Страница:
— Ты в самом деле веришь в меня?
— Верю.
— Тогда почему же ты…
— Да я просто дразнился, дурочка моя.
— Ты не очень видишь искусство.
— Может быть. Но я думаю, что живого человека не уложишь в чертеж, пусть и художественный.
— Ну и выраженьице! Зачем же его укладывать-то? Жизнь — одно, искусство — другое. И это правильно.
— Может быть, правильно… А наука?
— А наука — третье.
— Наука, милая моя, — первое. Вот в чем дело.
— Ишь ты… А вот им тут — им плевать на твою науку. В частности, на твою газологию. А мой картинки, пусть несовершенные и поспешные, им нравятся… Может быть, они даже станут их хранить…
«Они хотят заронить в меня сомнение, — подумал тогда Визин, не дав себе труда взвесить, кто такие „они“ и зачем „им“ надо заронить в него сомнение. — Но это им не удастся, потому что я вижу дальше и глубже». Он в те времена ни минуты еще не сомневался, что, по крайней мере, видит дальше и глубже людей, подобных его хозяевам и жене. Однако потом оказалось, что сомнение все-таки заронено, и если выстроить логическую цепочку, то оно, это сомненье, сомненьице привело к тому, что он, бросив все, летит сейчас в самолете, и впереди — неизвестность…
Визин отвлекся от воспоминаний и, достал из рюкзака черную папку, которую учитель и наставник назвал когда-то «главной книгой жизни»; ему припомнилось одно место текста, проясняющее, как теперь подумалось, вопрос о природе пресловутого микроба. Потому что микроб этот, бесспорно, не есть какое-то там случайное сомненьице, какое-то ущемленьице самолюбия, жеребячий взбрык амбиции, а, конечно, нечто более существенное.
Краснолицый сосед в свитере покосился на обложку и, — надо отдать должное его цепкому зрению, — пока Визин расшнуровывал папку, успел прочесть название, которое тут же и пробормотал, пренебрежительно отвернувшись:
— Торможение, понимаешь…
И потом уже откровенно заглядывал в папку, придвигаясь ближе, когда Визин переворачивал страницу. Это становилось невыносимым, и Визин, не вычитав желаемого, захлопнул папку и сунул обратно в рюкзак.
— Наука, — сказал краснолицый и покачал головой, словно сочувствуя и автору, и читавшему.
Визин промолчал.
— Вы, значит, по этой линии? — не мог уняться краснолицый.
— Вроде того…
— Вот, говорят, открыли плазму. А кто ее жрать будет?
— Ну… кто-нибудь, может, и будет, — сказал Визин.
— Кто? Натуральному скоту и человеку нужен натуральный продукт. А ему химию суют.
— А вы, извините, по какой линии?
— По строительной.
— Интересная специальность.
— Ага, — усмехнулся краснолицый и кивнул на визинский рюкзак. — Без этого пока обходимся… Без торможений…
«Хватит! К чертям! Спать!» — сказал себе Визин.
И стал спать.
— Верю.
— Тогда почему же ты…
— Да я просто дразнился, дурочка моя.
— Ты не очень видишь искусство.
— Может быть. Но я думаю, что живого человека не уложишь в чертеж, пусть и художественный.
— Ну и выраженьице! Зачем же его укладывать-то? Жизнь — одно, искусство — другое. И это правильно.
— Может быть, правильно… А наука?
— А наука — третье.
— Наука, милая моя, — первое. Вот в чем дело.
— Ишь ты… А вот им тут — им плевать на твою науку. В частности, на твою газологию. А мой картинки, пусть несовершенные и поспешные, им нравятся… Может быть, они даже станут их хранить…
«Они хотят заронить в меня сомнение, — подумал тогда Визин, не дав себе труда взвесить, кто такие „они“ и зачем „им“ надо заронить в него сомнение. — Но это им не удастся, потому что я вижу дальше и глубже». Он в те времена ни минуты еще не сомневался, что, по крайней мере, видит дальше и глубже людей, подобных его хозяевам и жене. Однако потом оказалось, что сомнение все-таки заронено, и если выстроить логическую цепочку, то оно, это сомненье, сомненьице привело к тому, что он, бросив все, летит сейчас в самолете, и впереди — неизвестность…
Визин отвлекся от воспоминаний и, достал из рюкзака черную папку, которую учитель и наставник назвал когда-то «главной книгой жизни»; ему припомнилось одно место текста, проясняющее, как теперь подумалось, вопрос о природе пресловутого микроба. Потому что микроб этот, бесспорно, не есть какое-то там случайное сомненьице, какое-то ущемленьице самолюбия, жеребячий взбрык амбиции, а, конечно, нечто более существенное.
Краснолицый сосед в свитере покосился на обложку и, — надо отдать должное его цепкому зрению, — пока Визин расшнуровывал папку, успел прочесть название, которое тут же и пробормотал, пренебрежительно отвернувшись:
— Торможение, понимаешь…
И потом уже откровенно заглядывал в папку, придвигаясь ближе, когда Визин переворачивал страницу. Это становилось невыносимым, и Визин, не вычитав желаемого, захлопнул папку и сунул обратно в рюкзак.
— Наука, — сказал краснолицый и покачал головой, словно сочувствуя и автору, и читавшему.
Визин промолчал.
— Вы, значит, по этой линии? — не мог уняться краснолицый.
— Вроде того…
— Вот, говорят, открыли плазму. А кто ее жрать будет?
— Ну… кто-нибудь, может, и будет, — сказал Визин.
— Кто? Натуральному скоту и человеку нужен натуральный продукт. А ему химию суют.
— А вы, извините, по какой линии?
— По строительной.
— Интересная специальность.
— Ага, — усмехнулся краснолицый и кивнул на визинский рюкзак. — Без этого пока обходимся… Без торможений…
«Хватит! К чертям! Спать!» — сказал себе Визин.
И стал спать.
2
Самолет сел. На сорок минут. Всем, кроме матерей с детьми и престарелых, приказали выйти. В помещении аэровокзала — кафе, газеты, буфеты, туалеты, выставочный зал «Достижения отечественной авиации».
— Ну, я прибыл, — сказал краснолицый, снимая свитер. — Счастливо, наука! — И сгинул.
