далекие цепочки огней с нанизанными кое-где светящимися высотками. Weeping cheat… – to mourn… Плутовка-плакса, плачущая бестия. Пять минут первого. Ключ в замке. Она пришла.
– На улице идет маленький дождь. Я принесла молоко. Что ты переводишь? Это Ким дал? Поедешь со мной, у меня встреча? Кто это – Утешительница? – Су садится у стола и не собирается снимать плащ.
– Та, кто помогает получать удовольствие. А как ты назовешь одним словом плутовку, которая плачет по ком-то?
– С помогающей получать удовольствие переведено не очень верно. Чересчур прилично получается. Утешительница – это что-то строгое, набожное.
– Ким так хотел. Он выдавил из меня это слово.
– Плакальщица.
– Что?
– Плутовка, которая по ком-то плачет, – Плакальщица. Нанятая рыдать у могилы.
Пока я, бессмысленно таращась в пространство, соображаю, почему это я не «получающая удовольствия» – по Киму, – а «рыдающая у чьей-то могилы плутовка», Су монотонно развивает тему, кроша в вазочке тончайший сухарик черного хлеба. Я перебиваю ее:
– А к какой категории ты бы причислила меня?
Су смотрит оценивающе, качает головой, словно не соглашаясь с навязанными условиями игры, и интересуется:
– А еще кто есть?
– Больше никого. Женщины по Кумусу делятся только на две категории, – я киваю на листы возле пишущей машинки.
– Когда он жил, этот Кумус?
– Ким сказал, что Кумус вечен, а книга его по фактуре бумаги, способу обработки кожи и архаичности языка относится приблизительно к семнадцатому веку.
– Ты, конечно, не Утешительница, это понятно, – Су оценивающе оглядывает меня и чуть улыбается. Я поплотнее заворачиваюсь в халат. – Но насчет Плакальщицы – не знаю, не знаю. Пойдем со мной.
– Не пойду.
– Пойдем, ну пожалуйста. Ты должна его увидеть.
– Покажи, что у тебя в сумочке.
Су вздыхает, опускает длиннющие ресницы и почти с наивным удивлением вытаскивает из сумочки пистолет.
– Мать, ты совсем опухла от пьянства? – Я смотрю на оружие с каким-то мазохистским удовлетворением, честно говоря, мне не понравились ее расширенные зрачки, я надеялась всего лишь на легкий наркотик. – Ну и как ты это объяснишь?
– Необходимостью самообороны.
– С чего бы?
– У меня в квартире поставили микрофоны. Я точно знаю когда. Когда Дални приехал в первый раз. Если бы это были родные служаки из органов, они бы волоком утащили меня в контору и все бы выведали и так. Получается, что это сделал либо сам Дални, либо люди, от которых он прячется. Я хочу, чтобы ты его увидела. У тебя интуиция.
– Сколько раз тебя задерживали?
– Два.
– Предлагали сотрудничество?
– Нет.
Я меряю шагами комнату и крепко стискиваю зубы, чтобы не заорать на эту идиотку с лицом заблудившегося ангелочка.
– Знаешь, – выцеживаю я из себя медленно, – в каком разделе скорей всего лежит твое досье?
– Знаю. Тунеядство.
– Валютная проституция!
– Будешь читать мораль, или прокатимся? Тут недалеко, посмотришь на него.
Я сбрасываю халат и выкидываю все с полки на пол, расшвыривая нижнее белье по комнате.
– Похотливая сучка… – шепчу про себя. Я давно поняла, что Су делает это всегда, везде и с самыми немыслимыми представителями мужского рода.
– А ты фригидная жирафа, – Су собирает с пола трусики и колготки и запихивает их на полку.
Желание надавать ей пощечин нестерпимое. Су чувствует это и отходит подальше.
– Да почему ты за это еще и деньги берешь?! – кричу я в бессильной злобе, хотя умом понимаю, что если бы Су каждое свое похождение обставляла как очередное мимолетное страстное увлечение, наступила бы неотвратимая эра плутовства и лжи.
