Она посмотрела на него — сначала вскользь, потом несколько дольше задержала взгляд, и в нем были недоверие и вера, и любопытство, и искус одновременно. Потом рука ее с опаской потянулась к рюмке.
   — За бабушку! — провозгласил он.
   Она пила маленькими глоточками, морщилась и фыркала, и это уже, как отметил Визин, не было данью этикету.
   Потом они опять говорили, и он опять смешил, и она смеялась, поглядывая на дверь, и он опять уговаривал ее выпить, а потом уговаривал перейти на «ты»… Потом они оказались в постели, и Визин был пылок и раскован, а она была податлива, и ему казалось, что он никогда еще не был так счастлив.
   Красные шторы обозначали зной и отторженность. Предательница дверь тоже обозначала отторженность, но она все же оставалась предательницей: за ней то и дело возникали и пропадали шаги; а за шторами была тишина, там было пространство.
   Тоня спала, сунув под щеку сложенные ладони; из раскрытого алого рта выползала слюнка и стекала на подушку. Визин улыбнулся; он почувствовал к ней что-то вроде нежности. Затем он почувствовал горделивое удовлетворение.
   «Черт возьми! И ты смог решиться? Смог и посмел?»
   «А в чем дело? Девке двадцать шесть лет. Слава богу…»
   «Но — муж! И, может, дети…»
   «Я тоже муж. И у меня есть, — официально, по крайней мере, — жена. И у нас — дитя… Она сама пришла. Она решилась. И я решился. Я разве евнух, а она кикимора какая-нибудь?»
   «А представь, что Тамара твоя, поехавшая в горы на поклонение Рериху… И рядом этот, „подающий несметные надежды“, который, видимо, тоже не евнух…»
   «Тамара уже не моя. Но я могу представить».
   «Обычный у тебя гостиничный романчик, брат Визин, коллега. Обычный, банальный».
   «Это еще надо посмотреть, насколько обычный и банальный…»
   Потом она проснулась, натянула одеяло на голову, выглянула с опаской. Он улыбнулся, быстро поцеловал ее.
   — Будут стучать — не открывайте, — шепотом попросила она.
   — Не бойся… Хочешь пить? — Он встал, подал ей неиссякаемый кофе. — Ты мало спала. Когда тебе опять на смену?
   — Послезавтра. Успею выспаться. — Она села, обхватила колени. — Ой, дура-дура, господи…
   — Ладно, — сказал он. — Если ты дура, то и я дурак. Два сапога — пара.
   — Вы — другое дело.
   — Никакое я не другое дело. — Он прихлебывал кофе и наблюдал за ней; она смотрела мимо него, на красные шторы.
   — Вам-то что.
   — Тут для нас разницы нет.
   Они разговаривали полушепотом.
   — Ой, да что там… Вы не беспокойтесь: я выйду — никто не заметит. Не заметили же, как пришла. У них будет планерка, а я — через черный ход. Ключ у меня есть.
   — Ловкая ты. Дома-все в порядке?
   — А что дома?
   — Ну… родители, муж…
   — Нету у меня никакого мужа.
   Визин поперхнулся, отставил стакан. По коридору кто-то протопал, кашляя, и они еще больше приглушили голоса.
   — Как нету, Тоня? Ты же…
   — Нету. Я вам просто так. Для весу, как говорится.
   — Да не называй ты меня на «вы»!
   — Ну как же…
   — Просто смешно ведь! Но погоди, какой же вес оттого, что замужней сказалась? Убей, не пойму.
