— Если бы вы позволили, Герман Петрович… — Алевтина Викторовна стеснительно маялась перед ним. — Ну… я могла бы избавить вас от некоторых… Я ведь уже знаю их — и по почеркам, и по… Я могла бы давать вам лишь то, что на самом деле существенно…
   — Спасибо, — сказал Визин. — Ничего. Не затрудняйте себя. Я даже с удовольствием читаю эти штучки.
   — Они вас отвлекают, расстраивают, я же вижу…
   — Ну что вы! Разве у меня такие слабые нервы?
   — Нет, но…
   — Они, Алевтина Викторовна, в общем-то не плохой народ. Не злой, я хочу сказать. А то, что они иногда… Ну кому запретишь порезвиться? Видно, нет на свете такой глупости, как говорил Мэтр, которую бы умные люди не освятили своим примером. — И чтобы Алевтина Викторовна не записала, Визин добавил: — Афоризм принадлежит, к сожалению, и не Мэтру даже.
   Она тихо удалилась…
   Позвонила Людка — «пап, ты знаешь, я задержусь сегодня, мы тут решили на недолго в Прибалтику…»
   Визин не стал засиживаться на работе.
   Дома было тихо и спокойно. Он лег на диван. Ему хотелось уснуть, и он уже почти уснул, и даже увидел Мэтра, услышал его слова «меня укусил некий микроб». Но тут наступила ослепительная явь, и он потянул к себе телефонный аппарат.
   — Здравствуйте, — сказал он. — Ведь это вы, Лина?
   — Да. Здравствуйте, — ответили ему бархатным, уютным голосом. — Вам неудобно.
   — Отчего же? — сказал Визин. — Вы дали телефон, и я…
   — Я имею в виду, вам неудобно лежать. Поправьте подушку.
   — Вы ясновидящая?
   — Служба, — ответила она, и в голосе прозвучала улыбка.
   — А! — понял он. — Вы успокоительница? Служба утешения?
   — Можно назвать и так, — сказала она.
   — Да. — Он поправил подушку. — Ну, вот я звоню. Итак?
   — Итак, — повторила она и задумалась. — Что ж. Приступим. Сначала тест. Ведь вы увлекаетесь кроссвордами?
   — Допустим.
   — Тогда начали. Тем более, что вы спортсмен, экс-чемпион региона. Вопрос: учредитель чемпионата мира по теннису?
   — Дэвис, — ответил Визин.
   — Прекрасно. Дальше. Опять же по вашей части. Малый круг небесной сферы, параллельный горизонту?
   — Почему вы решили, что это по моей части?
   — Как же! Вы ведь инолюб!
   — Забавно. Ладно. Но я не знаю, как называется этот круг.
   — Плохо. Он называется «амукантарат».
   — Какое мудреное слово…
   — Дальше. Движение век?
   — Что?
   — Движение глазных век.
   Визин напрягся, но ответа не нашел.
   — Подмиг, — сказала она и засмеялась.
   — Что вам нужно? — спросил он.
   — А вот это следующий вопрос. «Что вам нужно?» Подумайте. У вас будет время. Вы должны подумать. Вас выделили. — Это слово Мэтра резануло слух. — Не удивляйтесь. Вообще, я вам очень советую ничему больше не удивляться. Запомните — ничему.
   — Понятно, — сказал Визин. — Ваша служба.
   — Согласна — служба специфическая. Вам такое внове.
   — А почему меня выделили? — спросил он.
   — Потому что вы отказались от открытия. Очень редкий случай. Оригинальный. Самобытный. Мэтр ваш тоже был бы, вероятно, выделен, если бы…
   — Да. Он был бы выделен, потому что отказался открыть медиаторы торможения?
   — Поэтому.
   — Не приготовиться ли и мне к финишу?
   — Нет. К старту. Просто Мэтр ваш очень опоздал.
   — Опоздал открыть или отказаться?
   — Опоздал усомниться. Вы ведь видели огни уходящего поезда? — спросила она.
   — Видел.