– Потому что я хочу покупать дорогое белье. И чтобы ты увидела Париж, прежде чем… И потому что не хочу давиться в автобусах, а предпочитаю такси! И потому что я всегда ХОЧУ, но этого тебе уже не понять!
Она добилась своего: мне стало стыдно. На улице у подъезда ждет такси. В машине Су прижимается ко мне и моментально превращается в маленькую провинившуюся девочку. Некоторые люди от сильных переживаний или потрясений впадают в спячку, некоторые – в истерику либо бессонницу, а Су впадает в детство. Она совершенно искренна в этом, может даже, забывшись, засунуть большой палец в рот и с бессмысленным видом его пососать. Мужчины рядом просто стонут.
– Несколько вопросов, – я решительно отдергиваю ее руку от лица, – что ты сделала с этим микрофоном?
– Ничего. Их три, по крайней мере. Никого теперь у себя не принимаю, когда мне надо незаметно уйти, включаю магнитофон и вылезаю из коридорного окна на крышу голубятни и во двор. Сегодня, например, с шести вечера у меня девчонка соседская сидит, на фортепиано занимается. Бедняжка, у девочки почти нет слуха, – Су вздыхает и потягивается. – Часов шесть, говорит, просидит, не меньше! – добавляет она мечтательно. – А потом перемотает ленту в магнитофоне и запустит свои упражнения по новой.
– А как все это прекратить?
– А вот для этого ты должна посмотреть на Дални. Надо уезжать. И поскорей.
Я не улавливаю связи, Су снисходительно объясняет:
– Надо линять за границу путем скоропостижного брака с иностранцем! Дални – самый подходящий вариант, он при мне даже дышать боится от восторга. Присмотрись к нему, муж – это на всю жизнь, как и лучшая подруга.
Мы доехали быстро. Дом – шестнадцатиэтажка, освещенных окон еще много, район – спальный, улицы – темнющие, а воздух – роза ветров.
Бык . Размеренность, надежность и скрытое желание быть обманутым. Все сексуальные и личностные игры Быка основаны на необходимости стать жертвой. Верит всему легко, в период разоблачений впадает в меланхолию, граничащую с помешательством, проводит активные поиски новой Плакальщицы, благодаря крупному и красивому сложению быстро находит новую желающую его обмануть. Привязанностей к определенному внешнему типу женщин не имеет, любовь понимает как приятную вариацию обмана, дружбу – как вариант выхода с честью из ситуации заведомого предательства, но сам никогда не прибегает ни к обману, ни к предательству – категорически честен и вынослив в трудностях. Очень удобен в моменты жизненного напряжения, умом не блещет, но обладает мощнейшей интуицией. Это тип мужчины, с которым никогда, ни при каких странных или неожиданных обстоятельствах не бывает «неудобно». Энергетически – донор. К семейной жизни не приспособлен, поскольку любое размеренное благополучие заставляет его скучать и искать новые возможности страдать и обманываться. Сексуально необычайно вынослив, в любовных играх консервативен.
Клиент, как говорится, готов. Он обеспокоен длительным отсутствием Су, он выпил весь кофе и, выпучив глаза, завороженно слушает по радио новости. По его обалдевшей физиономии я догадываюсь, насколько трудно понять иностранцу весь этот бред, эти постановления о категорическом местонахождении на рабочем месте в рабочее время, эти интервью счастливых женщин, которые непостижимым образом успевают строго в обеденный перерыв посетить и парикмахерскую и магазины, эти устрашающе-вкрадчивые объявления об увольнениях опоздавших на работу больше чем на семь минут, а чего стоят горячие репортажи с посевной! Он неуверенно улыбается, как человек, который все слова в отдельности перевел, но поверить в получившийся бред не может.