В буфете давали коньяк. Из безалкогольных — кофе с молоком; без молока — нет. Визин почувствовал, что жажда сильнее неприязни. Жажда, духота и мухи. Он еще ни разу в жизни не запивал коньяк горячим, забеленным сладким кофе.
Рядом примостился стройный очкастый юноша, похожий на студента. Он пил то же, что и Визин.
— Наверно, — сказал он, — им не выгодно продавать черный кофе без сахара.
— И без молока, — добавил Визин.
— Да. Молоко, наверно, не расходится так. Тут — определенно выгода… Лицо юноши стало таким сосредоточенным, как будто он прилетел сюда специально для того, чтобы разобраться в структуре этой выгоды.
Визин кивал; в желудке у него что-то неаккуратно и сварливо укладывалось.
— И такая жара, — продолжал очкастый. — Прямо не верится, что там, — он указал глазами в потолок, — в каких-нибудь семи-восьми кэмэ — минус сорок два. Вроде, сорок два говорили?
Визин не слышал, что там объявляли по радио, но кивал. Все, что теперь говорилось и делалось вокруг, проходило сквозь него, как сквозь решето, не задерживаясь и не оставляя следов, как прошел недавно и внезапный испуг, когда осозналось, что он, оказывается, куда-то летит, и удивление, и самоподбадривание, и усердно поощряемая беспечность.
— Если бы, допустим, там каким-то образом, — допустим, повторяю! вывалиться из самолета, то, наверно, в одну бы секунду обледенел.
— Задохнулся бы, — сказал Визин.
— Да. Задохнулся бы пустотой. И обледенел.
— Только неясно, зачем вываливаться из самолета.
— Ну… случайно. Допустим. Или с целью эксперимента. — Студент улыбнулся. — Тянет такое. Притягивает. Как, например, омут. Наверно потому, что хочется померяться со стихией. Чтобы почувствовать себя полноценным человеком.
Визин поперхнулся.
— Что?!
— Я говорю, что человека подмывает потягаться со стихиями. Для самоутверждения.
— Только что вы произнесли одно из любимых моих в последнее время выражений: «почувствовать себя полноценным человеком».
— Это и мое любимое выражение. — Очкарик перестал улыбаться. — Вот какое совпадение. Так проявляет себя клише.
— Нас, по-видимому, один микроб укусил, — проговорил Визин, вперив в него взгляд. — Не так ли?
— Только что я хотел сказать то же самое. — Он снова улыбнулся. — А вам не кажется, что вы бы не задохнулись и не обледенели? Мне, например, кажется…
— Извините… — Визин вышел, то есть он приказал себе выйти вон — из буфета, из зала, на воздух; вышел, нашел тень и пристроился в ней в ожидании посадки; это было в углу между порталом и стеной здания, рядом с декоративной мусорной урной. «Что это?! — запорхали, заметались мысли. — В самом деле совпадения или опять что-нибудь в духе Лины?.. Впору перекреститься…»
Неподалеку, в той же тени, сидели на траве двое и ели — вареная курица, яйца, огурцы, — прикладываясь к фляжке, и один другому рассказывал про русалок. Слушавший томился.
— Как хочешь, а я в них верю.
— Глупости.
— Если б глупости, в газетах бы не писали.
— В каких газетах?
— В «Известиях». И еще в эстонской одной. Забыл, как называется.
— По-эстонски, значит, сечешь… Ну-ну.
— Товарищ-эстонец переводил.
— Темнота ты.
— Это вот ты темнота.
— Почему же я темнота? Я-то не верю.
— Потому и темнота. Все не верят. А ты потому и не веришь, раз все не верят.
— Все, значит, темнота?
— Все. Все не верят, все одинаковые, думать не о чем. Так?
А я их сам видел.
— Залей кому-нибудь. Мне не надо.
— Тебе-то как раз и надо. Чтобы теперь было о чем думать…
Разговор этот показался Визину преисполненным необычного, беспокойного смысла, как и совпадения с очкастым студентом. Он отошел от сотрапезников-демонологов, чтобы больше их не слышать и не расстраиваться. Визин чувствовал, что тверди под ногами нет.
Он, разумеется, и раньше летал, и довольно часто, и чего только, бывало, не насмотришься и не наслушаешься за командировку. Но теперь полет был качественно новым — все было качественно новым. И, естественно, новыми были и внутренние монологи-диалоги — неизменные спутники путешествующего, выражались ли они в виде потока сознания, или же в виде строго логических раскладок происходящего. Но главное — тверди не было.
Объявили посадку, и Визин поплелся под палящим солнцем через поле. Студента среди толпящихся у трапа не было.
Самолет взмыл, и скоро опять за иллюминатором раскинулась необъятная небесная тундра. Визин теперь был один на два кресла. Впереди, слева от прохода, привалясь друг к другу головами, спали «демонологи». Стюардесса демонстрировала платки, духи, сувенирные наборы. Малыш во втором салоне заходился от визга. Стенки гудели и дрожали. Визин вдруг увидел очкастого — тот тоже прилип к иллюминатору, — «наверняка размышляет о сражениях со стихиями», — подумал Визин. Потом студент опустил кресло, откинулся на него и закрыл глаза.
«И ты спи!» — велел себе Визин и немедленно подчинился, тоже опустил кресло, зажмурился и расслабился. Не было тверди…
Потом он обнаружил себя в туалете, склоненным над раковиной, а странный юноша-студент поддерживал его, подставив ладонь под лоб, а вторую положив на затылок.
— Это плохой кофе с несвежим молоком, — сочувственно говорил он. — А потом такая высота, а за бортом уже минус сорок пять…
— А с вами нормально? — выдавил из себя Визин.
— Я иначе устроен, — как несмышленышу-первокласснику отвечал тот. — Я бы вот, например, не задохнулся и не обледенел. И из-за русалок бы расстраиваться не стал. Все?
— Кажется, все. — Визин шагнул к умывальнику, сполоснул рот, лицо. Этот тип, пожалуйста, и про русалок слышал — не иначе как пристроился за его, Визина, спиной там, в тени. А как он сюда попал? Что все это значит? По-моему… — Голос неохотно повиновался ему. — Я, насколько мне помнится, запер за собой дверь… Определенно…
— Какую дверь? — Студент наивно уставился на Визина.
Туалет стал вытягиваться в длину, расширяться, на стенках появились огромные зеркала; грохот двигателей пропал, запахло серой.