   — Значит, понимаете. Крепитесь. Вы уже знаете, что ваш Мэтр вовсе не чудил, как чудят иногда старые больные люди.
   — Лина! — с жаром проговорил он. — Вы — женщина. Красивая, необычная женщина. Неужели же ничего, кроме…
   — Ну-ну, Визин, — спокойно перебила она. — Разве вам еще не надоели влюбленные студентки?
   — Но вы же не влюбленная студентка!
   — Как знать! — Она снова засмеялась. — Видите, как я пекусь о вас? А ведь служба наша предусматривает более строгие, сухие отношения.
   — Я могу вас увидеть?
   — Конечно, — с готовностью ответила она. — Только будьте спокойны, будьте спокойны и ничему не удивляйтесь…
   И опять наступила явь, еще более ослепительная. Он лежал в неудобной позе на спине и прижимал к груди телефонную трубку, из которой неслись частые короткие гудки. Он вскочил, вытер рукавом потное лицо; сердце его тревожно колотилось; визиноиды затаились. Дрожащим пальцем он стал набирать телефон. Ответа не было. Он снова и снова набирал врезавшийся в память номер, но
таммолчали. «Да, — подумал он. — Вне всякого сомнения, сон самая далекая страна, какая только существует на свете…»
   После он звонил еще несколько раз, но все так же безуспешно, и тогда окончательно решил, что его разыграли.



3


   Завершался июнь. Тамара бродила где-то по южным горам, малюя свои пейзажи, а дочь с компанией осваивала Рижское взморье. И вот, в один из дней, разбирая почту, Визин обнаружил вырезку из какой-то затридевятьземельной районной газеты «Заря», в которой красным было подчеркнуто про «интереснейшее явление природы», а на полях стояло «Явнон?» — и вопросительный знак был огромным и жирным.
   — Помешались они на этих явнонах, — сказала за спиной Визина вездесущая Алевтина Викторовна — она что-то переставляла на полках.
   — Да-да, — ответил Визин и убрал вырезку в стол.
   — Вам надо немедленно в отпуск, — сказала Алевтина Викторовна. Посмотрите на себя! Вы же измотаны донельзя…
   Он знал, чему она приписывает его измотанность — конечно, его семейному неблагополучию, и можно вообразить, насколько горячо и добросовестно описано это в ее дневнике.
   — Вы никогда не выглядели так устало.
   — Пожалуй, — кивнул он. — Напишу-ка я заявление.
   — Правильно! — горячо воскликнула Алевтина Викторовна.
   Когда она отошла, он достал вырезку и перечитал, Потом стал рассматривать конверт — на штампе удалось разобрать слова «Долгий Лог». Это прислал какой-то новый корреспондент; обратного адреса не было, только заковыристая, неразборчивая подпись.
   — Чушь, — пробубнил он, швырнул вырезку в корзину и принялся сочинять заявление об отпуске.
   Под конец рабочего дня пришла телеграмма от дочери — «вышли денег обратную дорогу». И тут же — телеграмма от Тамары — «все хорошо буду середине июля целую». Он скомкал телеграммы и выбросил в ту же корзину, а выброшенную ранее вырезку из газеты извлек, чтобы не заметила Алевтина Викторовна, разгладил и вложил в записную книжку.
   — Все! — сказал он громко. — Пойду-ка я.
   — Идите-идите! — живо отозвалась Алевтина Викторовна. — Давайте ваше заявление, я его переправлю шефу, чтобы быстрее.
   — Завтра напишу, — сказал Визин. — Обещаю…
   По дороге домой он зашел на почту и отправил в Ригу пятьдесят рублей. И тут же вдруг заказал переговоры с Долгим Логом — получилось само собой, словно подобные переговоры были делом обыденным и давно предусмотренным. Выйдя из почты, он почувствовал радостную легкость, как будто удачно обтяпал какое-то дельце, обхитрил кого-то, объегорил, наконец, своего приятеля-коллегу в шахматы. Переговоры были назначены на следующий день, и он уже из дому позвонил Алевтине Викторовне, что завтра задержится, может быть, до полудня.