Я все еще взвинчена и нервно интересуюсь, где же это Су познакомилась с таким обаятельным мужчиной? Дални многозначительно хмыкает и достает пачку фотографий. Су садится на ручку его кресла. На всех фотографиях – Су. Она смеется на фоне замков и фонтанов, у автомобилей, рекламно-ненормальных, как все «там». Су всегда улыбается, когда ее фотографируют. На детских снимках шестилетка Су трагично-грустна, девятилетка Су насмешливо-ехидна – чуть прищуренные глаза уже осознающей свою красоту стервы и неуверенно приподнятый уголок рта, а вот лет с двенадцати рот ее радостно открыт в застывшем смехе.
Цветные осколки от поездки Су во Францию сыплются сначала на толстые колени Дални, потом на ковер. Я рассматриваю, пользуясь случаем, пухлые пальцы, небольшую лысину, очки в тонкой оправе, тут он поднимает голову, и я вздрагиваю от растерянного незащищенного взгляда. Он почувствовал неладное, осторожно косит сбоку на Су. Су расслабилась, успокоилась и ведет себя вполне естественно: она склоняется к Дални и внимательно его обнюхивает, прикрывая иногда глаза для лучшего усвоения запаха. Я улыбаюсь:
– Вы не волнуйтесь, это Су вас обнюхивает.
Он неуверенно улыбается, встает и оглядывается вокруг. Наклонившись, заглядывает под стол и под кресло.
– Что-нибудь не так? – Я тоже наклоняюсь и смотрю на него снизу. Он достаточно высок, что скрадывает полноту.
– Так-так. Это я сделал поиск! Су – это кошка?
– Су – это я! – Су потягивается и встает. – Это половина моего имени.
– А кто есть Анна?
– А это вторая половина моего имени. И обе вместе – это я.
Она уходит на кухню, мы провожаем ее глазами, потом смотрим друг на друга. Дални чуть улыбается и поправляет очки указательным пальцем, я киваю в сторону кухни:
– Вы остаетесь?
– О да! Анна – прелесть. Это… Она такая не-под-следственная. Я правильно говорил?
Я киваю, не сводя с него глаз:
– Будем надеяться.
Я ухожу. Мне здесь нечего делать: он обаятельный, восторженный, одним словом – «добрый и толстый парниша». Радостно сообщил, что неплохо говорит по-русски и с удовольствием попрактикуется в разговорной речи. Он искренне предлагал мне остаться и поужинать вместе, потому что у него много «съедобности» и еще потому, что я – «тоже умрупочтительная…». Я ограничилась скромным советом не употреблять сложных прилагательных.
Капитан госбезопасности Виктор Хрустов полулежит в кресле, закинув ноги на журнальный столик, и лениво просматривает бумаги из тонкой папочки, а майор Корневич – непосредственный начальник Хрустова, сидит напротив, зевает, слушает пленку с записью и в некотором оцепенении рассматривает огромные подошвы ботинок над темной полировкой.
– И как долго это продолжается? – Корневич судорожно дергает головой от каждого звука невидимых клавиш. – Я спрашиваю, сколько уже часов насилуют Чайковского?
– Так, ты здесь минут сорок… Восьмой час пошел, – Хрустов посмотрел на часы, потом в потолок, потом в изумленное лицо начальника.
– Не может быть.
– Я тоже так думаю. Есть сильное подозрение, что вот этот чих и последующее высмаркивание я уже один раз слышал. Часа три назад. Есть еще интересный момент. Она не берет телефон. Он звонит, а она не берет трубку. Потом включается лента записи, что-то щелкает, и на английском языке звонившему предлагается высказать свои пожелания за сорок пять секунд промотки ленты.
– Автоответчик! Моя тетка тоже так делает. Она никогда не берет трубку, пока звонивший не начнет говорить. Удобно, скажу я тебе.
– Корневич, подойди к этому объективно. Никакая женщина не может долбить так непрофессионально по клавишам девять часов подряд!
– Она пришла домой от подруги в восемь вечера. Я видел это собственными глазами.
– Сколько ей лет?
Корневич посмотрел на Хрустова с раздражением и качнул стол, брезгливо дернув рукой. Хрустов опустил ноги.
– Вникни, Хрустов! Я чувствую охоту, понимаешь, большую охоту. А ты третий раз спрашиваешь, сколько ей лет!