   — Если — женщина, — рассудительно начала она, — ну, муж там, дети, тогда совсем другое отношение. Когда — девчонка, ее можно и замужеством приманить, и наобещать, и разное-всякое. И бывает — верят. А когда женщина, то другое дело. Тут притворяться не надо. Что тут обещать? Чем соблазнить? Тут уж одни настоящие чувства. И вообще, к женщине больше уважения. Известно — не дура уже. Если, конечно, понравилась. — Она вдруг устыдилась своей откровенности, фыркнула. — Вот понесло… Все ваш коньяк.
   — Любопытная постановка, — сказал Визин кисло; ему вообразилось бурное и пестрое Тонино прошлое. А она, словно прочитала его мысли, принялась разубеждать.
   — Вы, конечно, думаете, что вот, мол — прошла огонь и медные трубы. А ничего подобного я не прошла. Просто наслушалась да насмотрелась. Было и у самой, конечно… Давно, лет пять назад, как только сюда устроилась: тетка перетянула, она тут много лет работает. Только, бывало, и слышишь от нее: ищи мужика да ищи мужика, не теряй времени. Я после десятилетки на маслосырзаводе работала, а потом согласилась — сюда. В общем-то, конечно, и веселей тут и легче. Две смены работаешь, две отдыхаешь. Хорошо. Так вот, наслушалась тетку и прямо уже замуж собралась. Знаете, как бывает… Тебя пустоголубят, а ты мечтаешь, развесила уши… Короче говоря, ни любви не было, ничего, а вляпалась… Но — было и прошло:
   «Пусть гостиничный романчик, — подумал он. — Пусть обычный и банальный. Но мне — хорошо! И пусть даже получается, что меня опять выделили…»
   Он опять говорил. Он распалился и сказал, что на все надо плюнуть и спокойно выйти вместе. Пусть все смотрят. Он убеждал ее, сознавая, что несет чушь. А она мягко отвечала, что делать такого не следует, что «это неудобно», что тогда переселиться к бабушке уже никак нельзя. А что же, возразил он, им так все время и прятаться, или она не придет больше? Нет, сказала она, она придет, но прятаться надо и ничего плохого нет, когда прячутся, потому что никому про их отношения знать не надо, кому какое дело, и когда он уедет, то так ничего никому и не будет известно, и это правильно — будет спокойнее и лучше. А если бы, спросил он, не было бы просьбы узнать про комнатку, она бы не пришла? Пришла бы, ответила она, никуда бы не делась, ведь ясно же было, что приглашал он не только из-за комнатки, — комнатка ведь предлог, она понимает, хотя понимает также, что у бабушки ему было бы лучше, — то есть пришла бы она все равно, ключ-то от черного хода у нее есть. И он обнял ее крепко и ревниво спросил, зачем ей вообще ключ от черного хода. А затем, сказала она, что время от времени она удирает с дежурства, — в кино, например, — когда делать тут особенно нечего, ведь Светлана Степановна ни за что не отпустит, хоть в ногах валяйся, хоть совсем-совсем нечего делать: сиди, авось понадобишься, а сколько раз удирала — ни разу не понадобилась.
   А насчет переселения к бабушке, сказал он, ему надо хорошенько подумать. На день-два — смысла нет. Смысл есть — на более солидный срок: две-три недели, месяц. И вот он должен окончательно решить, сколько ему здесь оставаться; он должен поговорить с редактором Бражиным Василием Лукичом, еще кое с кем — от этого зависит, сколько он тут пробудет. Потому что ему обязательно надо в Рощи, а потом и дальше, и данное путешествие требует основательной подготовки.
   Она кивала согласно.
   — Ваша жена, наверно, красивая, — мечтательно сказала она.
   — Да, наверно, — неохотно ответил он. — Говорили, что красивая. Но она больше не моя жена. И давай не будем об этом. Сейчас это ровным счетом ничего не значит.