— Сейчас же прекратите курить! — строго забасил репродуктор. — На борту самолета курить категорически воспрещается! Это вас, вас касается, Герман Петрович!
— Возьмите свои слова обратно! — вежливо произнес студент. — Герман Петрович никогда не курил. Он был спортсменом, кандидатом в мастера по теннису, первый разряд по лыжам. Как же он мог курить? Ошибка!
— Извините великодушно! — сконфуженно проговорил репродуктор. Действительно, досадное недоразумение.
Студент улыбнулся, пожал плечами, снял и протер очки и вдруг панибратски подмигнул Визину.
— Перепутали.
— Кто вы? — бескровными губами прошелестел Визин.
— Я — служащий, — ответил студент. — Не беспокойтесь. Все в порядке. Пора бы вам уже привыкнуть к новому положению. Тем более, что вас вежливо и терпеливо предупреждали…
Грохот двигателей, неловкая поза над раковиной, набухшее кровью лицо, спасительная холодная вода умывальника… Когда он возвращался, то увидел, что очкастый по-прежнему спит. И усевшись на место, Визин молниеносно уснул, и проснулся затем оттого, что все кругом зашевелились, а на табло опять значилось «пристегнуть ремни». Очкастый все спал, но теперь уже в другом кресле.
В этот момент ужас в Визине непонятным образом сочетался с вызывающим, авантюрным легкомыслием. «Что это и кто это? Какой-то тип в свитере, который отказывается жрать плазму! Какой-то очкарик, который, видите ли, не обледенеет и не задохнется, выпав из самолета! Какие-то русалки! Что со мной делается?.. Ах, плюнь, ничего с тобой не делается, нервы расходились. Все вполне реально объяснимо ничего сверхъестественного, успокойся… А если бы и сверхъестественное? Это же было бы так забавно, не правда ли! Вот бы забегали ученые мужи! А уж что сказал бы Мэтр, не придумать! Но может быть, он как раз и не сказал бы сейчас ничего… Но куда я лечу? И я мог пить коньяк с этой бурдой? И туалет в самом деле расширился и появились зеркала? И репродуктор извинялся?.. И кто меня терпеливо и вежливо предупреждал? Лина? А при чем тут Лина? Она летит в противоположном направлении… Все, брат Визин, коллега, реалистически объяснимо… Остановись! Это — сон. Сон, сон, сон! Ты разумный человек. Ничего сверхъестественного. Но на всякий случай ни во что не ввязывайся. Затаись. Да-да! Затаись и не думай, пока само собой не прояснится все…»
Впереди была пересадка на другой самолет. Очкастый студент куда-то пропал, когда Визин, сходя с трапа, захотел приблизиться к нему…
— Ну, я прибыл, — сказал краснолицый, снимая свитер. — Счастливо, наука! — И сгинул.
В буфете давали коньяк. Из безалкогольных — кофе с молоком; без молока — нет. Визин почувствовал, что жажда сильнее неприязни. Жажда, духота и мухи. Он еще ни разу в жизни не запивал коньяк горячим, забеленным сладким кофе.
Рядом примостился стройный очкастый юноша, похожий на студента. Он пил то же, что и Визин.
— Наверно, — сказал он, — им не выгодно продавать черный кофе без сахара.
— И без молока, — добавил Визин.
— Да. Молоко, наверно, не расходится так. Тут — определенно выгода… Лицо юноши стало таким сосредоточенным, как будто он прилетел сюда специально для того, чтобы разобраться в структуре этой выгоды.
Визин кивал; в желудке у него что-то неаккуратно и сварливо укладывалось.
— И такая жара, — продолжал очкастый. — Прямо не верится, что там, — он указал глазами в потолок, — в каких-нибудь семи-восьми кэмэ — минус сорок два. Вроде, сорок два говорили?
Визин не слышал, что там объявляли по радио, но кивал. Все, что теперь говорилось и делалось вокруг, проходило сквозь него, как сквозь решето, не задерживаясь и не оставляя следов, как прошел недавно и внезапный испуг, когда осозналось, что он, оказывается, куда-то летит, и удивление, и самоподбадривание, и усердно поощряемая беспечность.
— Если бы, допустим, там каким-то образом, — допустим, повторяю! вывалиться из самолета, то, наверно, в одну бы секунду обледенел.
— Задохнулся бы, — сказал Визин.
— Да. Задохнулся бы пустотой. И обледенел.
— Только неясно, зачем вываливаться из самолета.
— Ну… случайно. Допустим. Или с целью эксперимента. — Студент улыбнулся. — Тянет такое. Притягивает. Как, например, омут. Наверно потому, что хочется померяться со стихией. Чтобы почувствовать себя полноценным человеком.
Визин поперхнулся.
— Что?!
— Я говорю, что человека подмывает потягаться со стихиями. Для самоутверждения.
— Только что вы произнесли одно из любимых моих в последнее время выражений: «почувствовать себя полноценным человеком».
— Это и мое любимое выражение. — Очкарик перестал улыбаться. — Вот какое совпадение. Так проявляет себя клише.
— Нас, по-видимому, один микроб укусил, — проговорил Визин, вперив в него взгляд. — Не так ли?
— Только что я хотел сказать то же самое. — Он снова улыбнулся. — А вам не кажется, что вы бы не задохнулись и не обледенели? Мне, например, кажется…
— Извините… — Визин вышел, то есть он приказал себе выйти вон — из буфета, из зала, на воздух; вышел, нашел тень и пристроился в ней в ожидании посадки; это было в углу между порталом и стеной здания, рядом с декоративной мусорной урной. «Что это?! — запорхали, заметались мысли. — В самом деле совпадения или опять что-нибудь в духе Лины?.. Впору перекреститься…»
Неподалеку, в той же тени, сидели на траве двое и ели — вареная курица, яйца, огурцы, — прикладываясь к фляжке, и один другому рассказывал про русалок. Слушавший томился.
— Как хочешь, а я в них верю.
— Глупости.
— Если б глупости, в газетах бы не писали.
— В каких газетах?
— В «Известиях». И еще в эстонской одной. Забыл, как называется.
— По-эстонски, значит, сечешь… Ну-ну.
— Товарищ-эстонец переводил.
— Темнота ты.
— Это вот ты темнота.
— Почему же я темнота? Я-то не верю.
— Потому и темнота. Все не верят. А ты потому и не веришь, раз все не верят.
— Все, значит, темнота?