– Жрать охота, – проигнорировал Хрустов раздражение начальника. – И голос у нее пискливый, и мордочка какая-то… целлулоидная! Кстати, о подруге. Вот она хороша. Низкий тембр, надменный профиль, – он развернул веером фотографии на столе и щелчком выдвинул темный прямоугольник с четко вырисованным на фоне освещенного окна строгим профилем молодой женщины.
– Целлулоид? Ты китайский фарфор видел когда-нибудь?! – Корневич усмехнулся снисходительно, не глядя на фотографию. – Это ты на нее вблизи не смотрел, а я смотрел!
Хрустов заявил, что в жизни не интересовался посудой, и, конечно, не смог припомнить нежную матовость тонкого полупрозрачного древнего фарфора, сочетания белизны, всасывающей в себя свет, и синего с перламутром, он также не знал, что если сунуть в такую вазу палец, то он будет светиться сквозь тонкие стенки, проступая горячим пятном разбавленной в молоке крови, – он только смотрел, приоткрыв рот, на вдохновенно размахивающего руками Корневича, а когда тот стал просто заглатывать воздух, не находя больше слов, обозвал его извращенцем.
Корневич резко замолчал, поморгал белесыми ресницами и кивнул:
– Да. Я люблю, когда девочки еще нежные.
– Какая она девочка, ей двадцать пять, и она валютная проститутка?!
– Скучно мне с вами, офицер Хрустов.
– Виноват.
В наступившем молчании стал слышен спокойный ход настенных часов, перезвон трамвая за окном. На полу стоят несколько пустых бутылок из-под вина и валяются вчерашние газеты. Хрустов прищуривается, напрягая воспаленные от недосыпания глаза, пока число и год – 1984-й – не проступают четко, потом трет веки пальцами. Он знает, что холодильник пустой, если не считать бутылки с молоком неизвестного происхождения, потому что она уже была там неделю назад, когда он, установив «жучки» в соседней квартире, вошел в эту – «для служебного пользования» и привычно оглядел новую мебель, грязные стекла окон без занавесок и пыльный паркет. Хрустову тридцать шесть лет, но он этого еще не понял ни телом – крупным, сильным и не причиняющим ему никаких беспокойств, ни умом – жизнь все еще нравилась. Как-то увидел себя в зеркале, когда ему было двадцать три, посмотрел случайно, потому что был на первом задании, и дернулся всем телом на собственное отражение. Несколько секунд неузнавания, а потом странное удовольствие и гордость от того, что увидел, хотя паренек в зеркале с напряженным лицом и пистолетом в руке выглядел в богато украшенном ресторанном зеркале как-то обреченно. И потом, когда Хрустов представлял, как он может выглядеть со стороны, или думал о себе в третьем лице, он был всегда тем, двадцатитрехлетним из зеркала.
Корневич моложе Хрустова, но, как он всегда подчеркивает при знакомствах, чуть тряхнув головой, «стар с детства». Корневич не борется с полнотой и с выпадением волос, из спиртного предпочитает красное крепленое, к работе относится с исступленным азартом, тщеславен, но напарник отличный, несмотря на выстраданный чин. Иногда Хрустов думал, что от Корневича давно бы постарались избавиться из-за излишней интеллигентности, если бы не присущая ему тончайшая интуиция. В самом ординарном и бессмысленном происшествии он мог учуять невероятную интригу и всегда угадывал.
В коридоре пикает невидимое радио и встряхивает тишину гимн. Шесть утра. Корневич достает из кармана пиджака начатую пачку печенья. Они молча жуют и смотрят в окно. За окном лето. У окна стоит большой круглый стол с аппаратурой. Хрустова гипнотизирует крутящаяся бабина с лентой, глаза закрываются сами. Корневич топает ногой, отстукивая в паркет секунды, которые отслеживает по часам, Хрустов дергается и тоже смотрит на часы, потом они смотрят друг на друга, потом опять – злорадно – на часы, не сводя с них глаз, встают и идут в коридор.
– Две тридцать три… Тридцать пять… Сорок!