   — Я понимаю, — сказала она и сама поспешила сменить пластинку. — Тут меня девчонки с маслосырзавода допекают, чтобы я уговорила вас у них побывать, выступить.
   — Зачем?
   — У них там клуб свой. Маленький такой клубик. — Она усмехнулась. — Да просто им на вас поглазеть охота.
   — Ну и дела, — сказал он. — Прима-балерина прикатила.
   — Вы их не знаете!
   — Перестань же выкать, Тонечка, милая! — взмолился он.
   — Вы их не знаете, — повторила она, словно не слыша его. — Они вас про научное будущее спросят, про инопланетян.
   — Интересуются, стало быть…
   — А тут все — прямо будто помешались на этом. Особенно после того, как лектор один приезжал и фильм показывал.
   — Лектор, фильм плюс Андромедов.
   — Ну, Николай Юрьевич сам по себе.
   Ему было теперь странно, что она называет Андромедова, который одних с ней лет, по имени и отчеству, и он гадал, чем мог этот рыжий Коля завоевать такое особое к себе отношение.
   — А уж если плюс, — добавила она, — то главный плюс — это когда явление над Хохловым было. Деревня такая есть. Полночи там что-то светилось в небе, круг какой-то. Светло, рассказывают, как днем было. И из других деревень видели.
   — Давно это было?
   — В позапрошлом году. Писали потом куда-то там. Комиссия приезжала. Походили, поспрашивали и уехали. На том все и закончилось. Ну, а разговоры, конечно… И по сей день идут. Вот теперь поговорят про ураган. А потом опять про круг тот начнут. Круг все же диковинней урагана, хотя от круга никакого вреда не было… Бабушка у вас обязательно спросит, что тот круг значит, вот увидите.
   — Я ей ничего, к сожалению, ответить не могу.
   — И не надо. Я ей скажу, чтоб и не спрашивала… Между прочим, тут у нас и еще одно явление было. Это уж совсем чудеса! Гудков такой есть, в межколхозлесе работает, на складе. Так вот, идет он, вроде, по улице, светлый день кругом, и встречает самого себя. Представляете? Ну, тут бы посмеяться и все, и никто бы Гудкову не поверил — он заложить за воротник любит. Но главное — и другие видели. Человека четыре видело. Стоят, значит, друг против друга два Гудкова — ну точь-в-точь копия один другого — и разговаривают.
   — И о чем они разговаривали?
   — Гудков говорит, — ну, тот, настоящий Гудков, — что, мол, другой, вроде, стыдил его, что неправильно, мол, живет, ведет себя, распустился и все в таком духе.
   — А куда он потом делся? Тот, другой?
   — Кто его знает… Пропал и все. Наш Гудков с тех пор будто слегка пришибленный стал… Ой! — спохватилась она. — Мне ж бежать надо! У них же давно планерка идет!
   — Ну вот. А ты говорила, что про Долгий Лог рассказывать нечего, проговорил Визин померкнувшим голосом. — Ты не можешь остаться?
   — Мне сейчас надо! — Она просительно взглянула на него. — Правда… Я потом все доскажу.
   — Хорошо. — Визин встал. — Я посмотрю, как там, в коридоре.
   — Не надо. Я сама. Я знаю. — Она села, кутаясь в одеяло; лицо ее зарделось. — Не смотрите… Мне одеться…
   Он ушел в другую комнату, и когда вернулся, Тоня, одетая, стояла у двери и прислушивалась. Он приблизился, коснулся губами ее шеи, прошептал:
   — Буду тебя ждать.
   Она кивнула и, повернув ключ, выскользнула за дверь.
   Он остался стоять посреди комнаты; в мыслях был хаос.