   — Важное дело, — сказал он. — Так и передайте шефу, если будет интересоваться. — И она преданно задакала.
   Нового директора никто пока что не рисковал назвать «Мэтром»; кое-кто, и среди них Алевтина Викторовна, были уверены, что он этого так и не дождется.
   Уже с утра было жарко. Визин встал, принял душ, позавтракал. Потом плотнее затянул шторы на окнах — они были горячими. Потом сел за стол, приготовив бумагу и авторучку.
   Он волновался. Он пытался вообразить несколько вариантов предстоящего разговора, проработать их мысленно, но ничего не выходило — в голове колобродил какой-то вздор, рука сама собой выводила какие-то косолапые фразы, вроде «и был бы вам очень признателен» или «обстоятельство, которое меня некоторым образом заинтересовало», к чему затем было добавлено «как химика». Говорить надо, размышлял он, непринужденно, может быть, даже чуть-чуть лениво, а то им там еще покажется, что тут ах как возбуждены, рвут на части их периферийную стряпню. «Интереснейшее явление природы», видите ли… «Смешались правда, поэтический домысел и мечта…»
   А волнение все усиливалось.
   Ровно в три часа зазвонила междугородная; из космической дали, сквозь трески, попискивания, проверили номер телефона, квитанции и велели не класть трубку. Визин увидел, что рука его дрожит; он прочистил горло, принял свободную позу в кресле, затем перешел на диван, развалился и стал смотреть на малиновую с темно-фиолетовыми разводами, акварель жены, которая была удостоена премии Союза художников: она изображала закат над озером. Визин принудил себя сосредоточиться на картине; она никогда не вызывала в нем особых эмоций, — как, впрочем, и все творчество жены, — а лишь легкое удивление, как перед диковинкой или забавой, но он привык к ней, привык, что она — лучшая работа, высоко оценена, — подумать только, за нее давали триста рублей! — что висит именно на этом месте, и если бы ее убрали, равновесие было бы нарушено. Визин смотрел на пестрые, с зыбкими очертаниями облака, и что-то сегодня протестовало в нем: не облака вызывали протест, а нечто в нем самом, что мешало видеть картину глазами тех, кто находил в ней красоту и откровение. Раньше он не испытывал ничего подобного.
   Рука вывела на бумаге еще одну фразу — «Наука умеет много гитик». И тут же вспомнились слова одного из наиболее ярых оппонентов-инолюбов — «Ваша однобокая наука… ваша однобокая наука…» И еще: «Вся история человечества — погоня за невозможным. Если бы все неизменно поступали по правилам и предписаниям, то и сегодня еще пребывали на уровне троглодитов…»
   «Наша однобокая наука, — мысленно повторил Визин. — Я, кажется, осмеливаюсь поступать не по правилам, осмеливаюсь на Поступок, как говорил Мэтр. Меня, определенно, тоже укусил микроб…» Вслед за тем он подумал также, что если бы в самом деле существовала эта фантастическая Лина с ее фантастической «службой», то он вопреки всяким здравым смыслам обратился бы сейчас к ней за советом и, не задумываясь, последовал бы ему…
   Диван скрипнул; Визин улегся удобнее; исписанная бессвязными фразами бумага соскользнула на пол.
   — Алло! — сказал наконец Космос. — Даю Долгий Лог… — И Визин затаил дыхание.
   У телефона был редактор; он представился — Бражин Василий Лукич; его было так хорошо слышно, словно эта безвестная, почти мифическая «Заря» находилась в гастрономе напротив. Визин тоже представился; он сказал, что как химика его привлекают все публикации, имеющие пусть даже косвенное отношение к его работе, так что без помощников, «сами понимаете», тут не обойтись, есть постоянные корреспонденты, поэтому «пусть вас не удивляет, что статейка „Опять зеленая страда“, помещенная в вашей „Заре“ от 23 июня, оказалась на моем рабочем столе».