— Все. Все не верят, все одинаковые, думать не о чем. Так?
А я их сам видел.
— Залей кому-нибудь. Мне не надо.
— Тебе-то как раз и надо. Чтобы теперь было о чем думать…
Разговор этот показался Визину преисполненным необычного, беспокойного смысла, как и совпадения с очкастым студентом. Он отошел от сотрапезников-демонологов, чтобы больше их не слышать и не расстраиваться. Визин чувствовал, что тверди под ногами нет.
Он, разумеется, и раньше летал, и довольно часто, и чего только, бывало, не насмотришься и не наслушаешься за командировку. Но теперь полет был качественно новым — все было качественно новым. И, естественно, новыми были и внутренние монологи-диалоги — неизменные спутники путешествующего, выражались ли они в виде потока сознания, или же в виде строго логических раскладок происходящего. Но главное — тверди не было.
Объявили посадку, и Визин поплелся под палящим солнцем через поле. Студента среди толпящихся у трапа не было.
Самолет взмыл, и скоро опять за иллюминатором раскинулась необъятная небесная тундра. Визин теперь был один на два кресла. Впереди, слева от прохода, привалясь друг к другу головами, спали «демонологи». Стюардесса демонстрировала платки, духи, сувенирные наборы. Малыш во втором салоне заходился от визга. Стенки гудели и дрожали. Визин вдруг увидел очкастого — тот тоже прилип к иллюминатору, — «наверняка размышляет о сражениях со стихиями», — подумал Визин. Потом студент опустил кресло, откинулся на него и закрыл глаза.
«И ты спи!» — велел себе Визин и немедленно подчинился, тоже опустил кресло, зажмурился и расслабился. Не было тверди…
Потом он обнаружил себя в туалете, склоненным над раковиной, а странный юноша-студент поддерживал его, подставив ладонь под лоб, а вторую положив на затылок.
— Это плохой кофе с несвежим молоком, — сочувственно говорил он. — А потом такая высота, а за бортом уже минус сорок пять…
— А с вами нормально? — выдавил из себя Визин.
— Я иначе устроен, — как несмышленышу-первокласснику отвечал тот. — Я бы вот, например, не задохнулся и не обледенел. И из-за русалок бы расстраиваться не стал. Все?
— Кажется, все. — Визин шагнул к умывальнику, сполоснул рот, лицо. Этот тип, пожалуйста, и про русалок слышал — не иначе как пристроился за его, Визина, спиной там, в тени. А как он сюда попал? Что все это значит? По-моему… — Голос неохотно повиновался ему. — Я, насколько мне помнится, запер за собой дверь… Определенно…
— Какую дверь? — Студент наивно уставился на Визина.
Туалет стал вытягиваться в длину, расширяться, на стенках появились огромные зеркала; грохот двигателей пропал, запахло серой.
— Сейчас же прекратите курить! — строго забасил репродуктор. — На борту самолета курить категорически воспрещается! Это вас, вас касается, Герман Петрович!
— Возьмите свои слова обратно! — вежливо произнес студент. — Герман Петрович никогда не курил. Он был спортсменом, кандидатом в мастера по теннису, первый разряд по лыжам. Как же он мог курить? Ошибка!
— Извините великодушно! — сконфуженно проговорил репродуктор. Действительно, досадное недоразумение.
Студент улыбнулся, пожал плечами, снял и протер очки и вдруг панибратски подмигнул Визину.
— Перепутали.
— Кто вы? — бескровными губами прошелестел Визин.
— Я — служащий, — ответил студент. — Не беспокойтесь. Все в порядке. Пора бы вам уже привыкнуть к новому положению. Тем более, что вас вежливо и терпеливо предупреждали…
Грохот двигателей, неловкая поза над раковиной, набухшее кровью лицо, спасительная холодная вода умывальника… Когда он возвращался, то увидел, что очкастый по-прежнему спит. И усевшись на место, Визин молниеносно уснул, и проснулся затем оттого, что все кругом зашевелились, а на табло опять значилось «пристегнуть ремни». Очкастый все спал, но теперь уже в другом кресле.
В этот момент ужас в Визине непонятным образом сочетался с вызывающим, авантюрным легкомыслием. «Что это и кто это? Какой-то тип в свитере, который отказывается жрать плазму! Какой-то очкарик, который, видите ли, не обледенеет и не задохнется, выпав из самолета! Какие-то русалки! Что со мной делается?.. Ах, плюнь, ничего с тобой не делается, нервы расходились. Все вполне реально объяснимо ничего сверхъестественного, успокойся… А если бы и сверхъестественное? Это же было бы так забавно, не правда ли! Вот бы забегали ученые мужи! А уж что сказал бы Мэтр, не придумать! Но может быть, он как раз и не сказал бы сейчас ничего… Но куда я лечу? И я мог пить коньяк с этой бурдой? И туалет в самом деле расширился и появились зеркала? И репродуктор извинялся?.. И кто меня терпеливо и вежливо предупреждал? Лина? А при чем тут Лина? Она летит в противоположном направлении… Все, брат Визин, коллега, реалистически объяснимо… Остановись! Это — сон. Сон, сон, сон! Ты разумный человек. Ничего сверхъестественного. Но на всякий случай ни во что не ввязывайся. Затаись. Да-да! Затаись и не думай, пока само собой не прояснится все…»
Впереди была пересадка на другой самолет. Очкастый студент куда-то пропал, когда Визин, сходя с трапа, захотел приблизиться к нему…
3
Легко приказать себе «затаись, не думай, не ввязывайся». Но как выполнить это приказание?
Воздушные приключения и не думали заканчиваться. Настроение было угнетенным, одолевала сонливость, вялость, головная боль; Визин много спал, а просыпаясь боролся с приступами тошноты, причину которой он усматривал в дрянном питье и еде. «Я заболеваю», — подумал он, и ему стало страшно, что это могут заметить, а если заметят, то, без сомнения, ссадят где-нибудь в захолустье и запихнут в захолустную больницу, и все рухнет: останется просто-напросто больной и потерянный человек среднего возраста, всем чужой и никому не нужный, человек со своими непроясненными мыслями и несбывшимися мечтами — никто, ничей и никакой… «Надо было запастись какими-нибудь серьезными таблетками… Впрочем, небольшая порция коньяка и настоящего кофе… Но где его взять, настоящий кофе… Если бы они не добавляли в него этого кретинского консервированного молока… Вот-вот! Консервированное молоко! Задумайся над этим, брат Визин, коллега… Задумайся ты, укушенный микробом… А собственно говоря, к чему? К чему задумываться? Разве с этим не покончено?.. Но что они там мелют, впереди?..»