5


   Он все-таки спустился в ресторан, убедил себя, осмелился, решив, что сегодня там определенно работает другая смена.
   Но смена была та же, и все было тем же, и та же меланхоличная официантка обслуживала — правда, другие столы, — и лишь мельком взглянула на него, и на стенах были те же голубые русалки, только они уже больше не впечатляли, как вчера. Был еще светлый день, поэтому ресторан пустовал; всего пять-шесть клиентов поодиночке горбились по углам, в тени, подальше от окон. Визин опять увидел темноволосую красивую женщину с усталыми глазами, а в другом конце — юношу-азиата. Каждый из них был углублен в себя.
   Визин плотно пообедал, потом завернул в соседний гастроном, чтобы пополнить припасы на случай, если поздно захочется есть, а ресторан уже будет закрыт, и вернулся к себе в номер. Идя по холлу, мимо окна администраторши, затем поднимаясь по лестнице и шагая по коридору, он прямо, чуть ли не вызывающе вглядывался во встречные лица, пытаясь прочесть в них нечто, что сказало бы ему, что их с Тоней тайна уже не тайна, однако ничего такого не прочел. «Ну и прекрасно, что никто не знает, — подумал он. — Ну и чудесно. Покойнее будет, Тоня права». Впрочем, он не боялся огласки, ему было, в общем-то, безразлично, что о нем теперь скажут. Кто бы ни сказал. Даже если бы сказали те, былые, институтские и прочие, узнай они каким-нибудь образом о его последних днях, о его приключениях и похождениях. «Знание множества фактов лишь застит истину», — вот что он ответил бы им словами мудреца, или какими-нибудь другими словами, способными показать, что ему, Визину, ведомо теперь то, что им, прошлым, возможно, и не снилось и никогда не приснится.
   Выгрузив покупки, он сел и расслабился — хоть он и остался один, и Тоня не сказала конкретно, когда придет, и цепь событий обнаружила еще один, на этот раз любовный, — зигзаг, в будущее все-таки смотрелось увереннее, а почему смотрелось увереннее, ему было все равно. «Что будем делать? - полюбопытствовал он у себя. — Пойти на озеро, искупаться? Нет. Надо пляж искать, по жаре шататься, расспрашивать. А на пляже — люди, одной ребятни, скорее всего, муравейник. Нет. Андромедова высвистать? Тоже нет, Успеется с ним. И без того такое ощущение, что он постоянно наблюдает за тобой. Странная все-таки личность, неуловимая какая-то, Николай Юрьевич, видите ли… Итак, ничего не будем делать, брат Визин, коллега». Он покосился на термос, так еще до конца не опорожненный, налил остатки кофе. «Мы просто поваляемся. А потом придет Тоня…»
   Он пригубил кофе и начал раздеваться. И в это время зазвонил телефон. Визин дернулся, словно у него над ухом выстрелили, — это пока что одно только подсознание сработало, сознание еще не успело отметить, что произошло невероятное. Он схватил трубку, дакнул и услышал голос, доложивший после приветствия, что его беспокоит Бражин, редактор «Зари». Он сказал, что рад прибытию Германа Петровича, рад, что тот благополучно добрался, устроился и прочее. И только в этот момент сознание Визина зарегистрировало, что происходит невозможное, что это — чертовщина, подобная той, что разыгралась на борту самолета, когда раздвинулись стены туалета, пропал гул моторов и очкастый студент стал разговаривать с репродуктором.
Никакого разговора ни с каким редактором происходить не могло, потому что телефон был отключен. И тогда Визин перестал слышать голос Бражина, звуки из трубки перестали воздействовать на соответствующие нервные окончания, или как их там, в его ухе, результатом чего является слышание, нервные окончания забастовали, физика нарушилась, наступила метафизика.
   Что-то сочувственно гудело откуда-то — «пора привыкнуть, вас терпеливо и вежливо предупреждали», — но это не помогало: шок длился…
   Прошло какое-то время, пока не замаячило следующее: когда я ходил обедать, телефон подключили. Кто, кому понадобилось, зачем и почему — это было сейчас второстепенным. Главным было: могли подключить, пока отсутствовал. Логика. Вероятность. И устремившись всей душой к этой догадке, Визин опять услышал голос редактора, нервные окончания опять начали функционировать.
   — …относительно выступления у нас, если, само собой, вы не возражаете, если настроены. Алло!
   — Я слушаю, слушаю, — как можно спокойнее сказал Визин.
   — Никаких сроков, как вы сами понимаете, мы вам не навязываем. Захотите — милости просим в любое время. Звоните — и на службу, и домой. А Андромедова нашего, станет надоедать, гоните в шею. Он ведь признался, что успел наведаться к вам.