   — Что ж тут удивляться, — вздохнул редактор. — Пути прессы неисповедимы.
   — Ваш корреспондент, — Н. Андромедов, кажется? — он, случаем, не подсочинил про эту Сонную Марь? — Вопрос прозвучал фамильярнее, чем хотелось бы Визину.
   Редактор опять вздохнул.
   — Этот наш Андромедов…
   — Он, наверно, и стихи пишет?
   — Не замечал. А что касается таких вещей, — ну, вставочек разных, отступлений, лирики, — то тут… Натура, так сказать. Прием. Авторский почерк… — Василий Лукич помолчал. — Я не одобряю. Сами видите: сенокос и какая-то Сонная Марь. Но он и на сей раз меня уломал. Каюсь.
   — А по-моему, — ничего, звучит.
   — Ну да, звучит, может быть. А потом выходит, что какая-то одна-единственная фраза, которой и значения-то не придавал, вызывает форменный кавардак. Они же, молодые, теперь за то, чтоб обязательно все лирично звучало. Убеждаешь вычеркнуть — обвиняют в сухости, старообрядчестве. А расхлебывать редактору.
   — Что, заметили «Зеленую страду»?
   — Да засыпали письмами, сказать откровенно. Я, конечно, не говорю про вас — у вас научный интерес, понятно. Но когда то ли из любопытства, то ли бог знает отчего… Не мне вам говорить, как сегодня модны всякие такие штуки, загадки…
   — Красивые легенды в наше время имеют подчас больше веса, чем строгие и четкие научные выкладки. — Эта фраза была предварительно записана Визиным на листе, что лежал теперь на полу. — Ходит, значит, в ваших краях такая легенда? Или все Андромедов придумал?
   — Нет. Отсебятины за ним не числится. Мы ему доверяем.
   — Простите, а что за такая странная фамилия у него? Псевдоним? Или настоящая?
   — Ну… — Редактор замялся. — Журналистская этика не позволяет мне…
   — А, понимаю, понимаю! — поспешил перебить его Визин. — Тайна псевдонима, прошу извинить. Значит, выходит, эта Сонная Марь существует?
   — Ну, видите ли… Как можно утверждать наверняка? Потом, наша газета… Мы ведь не обязаны пропагандировать всякие такие вещи. Как мы будем выглядеть, если окажется домысел, шарлатанство? — Редактор подбирал слова, он был осторожен, он знал, что разговаривает с ученым и, видимо, прикидывал, что из этого разговора может получиться. — Конечно, в основе всякой легенды лежит реальность — так, вроде, считается. И все же профиль районной газеты, ее задачи, сами понимаете… Это дело ученых, науки. Настоящие ученые популяризаторы, люди с именем…
   — Да, наука умеет много гитик, — прочитал Визин, прищурившись. — Я могу поговорить с Андромедовым?
   — Он сейчас в командировке. Должен вернуться завтра. Но он может вам только повторить.
   — Жаль, — сказал Визин. — Все-таки какие-то частности, детали…
   — Я ему обязательно передам наш разговор. И если бы вы оставили ваши координаты, то завтра же…
   — Я, конечно, могу оставить координаты, пожалуйста. Передайте Андромедову привет. Было бы весьма любопытно, если бы Сонная Марь существовала в самом деле.
   — Конечно. Привет передам. Вместе с выговором.
   — За «Зеленую страду»?
   — За Сонную Марь. Нечего отвлекать людей от серьезных дел.
   — Позвольте заступиться, — с улыбкой проговорил Визин. — Я уверен, им двигали самые бескорыстные побуждения. К тому же, как вы справедливо заметили, в основе всякой легенды лежит реальность.
   — Выговор не помешает, — уверенно сказал редактор.
   — Дело, само собой, хозяйское. У меня, Василий Лукич, любопытство сугубо профессиональное. Скажем, если бы Сонная Марь существовала на самом деле, то значение такого феномена трудно переоценить. Представить только, какие возможности открылись бы перед одной медициной!