Человек, говорит один, есть царь природы. Так? Это вдолблено с младых ногтей — и нам и нашим отцам, и нашим праотцам. Так? Царь, венец. Общеизвестно, аксиома.
Так-то оно так, говорит другой. Но ведь можно спросить: какой царь?
Что значит «какой»?
А то значит, что цари бывают разные — хорошие и плохие. Чаще плохие. Возьмите историю человечества, и она вам это подтвердит. И подтвердит, что как раз с царями-то и обстояло не очень благополучно. Да и вообще — царь есть царь. Хотя бы и природы.
Ну да, говорит первый. Царь есть царь, а раб — раб.
Так ведь, говорит второй, раб-то лишен царства. А царь не лишен. И естественно, свое царство он рассматривает как свою вотчину. А кто со своей вотчиной церемонится?
Но все-таки, если рачительный хозяин…
Ах — рачительный, не рачительный… В том ли дело! Если уж напрямик, то со своей вотчиной никто особенно не церемонится: моя вотчина, что хочу, то и делаю. И иногда это называется «преобразование природы».
Что ж, говорит первый. Да. Мы преобразуем природу. Это закономерно и естественно. Мы делаем ее для себя удобной, подручной. Удобной, если хотите, во всех отношениях.
А что такое «природа, удобная во всех отношениях»? Ведь то, что удобно во всех отношениях сегодня, не удобно во всех отношениях завтра…
«Да ну их к богу в рай, — подумал Визин. — Я что, приговорен их слушать, что ли?! Или не знаю, чем закончится этот, с позволения сказать, диспут?.. Потом вы, голубчики, начнете про то, что ваш царь, может быть, никакой вовсе не царь, а мизерная козявка, придавленная, например, звездным небом. Как же это, мол, я! — я, покоряющий, преобразующий, подминающий природу, проникающий в ее закрома и кладовые, лабиринты и тайники, подбирающий ключ за ключом к ее замкам (тут, безусловно, накал патетики), — как же я боюсь поднять к небу глаза, словно нашкодивший сын перед строгой матерью? И стою перед ней, и признаться не могу, и кажется, что ничего особенного не натворил, а в то же время и неуютно, и тоска, и мучительно, как будто предал кого… Знаю, родимые диспутанты, наслышан. Так что — ну вас… Лучше спать, спать…»
И он опять уснул. А когда проснулся, то услышал еще один разговор этот шел уже из-за спины. Один из собеседников говорил, что просто поразительно, как в одних и тех же природных условиях живут разные животные.
— Вот ты мне скажи, почему в Антрактиде (он так и говорил «в Антрактиде») не живут белые медведи, а у нас на севере не живут пингвины? Ведь тут холод — и там холод, тут лед — и там лед.
— Может, и жили б, — отозвался его напарник. — Да кто догадается переселить? Все ученые-разученые, умные, мать их, козявками заниматься, так есть время.
— Да! Вот бы белых медведей бы в Антрактиду, а пингвинов — на Новую Землю, скажем, или бы на Диксон. Проще ж пареной репы, а! Представляешь, что было б!
— Где им… Пингвинов в зоопарки вон откуда везут. На транспорт одних расходов… А на кормежку!.. Такие деньги… А все кричат — «экономия, экономия…»
— Факт, где не надо, там им денег не жалко, а где надо… К примеру, мясо бы из Аргентины! А — нет, не рискуют… А почему? Там же его, говорят, завались, на каждом углу бифштексы жарят, бери — не хочу. Дешевка, выходит…
— Нет, ты прикинь на самом-то деле: южный полюс и северный. Какая разница? А не домозгуют, не, не до того им. А ты — «Аргентина»… Ну что, разобраться, нам белых медведей жалко, штук хотя бы с полсотни для начала? А за полета бы тех пингвинов… Такая выгода… Да где им… У них баланс… Ты — мне, я — тебе… Им бы, чтоб самим как получше…
— Да, нету. Нету соображения у плана…
Они были полными единомышленниками, у них даже голоса были одинаковыми…
Справа через проход сидела молодая красивая женщина в высокой золотой прическе, а рядом с ней — седовласый, астенического типа мужчина. Женщина говорила мужчине:
— Соваршенно невозможное кофэ, просто кошмар!
— Ах, кому тут какое дело, — со спокойным пессимизмом отвечал мужчина.
— Соваршенно не понимаю, как можно таким людей поить.
— Можно…
«Спать! — сказал себе Визин в сотый раз. — Только спать!»
Но тут спереди опять пошло про «царя природы», и это удивительно точно совпало с тем, о чем пригрезилось накануне самому Визину, то есть они там говорили про сомнения, обуявшие царя природы после того, как он ночью вышел на балкон и ему показали звездное небо.
Этот глупый царь, стало быть, идет потом в путь, то есть странствовать и очищаться. И вот останавливайся под столетним дубом, как легендарный Кудеяр, и начинает наказывать себя самобичеванием. Зачем? За что?.. Господи, как понять его, этого хозяина необъятной вотчины… Ему даже в голову не приходит, что самобичевание — цирк. Кому от него легче?..
А что ему вообще приходит в голову? Что он знает? Ну, допустим, что-то он все же усвоил, то есть узнал, почувствовал. Но ведь все его знания сплошная поверхностность. Кладовые он, видите ли, нашел! Да ведь это не кладовые, а то, что на виду лежит. И в так называемых лабиринтах природы он элементарно заблудился. А что касается ключей от заповедных дверей, то ключи-то самые простейшие, наподобие загнутого гвоздя, да и дверей-то там пока никаких серьезных не было, а так — видимость: толкнул — и отворилась. И — пожалуйста! Открытие!..
Ну, хорошо. Глуп этот царь, самонадеян, переоценил себя. Допустим. Но ведь прогресс все-таки имеет место. Не с неба же он свалился — с того, любимого, ночного, в звездах…
Прогресс? Вы знаете, что такое прогресс? Объяснить вам, что такое прогресс? Так вот, прогресс, дорогой мой, это, в принципе, когда тебя отлупили, а потом ты отлупил следующего, а тот — опять следующего, и в результате — все правы.