   — Ничего страшного, — пробормотал Визин; он мог сейчас только что-нибудь бормотать в ответ, бормотать и принуждать себя изо всех сил, чтобы получалось непосредственно, любезно и естественно. — Все хорошо. Мы побеседовали.
   — Предупреждаю, Герман Петрович, он вам покою не даст.
   — Без выговора тогда не обошлось?
   — А куда денешься? Пришлось влепить. Ведь как с ума все посходили. И письма и звонки, и приезжают. Вот что он натворил со своей Сонной Марью.
   — Привыкли верить прессе. Ничего удивительного.
   — Вы думаете? Это смотря какой прессе. Они верят с удовольствием обычно той, что в четверть колоночки, в уголке полосы, особенно четвертой.
   — Может быть.
   — В общем, всегда к вашим услугам. Всего хорошего.
   — До свиданья, Василий Лукич.
   Визин положил трубку, опустился на стул, снова поднял трубку — она молчала. Он несколько раз надавил на рычаги — трубка молчала, как молчит, когда телефон стоит, например, на полке магазина или на складе.
   На столе под стеклом лежал список абонентов города — тут были и редакторские номера, служебный и домашний. Визин набрал — молчание; он набрал еще несколько номеров наугад — то же самое. Телефон был мертв.
   Визин достал ножичек; через две секунды колпачок проводки лег ему на ладонь. Проводок, отсоединенный им накануне, был по-прежнему отсоединен, загнут и отведен в сторону — все, как Визин сделал вчера. Да он мог и не проверять, все было понятно с самого начала. «Пора привыкнуть…»
   Визин соединил проводок с клеммой, поставил колпачок на место — руки его колотились, так что пришлось повозиться немало. Наконец — кончено; он снял трубку — в ухо ему полился длинный унылый гудок.
   Он набрал Бражина — тот сразу откликнулся.
   — Извините, — сказал Визин, — я связь на всякий случай проверяю. Скажите пожалуйста, директор музея не поменялся в последнее время? Тут написано Етлуков Б. И. Все он же?
   — Он! — весело отозвался Бражин. — Зайдете к нему — рад будет. Он мужик приветливый, толковый. Послушать его, так важней музейного дела и нет на свете ничего. — И засмеялся.
   — Спасибо и еще раз до свиданья…
   Телефон жил.
   «Редактору весело, — подумал Визин. — Он смеется. Ему все ясно. Полоса, Андромедов, выговор, заготовка кормов, лучшая доярка, толковый музейный мужик Етлуков… Все ему ясно. С ним ничего не происходит. А со мной, только что уверенно смотревшим в будущее…»
   Он рывком раздвинул шторы — во всю ширь, ослеп от ударившего по глазам света, зажмурился и на ощупь уселся за стол. И постепенно приоткрывая глаза, увидел озеро с неизменной лодкой на неизменном месте, лесистые берега на той стороне, высокое небо. Озеро все было в ярких блестках, точно его посыпали фольгой; по нему шла легкая рябь; значит — потянуло ветерком; значит — жара унимается.
   Визин подумал, что раз жара унимается, то неплохо было бы все же выйти и погулять — прогулка сейчас была бы вполне кстати. Потом он подумал, что надо бы разыскать Андромедова и опять пойти с ним в ресторан — это тоже могло бы успокоить и отвлечь. И еще он подумал, что так или иначе, а надо поскорее убираться отсюда, и не к Тониной бабушке, которая спрашивает про тарелочки, а совсем — вон из Долгого Лога. И решать нужно немедленно. Однако он отдавал себе отчет, что «вон из Долгого Лога» сразу не получится.
   «Василию Лукичу Бражину все ясно, с ним ничего не происходит, говоришь ты. А откуда ты знаешь, что с ним ничего не происходит? Он тебе докладывал, говорил с тобой по душам? „Приветствуем вас на нашей земле“. Куда как оригинально и доверительно… А что, если со всеми происходит, только никто не признается? Как и ты не признаешься. И получается общая картина, что ничего ни с кем не происходит. Можешь ты себе позволить такое допущение?.. А что, если позволить себе другое допущение? Ну, например, что вся та свистопляска в самолете вовсе, как говорится, не имела места в действительности, а приснилась, пригрезилась. И причина — неожиданная, необычная жизненная перемена, всколыхнувшая нервы. Все ведь можно объяснить нервами, сновидениями, темпераментом и стечением случайных обстоятельств. Можно доказать себе, что и в настоящую минуту ты спишь или грезишь-бредишь, и в любой момент можешь очнуться, и окажется, что никуда ты не улетал, никаких писем дочери, Алевтине Викторовне и приятелю, а также заявлений начальству не писал, по-прежнему валяешься на диване дома и ждешь телефонного разговора с Долгим Логом. Можно даже доказать себе, что и этого не было: никаких газетных вырезок, никаких междугородных заказов, никаких ночных выходов на балкон и так далее, — а всего-навсего ты сидишь у себя в лаборатории, опершись щекой на руку, сидишь, задумался и слегка вздремнул, и вот-вот попечительная Алевтина Викторовна подойдет, громыхнет чем-нибудь на полке, вроде невзначай, и напомнит, что через пять минут у шефа заседание. И ты проснешься, и все станет на свои места… Можно, можно себе такое доказать, можно себя уверить! Но что делать, когда все никак не проснуться, когда убедительнее другое — не поддающееся пробуждению, невероятное…»