   — Я себе, конечно, отдаю отчет. И все-таки задачи газеты… Может, она и существует, кто знает… Мы не можем объять необъятное.
   — Хорошо. Пусть Андромедов напишет, если будет что-нибудь новенькое. Диктую адрес…
   Разговор исчерпался. Они распрощались. Визин поднял и смял лист с заготовленными фразами. В ушах гудело, весь мир гудел.
   Не худо бы сделать ремонт — вон трещины, плафон облупился… Через два-три дня, возможно, вернется дочь. Встречаться с ней не хочется, не хочется выслушивать полуправду о прибалтийских пляжных прелестях… Не хочется встречаться и с Тамарой, совсем больше не хочется, потому что незачем… Бог с ним, о ремонтом. «Какой тебе ремонт, чудовище? Кому все это нужно теперь? Кому нужен ты? Ты,
выделенный, оставшийся один на один с самим собой? Алевтине Викторовне этой?..»
   «Что бы вы теперь изрекли, Мэтр? Бы, хозяин черной папки? Вы, наткнувшись на препарат, погашающий память, потративший на это годы, в то время, как существует себе и благоухает Сонная Марь? Вы,
выделившийобыкновенного студиозуса только потому, что вам нравилась его мама? Что бы вы изрекли? Что больше риска в приобретении знаний, чем в покупке съестного? Что желать труднее, чем делать? Или что всякий, кто удаляется от идей, остается при одних ощущениях?.. Я знаю, вы не чудили перед смертью, Мэтр. Вы не чудили и когда выделяли меня. Вы держали меня в неведении. У вас не хватило мужества сказать мне, какой вас укусил микроб. И потому мне теперь предписано ничему не удивляться… И все-таки что бы вы изрекли? Вы, именно вы, а не Сократ, не Гете, не Леонардо, не черт-дьявол…»
   Он набрал лабораторию.
   — Алевтина Викторовна! Сегодня не буду на службе. Загулял.
   — Хорошо! — припугнуто ответила она, и он представил, как она прикрывает ладонью трубку, озирается через очки — нет ли кого поблизости, как пунцовеет ее нос и вздымается халат на груди. — Хорошо. Не беспокойтесь. Все будет хорошо.
   — Что будет хорошо? — крикнул он. — Что?! Дура вы этакая! И идите вы к черту! Со своими заботами, опеками, со своим идиотским дневником, со своей лабораторией… Вы мне надоели! Вы мне проходу не даете! Вы отваживаете моих поклонниц, студенток, которые хотят со мной обниматься! Вы… Идите к черту, к черту! И шеф пусть идет к черту! Впрочем, я ему сам позвоню…
   — Герман Петрович, миленький, Герман Петрович! — лепетала она. — Я понимаю, все понимаю, не надо шефу, миленький, я понимаю…
   — Вы понимаете? Понимаете?! Какого вы дьявола понимаете, а? Ни черта вы не понимаете и не поймете никогда…
   Он швырнул трубку на место. А потом сидел и тупо смотрел на нее. Поистине, любящую женщину невозможно убить ничем…
   «Ну что, брат Визин, коллега. Поступок, а?.. Где же вы, свора, визиноиды, чего молчите?..»
   — Истерика, — сказал он себе через минуту. — Никогда бы не подумал… Это так, значит, переходят из одного качества в другое?..
   Ему теперь требовалось полное одиночество — такое, какое он ощущал, например, в обществе совсем незнакомых людей: тебя никто не знает, и ты никого не знаешь; это и есть полное одиночество.



4



Письмо к дочери
   Милая моя, единственная Людмила!
   Когда ты сядешь читать это письмо, я буду уже далеко от нашего дома, так что пояснить тебе ничего не смогу, даже если очень захочешь. А ты, может быть, как раз захочешь, потому что такое письмо я пишу тебе впервые — в последнее время я многое встречаю и делаю впервые в жизни, и мне тоже не у кого спросить пояснений. Так что давай уж обойдемся, положимся на самих себя — что выйдет, то выйдет.