Ну, знаете ли…
Вот вам прогресс, дорогой мой: человек подобрал то, что валяется под ногами, чаще всего случайно, треть при этом вытоптав, треть, образно говоря, разглядев, а оставшуюся треть отбросив, потому что непонятно, и окрестив «явноном». Вот он себе, этот царь, идет и покоряет, и преобразует, устраиваясь удобно во всех отношениях. А потом вдруг и удивляется, выйдя на балкон…
Вам не кажется, что все это отдает софистикой?
Софистикой? Ну, а разве он не напреобраэовывал, разве не понаоткрывал и разве не усомнился вдруг, придавленный ночным небом?
Просто этот человек, — этот, следует подчеркнуть, конкретный человек в разладе с собой. И следовательно — в разладе и с миром.
Совершенно правильно! И если человек в разладе о собой и миром, то ему вполне обоснованно должна явиться мысль: природа несовершенна или я несовершенен?
Царю такая мысль вряд ли может явиться.
Явится! Обязательно явится. И за такой мыслью, само собой, логически следует: природа не может не быть совершенной. Потому что, во-первых, эти понятия «совершенный, не совершенный» — сугубо сапиенские понятия, он их придумал. А во-вторых, не дано нам, уважаемый коллега, судить о совершенстве природы, ибо она была, будет и есть, она создала нас, идиотов, она — сама по себе.
Минуточку! Стало быть, несовершенно совершеннейшее из созданий природы, ее венец?
А кто сказал, что венец, кто увенчал-то? Сам себя гомо сапиенс и увенчал. Природа не может не быть совершенной, уже потому хотя бы, что создала такое произведение, как вы, как я или как вон тот, за нами, бородатый гражданин, который то ли спит, то ли подслушивает, и время от времени перелистывает какую-то папку. Не может быть такая природа несовершенной. И значит, все-таки, как это ни прискорбно, несовершенны мы: вы, я, бородатый гражданин — все пассажиры данного нашего авиалайнера. Позвольте уж мне такое допущеньице.
Ага. Допущение. Что ж! Пусть допущение.
Отлично, договорились. И вернемся к нашему царю. Вот он, путник и царь, повелитель и шут, ученый и невежда, осмеливается на такое допущение: человеческий мир развивается не в ту сторону.
А в какую сторону?
Не в ту. Имею же я право допустить, предположить, усомниться в направлении! Имею или не имею? Я — думающий, ученый, интеллигентный человек.
Хорошо. Имеете…
Золотоголовая соседка справа сказала своему седовласому спутнику:
— Мы в лаболатории тоже каждый день варим кофэ — это принято, никакого секрета, сам знаешь. И бывает, в спешке, в суматохе, а когда некогда, из соседнего кафэ берем. Но чтобы когда-нибудь такой напиток, прости за выражение…
— Не сосредоточивайся на пустяках, — ответил астеник.
— На чем же тогда сосредотачиваться?
— Наше путешествие началось так приятно…
Женщина хихикнула.
— Волнительно началось, ничего не скажешь. Потому и не хочется, чтобы пустяки, по твоему выражению, портили…
Диспутанты неистощимы.
…развивается не в ту сторону, что я допускаю хотя бы затем, чтобы потом, логически размышляя, опровергнуть это допущение.
Послушайте, а для чего вам вообще эти сомнительные упражнения?
Чтобы объяснить придавленного ночным небом царя. Возможно, он только кажется себе царем. Он — штучка гордая и самолюбивая. Даже оставаясь рабом, он согласен только править. Он не согласен не чувствовать себя царем, не называть себя им. И даже когда сладко-манящая, рабская тяга к наслаждению и удовольствиям затмевает его разум, он продолжает упорствовать в своем заблуждении: я — царь. А природа, всегда равнодушная, как сказал поэт, тут не выдерживает и начинает хохотать…
«Так, — подумал Визин. — Сейчас дойдет до выдавливания из себя раба. Интересно, пили они кофе, разбавленный консервированным молоком?..»
— Вам плохо?
— Что?
— Вы себя плохо чувствуете?
Это — стюардесса. Не та, конечно, которой Визин в аэропорту родного города так раскованно улыбался, и не та, что демонстрировала ширпотреб, но тоже довольно располагающая к себе, и даже кого-то знакомого напоминающая.
— Нет-нет. Мне — ничего. Порядок. Просто устал. И нервы… У вас коньяка немного не найдется?
— Алкогольные напитки на борту самолета…
— Да знаю, знаю… Тут ведь исключительный случай, понимаете? Совершенно особенный…
— Я должна проконсультироваться.
— Стоит ли?
— Стоит. Не волнуйтесь…
Мир развивается не в ту сторону, искривление, изгиб, несовершенства, они тяготят, некоторым поэтому хочется «забыться и заснуть»… Преобладание логического в противовес эмоциональному, противопоставление логического и эмоционального, разделение их… По чисто человеческим меркам. Все — по человеческим меркам… Эволюция содержит в себе масштабы посолиднее наших, госплановских… Будем рассуждать, исходя из наших мерок, из величины отпущенного нам отрезка времени… Логическое, то есть — математическое берет верх. С Аристотеля. С Пифагора. С халдеев, у которых Пифагор проходил учебно-производственную практику — четные числа красивые и счастливые, нечетные — некрасивые и несчастливые… А может быть, математическое,
числоберет верх уже с наших пращуров, которые стали кичиться друг перед другом количеством стад и жен…
— Извините, вы не могли бы заткнуться, граждане визиноиды?
— Как???!!!.. «Заткнуться»?..
— Девушка, сделайте, пожалуйста, пусть их приглушат.
— Ого! — сказали задние.
— Солидный человек, а такое поведение…
— Но есть же предел! — воскликнул Визин.