   Вопрос — ответ, вопрос — ответ. Все больше вопросов и все меньше ответов. Ах, морока! Но ведь это только кажется, только мерещится, что всякие там вопросы и ответы. На самом же деле, если уж совсем серьезно, то никаких таких взрослых, обстоятельных вопросов и ответов нет, а — так все, пустяки воображение, застоялая фантазия. Есть только один солидный вопрос — как туда? И значит — нужен Андромедов или кто-нибудь другой, кто в состоянии его заменить. Вопрос один, а ответа — ни одного. И поэтому бездействие, выжидание, присматривание. И поэтому — Тоня.
   «Неужели и Тоня поэтому?..»
   Если бы сейчас он превратился в того благодушного и веселого визиноида, который недавно, всего каких-то три дня назад, всем ослепительно улыбался, он пошел бы и немедленно разыскал Тоню. Или бы он пошел и весело побеседовал с директором местного краеведческого музея Б. И. Етлуковым. А то приискал бы себе какого-нибудь нового волюнтариста или гладильщика, и время было бы скрашено. Благодушный и жизнерадостный визиноид не растерялся бы, он бы знал, что сказать, и не изобретал бы проблем. Да, он прилетел не в Париж, на черта ему Париж, ему надо было в Долгий Лог, и вот он тут, и, стало быть, нужно действовать, шевелиться, разворачиваться, поскольку уж решил двигаться в энном направлении к энной цеди… Но тот визиноид скончался уже в самолете, и потом уже никакие реанимации не помогли, — его напрочь доконали демонологи, антропологи, фаунологи, очкастый студент и эта дура с золотой копной над ушами, говорившая «кофэ, мармалад, волнительно». Его, того визиноида, правда, поддерживала вначале эта переменчивая стюардесса, напоминавшая в отдельные моменты Лину, которая, может быть, обыкновенная авантюристка, — но потом она почему-то оставила его, и он скончался. И на зеленом аэродроме Долгого Лога приземлился уже совсем другой визиноид — напуганный, измотанный, недоверчиво на все поглядывающий. И тот факт, что он принимал разные обличия, — то хама, то гусара, то ловеласа и т. д., - ровным счетом ничего не значит: напуганному и опасливому визиноиду ничего не остается, как прибегнуть к маскировке… Но — нет-нет-нет! Тоня — не маскировка! Тоня искренне!.. Почему, почему бы ей сейчас в самом деле не взять и не прийти…
   Произошло бы вот что. Он сказал бы ей:
   — Послушай меня. Тоня! Я понимаю: все может со стороны показаться банальным. Возможно, все и в самом деле выглядит как обычный гостиничный романчик. Но знаешь…
   — Знаю, милый, успокойся, — сказала бы она. — Я люблю тебя.
   — Мне сейчас так одиноко, так одиноко, — сказал бы он. — Я отторгнул себя от всех. Этого не объяснить никакими словами.
   — Понимаю, дорогой, — сказала бы она. У тебя есть я.
   — Мне, в сущности, ведь совершенно некуда деться. Я все оставил. Я не мог не оставить. Мне страшно пусто и тяжело.
   — Да, дорогой мой, да, — сказала бы она.
   — Я был ученым. В этом заключалась вся моя жизнь. Я взлетел. Меня выделили. Я стал самоуверенным. Но потом эта самоуверенность была подорвана.
   — Понимаю, родной мой, понимаю. Я — с тобой.
   — А это так неожиданно, так страшно, когда в тебе, ученом, подорвана самоуверенность ученого. Это — крах.
   — Успокойся, милый. Все образуется. Я люблю тебя.
   — Не знаю, как оно образуется. Но когда осознаешь вдруг, что всю жизнь занимался чепухой, что никогда, ни одной минуты не чувствовал себя полноценным человеком… И ты рвешь со старым, а нового ничего нет, или все — фантасмагории…
   — Я люблю тебя…
   — И я знаю теперь, знаю — только ты одна, только ты!
   — Я люблю тебя, — повторила бы она. — Я очень люблю тебя. Я люблю тебя навеки.
   — Люби меня! — горячо сказал бы он. — Люби! Это — все! Ведь это бессмертие!
   — Я люблю тебя навеки…
   — Оставайся со мной навсегда! — сказал бы он.
   — Да! — восторженно ответила бы она…
   Визин вздрогнул, взметнул головой, словно избавляясь от наваждения. Ему сделалось стыдно, как будто кто-то подслушал его сентиментальные мысли, как будто поймал себя на том, что публично исповедался в пошлости. И он вслух, нарочито громко произнес:
   — Литература!
   Он достал черную папку, развязал ее; там, в самом конце, был помещен любопытный кроссворд; в клетки следовало вписать имена авторов различных изречений и афоризмов.