   Итак, Люда, я уезжаю от вас. Естественно — навсегда. За то время, что я жил без тебя и без мамы, у меня произошел «сдвиг по фазе», говоря твоими словами. Произошел он, видимо, все же давно, то есть задолго до вашего с мамой отъезда, только я не давал себе в том отчета, не обратил внимания, не удосужился или не сумел осмыслить — короче, не остановился и не оглянулся, модно выражаясь, потому что был убежден, что на моем месте и в моем положении «остановиться, оглянуться» — значит, немедленно и безнадежно отстать и быть поглощенным вослед идущими.
   Когда ты дочитаешь письмо, ты, надеюсь, поймешь, — дай боже, чтобы поняла, — что за сдвиг я имею в виду. Серьезно прошу тебя, и ты попроси маму, не наводить никаких справок обо мне — это и унизительно, и бесполезно — придет время, и я, само собой, дам о себе знать, а как без меня жить — тут, я уверен, вам моих рекомендаций и наставлений не требуется: мы все — взрослые люди. И все же не написать — не могу. И не потому, что приспичило морализировать или поучать, а потому что чувствую некий долг перед тобой, потому что люблю тебя. Притом так, как я хочу написать, и то, что хочу, я могу сейчас написать только тебе. А ты потом покажи это письмо маме, и вы поговорите, порассуждайте на тему «что там с ним произошло», если вообще такая тема возникнет. Лично маме я теперь написать не в состоянии, передай ей спасибо за телеграммы.
   Так вот, любимая дочь моя, мне тоже, как и тебе, стало необходимо развеяться; и у меня — поиски себя. Согласен; поздновато в сорок два года. Но мудрые люди говорят, что эти, так называемые поиски могут продолжаться всю жизнь, пока в конце, под склоном бытия, так сказать, не обнаруживаешь вдруг истину, которая оказывается какой-нибудь незамысловатой вещицей ну, например, чем-то вроде покореженной, старой корзины с остатками песка на дне: поднял ее — совсем все и высыпалось.
   Мне потребовалось развеяться, потому что еще никогда в жизни я не чувствовал себя таким ничтожеством, такой мелкой и незначительной пустяковиной под огромным сводом мироздания. Пусть не коробит тебя этот поэтический оборот, но иногда именно такой лексикон оказывается наиболее точным. Словом, однажды ночью на балконе, глядя на небо, я почувствовал себя целиком и полностью так; незначительно, мизерно и пище.
   Ты часто говоришь о здравом смысле, о рациональности и разумности; хотя, дорогая моя, нередко поступаешь вопреки таковым, что мне теперь даже нравится. Так вот, твой «рациональный», разумно-неразумный мозг может подсказать тебе, что у меня какие-то неприятности и тому подобное, но ты ошибешься. У меня все так основательно и успешно, что вчера еще трудно было что-то подобное представить. Мои опыты привели меня к грандиозному результату, масштабность которого поистине планетарная — не преувеличиваю, поверь! И если я совсем свихнусь, то в скором времени благодарное человечество будет носить меня на руках — не только меня, но и всех нас, то есть и тебя тоже. Мы станем крезами. Ты сможешь завтракать на Рижском взморье, обедать в Батуми, а вечером осматривать живописные окрестности Нарьян-Мара. У тебя найдут — обязательно найдут! — выдающиеся актерские способности и без экзаменов примут в студию самого… Ну кто там сейчас самый-самый-самый делатель актрис? А как же иначе — ведь ты дочь Визина, благодетеля Визина, академика Визина, и по одной этой причине у тебя не может не быть прорвы самых разнообразных талантов. А то, что стану академиком, можно не сомневаться, — если, конечно, поддамся искушению благодетельства. А картины мамы будут выставлены в самых знаменитых галереях, им не будет цены, маму увенчают высокими титулами, похитители художественных ценностей совсем потеряют покой. Ты у меня молода, здорова и красива, ты блестяще выйдешь замуж, у тебя будет вилла. Маме тоже всего тридцать семь, она очень заметная женщина, мы поедем в Рим и Флоренцию, в Париж и Дрезден, в… В общем, куда она пожелает.