Два звонка в дверь. Коротких. Корневич смотрит в «глазок» и щелкает замком.
– Това-ва-рищ майор, – вваливается запыхавшийся сержант.
– Две минуты сорок две секунды опоздания, – подводит итог Хрустов.
– Так ведь лифт же, товарищ майор!..
Корневич отпускает два звонких щелбана в потный лоб с зачесанным русым чубом.
Хрустов подхватывает с пола свою сумку и дает последние наставления сменщику:
– Как только что-нибудь конкретное про шведа, любая информация, найдешь нас из-под земли. А сорок две секунды – это почти минута, – он целится ровно в середину лба сержанта, тот обреченно закрывает глаза и крепко жмурится.
На улице Корневич тащит Хрустова к служебному входу в магазин «Сыры», они роются в карманах, потом стучат в железную дверь и кричат: «Милиция!» От мусорных контейнеров взлетают потревоженные голуби, небо светится сквозь молодую зелень листьев невыносимой голубизной.
– Если я не посплю хотя бы пару часов, я труп, – Хрустов вглядывается в сумрак магазинного коридора. На ящиках скорчившимися гномами сидят ночные грузчики.
– Двести двадцать граммов, – полная женщина в грязном халате протягивает на толстой – почти картон – бумажке нарезанные тончайшие прямоугольники желтого сыра. Она берет деньги с некоторым удивлением, достает из кармана мелочь и ссыпает в ладонь Корневича двадцать три копейки сдачи. – Что ж вы, и без хлеба?
Хрустов не видит ее лица, один из грузчиков достал папиросы, и Хрустову надо быстро уйти подальше от звука чиркнувшей спички и от первого дымка: он решил бросить курить, но в дни с затяжной усталостью его легко можно соблазнить.
На улице Корневич предлагает съесть сыр культурно, и они садятся на лавочку во дворе.
– Я так долго не протяну, – вздыхает Хрустов, – хроническое недосыпание. И сколько мы будем записи гонять, когда-нибудь же вычислят, что мы своевольничаем? Лейтенант, опять же, скоро задумается, почему это начальник отдела дежурит ночами на прослушке.
– Потому что задание особой важности, – Корневич отщипывает от сыра маленькие кусочки и сосет их, чмокая и раздражая Хрустова, моментально проглотившего свою долю. – Ему приказано строго хранить тайну. Но в чем-то ты прав. Пора форсировать события.
Хрустов фыркает. В Москве в этом году зарегистрировано четырнадцать валютных проституток высокого класса. Из них восемь работают почти что легально: окончив престижные вузы, дали себя завербовать осведомителями. Еще трое находятся под постоянным осторожным наблюдением из-за интересующих госбезопасность клиентов, а три девочки так квалифицированно играют в прятки, изображая добропорядочных гражданок, что проще и дешевле иногда дергать их по каким-то мелочам, чем поймать с клиентом «при исполнении». Одну из этих трех на прошлой неделе почти застукали со шведом, который очень интересует КГБ. Девочку пожурили за «провоцирующую форму одежды» и отпустили, начальство разрешило несколько дней послушать ее и понаблюдать, но потом пришло к выводу, что связь эта была случайной, наблюдение сняли, а Корневич, который столкнулся с объектом наблюдения, так сказать, лицом к лицу, прийти в себя не мог до сих пор. Тайком от руководства отдела он оставил квартиру с прослушкой, отсиживая долгие часы напряженки сам или с Хрустовым, который поверил в его интуицию.
– Тут уговорами не обойтись, как ты понимаешь!
Хрустов понимал. Высшее образование – филфак МГУ, три языка. Метр шестьдесят восемь, что для ночной бабочки маловато, но такую соразмерность форм он видел только в музее.
– Это была Психея с бабочкой, – сказал он вдруг и закрыл глаза от резкого солнечного света. – Я подумал: ночная бабочка, потом просто бабочка, потом Психея с бабочкой, такая вот логическая цепочка.
Корневич с некоторым недоумением уставился на почти сползшего со скамейки засыпающего Хрустова и бессердечно ткнул его локтем в бок.