— Вы что? Станете отрицать, что нас искривляет…
«Все, отключаюсь, — в изнеможении решил Визин. — Ну их к чертовой матери. Где эта девушка? „Проконсультироваться“, видите ли…»
А сзади, тихо:
— Вот бы охота была, если б пингвинов к нам на север…
Воздушные приключения и не думали заканчиваться. Настроение было угнетенным, одолевала сонливость, вялость, головная боль; Визин много спал, а просыпаясь боролся с приступами тошноты, причину которой он усматривал в дрянном питье и еде. «Я заболеваю», — подумал он, и ему стало страшно, что это могут заметить, а если заметят, то, без сомнения, ссадят где-нибудь в захолустье и запихнут в захолустную больницу, и все рухнет: останется просто-напросто больной и потерянный человек среднего возраста, всем чужой и никому не нужный, человек со своими непроясненными мыслями и несбывшимися мечтами — никто, ничей и никакой… «Надо было запастись какими-нибудь серьезными таблетками… Впрочем, небольшая порция коньяка и настоящего кофе… Но где его взять, настоящий кофе… Если бы они не добавляли в него этого кретинского консервированного молока… Вот-вот! Консервированное молоко! Задумайся над этим, брат Визин, коллега… Задумайся ты, укушенный микробом… А собственно говоря, к чему? К чему задумываться? Разве с этим не покончено?.. Но что они там мелют, впереди?..»
Человек, говорит один, есть царь природы. Так? Это вдолблено с младых ногтей — и нам и нашим отцам, и нашим праотцам. Так? Царь, венец. Общеизвестно, аксиома.
Так-то оно так, говорит другой. Но ведь можно спросить: какой царь?
Что значит «какой»?
А то значит, что цари бывают разные — хорошие и плохие. Чаще плохие. Возьмите историю человечества, и она вам это подтвердит. И подтвердит, что как раз с царями-то и обстояло не очень благополучно. Да и вообще — царь есть царь. Хотя бы и природы.
Ну да, говорит первый. Царь есть царь, а раб — раб.
Так ведь, говорит второй, раб-то лишен царства. А царь не лишен. И естественно, свое царство он рассматривает как свою вотчину. А кто со своей вотчиной церемонится?
Но все-таки, если рачительный хозяин…
Ах — рачительный, не рачительный… В том ли дело! Если уж напрямик, то со своей вотчиной никто особенно не церемонится: моя вотчина, что хочу, то и делаю. И иногда это называется «преобразование природы».
Что ж, говорит первый. Да. Мы преобразуем природу. Это закономерно и естественно. Мы делаем ее для себя удобной, подручной. Удобной, если хотите, во всех отношениях.
А что такое «природа, удобная во всех отношениях»? Ведь то, что удобно во всех отношениях сегодня, не удобно во всех отношениях завтра…
«Да ну их к богу в рай, — подумал Визин. — Я что, приговорен их слушать, что ли?! Или не знаю, чем закончится этот, с позволения сказать, диспут?.. Потом вы, голубчики, начнете про то, что ваш царь, может быть, никакой вовсе не царь, а мизерная козявка, придавленная, например, звездным небом. Как же это, мол, я! — я, покоряющий, преобразующий, подминающий природу, проникающий в ее закрома и кладовые, лабиринты и тайники, подбирающий ключ за ключом к ее замкам (тут, безусловно, накал патетики), — как же я боюсь поднять к небу глаза, словно нашкодивший сын перед строгой матерью? И стою перед ней, и признаться не могу, и кажется, что ничего особенного не натворил, а в то же время и неуютно, и тоска, и мучительно, как будто предал кого… Знаю, родимые диспутанты, наслышан. Так что — ну вас… Лучше спать, спать…»
И он опять уснул. А когда проснулся, то услышал еще один разговор этот шел уже из-за спины. Один из собеседников говорил, что просто поразительно, как в одних и тех же природных условиях живут разные животные.
— Вот ты мне скажи, почему в Антрактиде (он так и говорил «в Антрактиде») не живут белые медведи, а у нас на севере не живут пингвины? Ведь тут холод — и там холод, тут лед — и там лед.
— Может, и жили б, — отозвался его напарник. — Да кто догадается переселить? Все ученые-разученые, умные, мать их, козявками заниматься, так есть время.
— Да! Вот бы белых медведей бы в Антрактиду, а пингвинов — на Новую Землю, скажем, или бы на Диксон. Проще ж пареной репы, а! Представляешь, что было б!
— Где им… Пингвинов в зоопарки вон откуда везут. На транспорт одних расходов… А на кормежку!.. Такие деньги… А все кричат — «экономия, экономия…»
— Факт, где не надо, там им денег не жалко, а где надо… К примеру, мясо бы из Аргентины! А — нет, не рискуют… А почему? Там же его, говорят, завались, на каждом углу бифштексы жарят, бери — не хочу. Дешевка, выходит…
— Нет, ты прикинь на самом-то деле: южный полюс и северный. Какая разница? А не домозгуют, не, не до того им. А ты — «Аргентина»… Ну что, разобраться, нам белых медведей жалко, штук хотя бы с полсотни для начала? А за полета бы тех пингвинов… Такая выгода… Да где им… У них баланс… Ты — мне, я — тебе… Им бы, чтоб самим как получше…
— Да, нету. Нету соображения у плана…
Они были полными единомышленниками, у них даже голоса были одинаковыми…
Справа через проход сидела молодая красивая женщина в высокой золотой прическе, а рядом с ней — седовласый, астенического типа мужчина. Женщина говорила мужчине:
— Соваршенно невозможное кофэ, просто кошмар!
— Ах, кому тут какое дело, — со спокойным пессимизмом отвечал мужчина.
— Соваршенно не понимаю, как можно таким людей поить.
— Можно…
«Спать! — сказал себе Визин в сотый раз. — Только спать!»
Но тут спереди опять пошло про «царя природы», и это удивительно точно совпало с тем, о чем пригрезилось накануне самому Визину, то есть они там говорили про сомнения, обуявшие царя природы после того, как он ночью вышел на балкон и ему показали звездное небо.
Этот глупый царь, стало быть, идет потом в путь, то есть странствовать и очищаться. И вот останавливайся под столетним дубом, как легендарный Кудеяр, и начинает наказывать себя самобичеванием. Зачем? За что?.. Господи, как понять его, этого хозяина необъятной вотчины… Ему даже в голову не приходит, что самобичевание — цирк. Кому от него легче?..
А что ему вообще приходит в голову? Что он знает? Ну, допустим, что-то он все же усвоил, то есть узнал, почувствовал. Но ведь все его знания сплошная поверхностность. Кладовые он, видите ли, нашел! Да ведь это не кладовые, а то, что на виду лежит. И в так называемых лабиринтах природы он элементарно заблудился. А что касается ключей от заповедных дверей, то ключи-то самые простейшие, наподобие загнутого гвоздя, да и дверей-то там пока никаких серьезных не было, а так — видимость: толкнул — и отворилась. И — пожалуйста! Открытие!..