   Вот какие наши обстоятельства и перспективы.
   Но вот утром, скажем, я сделал открытие, а ночью затем вышел на балкон…
   Людочка! Ты хоть раз почувствовала в себе полнокровное стабильное равновесие? Почувствовала ли ты себя надежно сильной, глубоко уверенной, светлой? Словом, хоть раз почувствовала ли себя полноценным человеком?
   Увы, о себе я такого сказать не могу. Я вышел на балкон, была половина третьего ночи, или что-то около этого, город спал, даже машин не было слышно; я вышел, досмотрел вверх, прислушался, и тут впервые увидел ночное небо, вообще — небо, а вернее — мне показали его. Да-да, такое и было чувство — мне его показывают. И сейчас же вдруг накатило, накатило… Я подумал: почему? Ну почему? Чего мне не хватает? Мне сорок два года всего, у меня красавица-дочь и талантливая жена, я — доктор наук, у меня интереснейшая работа, великолепные возможности, современнейшая лаборатория, я — автор печатных трудов и изобретений, прекрасно обеспечен материально, мне идут навстречу, меня ценят, уважают, мне везет… Что еще нужно?.. И вот я понял, что мне нужно хоть раз почувствовать себя полноценным человеком — тем сильным, красивым, высшим созданием, какое в детстве мне рисовалось моим воображением. И еще я понял, что если хочу быть благодетелем человечества, то мне не следует выходить ночью на балкон.
   Все смешалось. Ведь в твоем понимании, сказало мне звездное небо, полноценный человек тот, кому все доступно: пожелал — постиг, сел за свои пробирки — и через энное время ответ в кармане. А вот я, сказало мне звездное небо, я тебе недоступно, хоть ты и тычешься за свою пленочку-атмосферу; как цыпленок, и называешь это космическими исследованиями. Между прочим, сказало оно мне по секрету, я тебе не то чтобы совсем уж недоступно, а недоступно я тебе вот такому, сегодняшнему, вооруженному твоим научным катехизисом. Да что там я, куда тебе до меня, когда ты и сам себе недоступен, и ближние твои тебе недоступны, и то, по чему ходишь и чем дышишь. Понаоткрывали вы, говорит, массу всякой всячины, а связать в одно не можете — недоступно… Оно мне, дочь моя, сказало, что я — кретин из кретинов в своей научной гордыне и самоуверенности, в своем плановом суеверии.
   Когда ты встретишь на улице довольно высокого и крепкого белобрысого субъекта, с небольшими залысинами, умеренной бородкой и усами, субъекта, который этак невозмутимо поглядывает по сторонам и ногу ставит твердо и категорически, то знай, это — доктор химических наук Г. П. Визин, твой отец.
   Когда ты увидишь в президиуме моложавого типа, — легкая проседь в бороде, заметь, лишь придает ему моложавости, — в белоснежной рубашке, с галстуком в крапинку, с янтарными запонками, — типа несколько скучающего, ибо ему все ясно, а его выступление впереди, и его, естественно, все ждут — оно будет гвоздевым, то можешь не сомневаться, дочь моя, что это — твой уважаемый родитель.
   Когда ты окажешься, — бывает чудо, и ты в самом деле куда-нибудь поступишь, — в студенческой аудитории и увидишь за кафедрой уверенного, спортивного и все на свете знающего бойкого профессора, лихо и с блеском расправляющегося с загадками и тайнами природы, то имей в виду, что это все он, твой осиянный свыше папаша.
   А вот теперь, когда ты встретишь на дороге несколько пожухлого и растерянного человека, с осоловелыми от бессонницы глазами, в походном костюме, с туго набитым, тяжелым рюкзаком за плечами, — не удивляйся: то опять же твой отец, но на сей раз безутешно усомнившийся и отправившийся искать самого себя, — такая с ним случилась метаморфоза.