– Да ни хрена! Ты подумал, где еще ты увидишь такое совершенство, эту нежную плавность и тонкость древнего фарфора, эту кожу?! А грудь? Ты обратил внимание на грудь? – Корневич, сопя, доставал из кармана пиджака фотографии. Просыпались крошки печенья, и воздух вокруг взметнулся голубиными крыльями. – Черт-те какие птицы непуганые, вот! Вот эту посмотри. Здесь лучше всего видно. Кыш!
Хрустов к груди Сусанны Глебовны Ли не проявил никакого интереса. Он тронул Корневича за рукав:
– Как зовут ее подругу? Ну, эту…
– Вера.
– У тебя нет фотографии ее груди?
Корневич длинно и осуждающе вздохнул.
– Интересуешься, значит, только приличными женщинами, да? Знакома мне эта брезгливость.
– Брезгливость здесь ни при чем, это раз. И ты не знаешь, приличная ли женщина эта Вера. Они учились вместе. Год работали вместе. Это, сам понимаешь, будет два.
– Проверено, – буркнул Корневич.
– И характеристику с места работы прислали, да?
– Да, прислали и характеристику и хвалебные отзывы. Отличный переводчик эта Вера.
– Полный наивняк, – не сдавался Хрустов. – Дважды в разговоре с подругой Сусанна Ли упоминала имя шведа, они обе отовариваются в «Березке», это что, на зарплату переводчика в издательстве?
Корневич не ответил. Взгляд его сделался сонным, движения вялыми.
– Девять часов Чайковского, говоришь?
Хрустов медленно повернулся на звук затормозившего автомобиля. Из подъехавшего такси выскочила Сусанна Глебовна – обладательница нежнейшей маленькой груди и фарфоровой кожи – и вбежала в подъезд. Медленно и спокойно вышла из машины ее подруга – высокая Вера с лебединой шеей и манерами благородной институтки. Она огляделась и влипла глазами в Хрустова. Хрустов встал, засунул руки в карманы и стоял, покачиваясь с пятки на носок. Шесть часов тридцать две минуты солнечного утра.
В четыре часа – ночи? утра? – я услышала, как в моей двери осторожно ковыряются ключом. Надо сказать, что к этому времени я как раз смогла задремать в старом высоком кресле, я уселась в него в последней надежде хоть ненадолго погрузиться в сон, я редко в него сажусь: я берегу запах моего мужчины – это было его кресло, но этой ночью я согласилась бы даже на его дурацкие мысли, забытые в складках обивки. Мир совершенно забытых понятий всплывает со слабым запахом табака, я вслушиваюсь в идиотское слово «дифрактометр», «корреляция», потом идут одно за другим – бусами – «разработка», «программа», «экстинкция», «дифракция» и завершает все это последняя бусина – опасное слово «интерфейс». В этот момент в моей двери осторожно поворачивают ключ. Очень осторожно. А дверь на предохранителе – хорошая, укрепленная дверь, а вот ключи я постоянно теряю, сразу же всплывают сцены из субботнего ленкомовского спектакля – там вор, забравшийся в квартиру, всю ночь вел с хозяином беседы и оказался вообще страшно интересным человеком…
Я на цыпочках подхожу к двери. Стараясь не дышать, отвожу «веко» «глазка» и таращусь в дырочку. Вот она – дырочка в другой мир! Я разглядываю Су, она стоит, опустив голову, словно прислушиваясь, прекрасная и неотвратимая Су. Может, это было предчувствие, иначе почему я подумала «неотвратимая»? Если бы я сейчас спала, а она не открыла бы дверь, то не стала бы меня будить и звонить в квартиру, я и сейчас вижу, как Су думает «будить – не будить?». И она ушла бы в ночь и сама отыскала место своего последнего убежища и исчезла бы там незаметно и навсегда. А я бы искала и искала ее, нагромождая новые переживания на границе моих ощущений и внутренности кресла. Но я открываю дверь, и Су обрадованно бросается ко мне: «Ты так и не заснула, какое счастье!»