   
ПО ГОРИЗОНТАЛИ:


   1. У случая бывают капризы, а не привычки.

   2. Не трать время, раскаиваясь в ошибках, просто не забывай их.

   3. Понимание ценнее знания.

   4. Наука отняла у человека испытанное оружие сравнений.

   5. Я гипотез не измышляю.

   6. Число — основа сущего.

   7. Счастье человека где-то между свободой и дисциплиной.

   8. Мы бедны знанием наших собственных богатств.

   9. Жизнь — постоянная пропажа ошеломительного.

   10. Невежество — лучшая в мире наука, она дается без труда и не печалит душу.

   11. Детское живет в человеке до седых волос.

   12. Есть правила в литературе — гибнет литература; нет правил в государстве — гибнет государство.

   13. Бремя не помеха в царстве воображения.

   14. Морщины дарует нам природа, о гладкой коже печалится суетность.



   
ПО ВЕРТИКАЛИ:


   1. Вся история человечества — погоня за невозможным, и притом нередко успешная. Тут нет никакой логики: если бы человек неизменно слушался логики, то до сих пор жил бы в пещерах и не оторвался бы от Земли.

   2. У каждого из нас есть родные во всех царствах природы, созданные ею по одной идее с нами.

   3. Истина перестает быть истиной, как только о ней начинают кричать на всех углах.

   4. Боль и веселье не исключают друг друга.

   5. Если сердце в груди бьется уж очень сильно, то это — бог.

   6. Всякое ожидание кончается, стоит только подождать подольше.

   7. Делать не всегда трудно. Трудно желать. По крайней мере, желать то, что стоит делать.

   8. Кто втерся в чин лисой, Тот в чине будет волком.

   9. Если человек сам стал хуже, то все ему хуже кажется.