Ну, хорошо. Глуп этот царь, самонадеян, переоценил себя. Допустим. Но ведь прогресс все-таки имеет место. Не с неба же он свалился — с того, любимого, ночного, в звездах…
Прогресс? Вы знаете, что такое прогресс? Объяснить вам, что такое прогресс? Так вот, прогресс, дорогой мой, это, в принципе, когда тебя отлупили, а потом ты отлупил следующего, а тот — опять следующего, и в результате — все правы.
Ну, знаете ли…
Вот вам прогресс, дорогой мой: человек подобрал то, что валяется под ногами, чаще всего случайно, треть при этом вытоптав, треть, образно говоря, разглядев, а оставшуюся треть отбросив, потому что непонятно, и окрестив «явноном». Вот он себе, этот царь, идет и покоряет, и преобразует, устраиваясь удобно во всех отношениях. А потом вдруг и удивляется, выйдя на балкон…
Вам не кажется, что все это отдает софистикой?
Софистикой? Ну, а разве он не напреобраэовывал, разве не понаоткрывал и разве не усомнился вдруг, придавленный ночным небом?
Просто этот человек, — этот, следует подчеркнуть, конкретный человек в разладе с собой. И следовательно — в разладе и с миром.
Совершенно правильно! И если человек в разладе о собой и миром, то ему вполне обоснованно должна явиться мысль: природа несовершенна или я несовершенен?
Царю такая мысль вряд ли может явиться.
Явится! Обязательно явится. И за такой мыслью, само собой, логически следует: природа не может не быть совершенной. Потому что, во-первых, эти понятия «совершенный, не совершенный» — сугубо сапиенские понятия, он их придумал. А во-вторых, не дано нам, уважаемый коллега, судить о совершенстве природы, ибо она была, будет и есть, она создала нас, идиотов, она — сама по себе.
Минуточку! Стало быть, несовершенно совершеннейшее из созданий природы, ее венец?
А кто сказал, что венец, кто увенчал-то? Сам себя гомо сапиенс и увенчал. Природа не может не быть совершенной, уже потому хотя бы, что создала такое произведение, как вы, как я или как вон тот, за нами, бородатый гражданин, который то ли спит, то ли подслушивает, и время от времени перелистывает какую-то папку. Не может быть такая природа несовершенной. И значит, все-таки, как это ни прискорбно, несовершенны мы: вы, я, бородатый гражданин — все пассажиры данного нашего авиалайнера. Позвольте уж мне такое допущеньице.
Ага. Допущение. Что ж! Пусть допущение.
Отлично, договорились. И вернемся к нашему царю. Вот он, путник и царь, повелитель и шут, ученый и невежда, осмеливается на такое допущение: человеческий мир развивается не в ту сторону.
А в какую сторону?
Не в ту. Имею же я право допустить, предположить, усомниться в направлении! Имею или не имею? Я — думающий, ученый, интеллигентный человек.
Хорошо. Имеете…
Золотоголовая соседка справа сказала своему седовласому спутнику:
— Мы в лаболатории тоже каждый день варим кофэ — это принято, никакого секрета, сам знаешь. И бывает, в спешке, в суматохе, а когда некогда, из соседнего кафэ берем. Но чтобы когда-нибудь такой напиток, прости за выражение…
— Не сосредоточивайся на пустяках, — ответил астеник.
— На чем же тогда сосредотачиваться?
— Наше путешествие началось так приятно…
Женщина хихикнула.
— Волнительно началось, ничего не скажешь. Потому и не хочется, чтобы пустяки, по твоему выражению, портили…
Диспутанты неистощимы.
…развивается не в ту сторону, что я допускаю хотя бы затем, чтобы потом, логически размышляя, опровергнуть это допущение.
Послушайте, а для чего вам вообще эти сомнительные упражнения?
Чтобы объяснить придавленного ночным небом царя. Возможно, он только кажется себе царем. Он — штучка гордая и самолюбивая. Даже оставаясь рабом, он согласен только править. Он не согласен не чувствовать себя царем, не называть себя им. И даже когда сладко-манящая, рабская тяга к наслаждению и удовольствиям затмевает его разум, он продолжает упорствовать в своем заблуждении: я — царь. А природа, всегда равнодушная, как сказал поэт, тут не выдерживает и начинает хохотать…
«Так, — подумал Визин. — Сейчас дойдет до выдавливания из себя раба. Интересно, пили они кофе, разбавленный консервированным молоком?..»
— Вам плохо?
— Что?
— Вы себя плохо чувствуете?
Это — стюардесса. Не та, конечно, которой Визин в аэропорту родного города так раскованно улыбался, и не та, что демонстрировала ширпотреб, но тоже довольно располагающая к себе, и даже кого-то знакомого напоминающая.
— Нет-нет. Мне — ничего. Порядок. Просто устал. И нервы… У вас коньяка немного не найдется?
— Алкогольные напитки на борту самолета…
— Да знаю, знаю… Тут ведь исключительный случай, понимаете? Совершенно особенный…
— Я должна проконсультироваться.
— Стоит ли?
— Стоит. Не волнуйтесь…
Мир развивается не в ту сторону, искривление, изгиб, несовершенства, они тяготят, некоторым поэтому хочется «забыться и заснуть»… Преобладание логического в противовес эмоциональному, противопоставление логического и эмоционального, разделение их… По чисто человеческим меркам. Все — по человеческим меркам… Эволюция содержит в себе масштабы посолиднее наших, госплановских… Будем рассуждать, исходя из наших мерок, из величины отпущенного нам отрезка времени… Логическое, то есть — математическое берет верх. С Аристотеля. С Пифагора. С халдеев, у которых Пифагор проходил учебно-производственную практику — четные числа красивые и счастливые, нечетные — некрасивые и несчастливые… А может быть, математическое,
числоберет верх уже с наших пращуров, которые стали кичиться друг перед другом количеством стад и жен…
— Извините, вы не могли бы заткнуться, граждане визиноиды?
— Как???!!!.. «Заткнуться»?..
— Девушка, сделайте, пожалуйста, пусть их приглушат.
— Ого! — сказали задние.
— Солидный человек, а такое поведение…
— Но есть же предел! — воскликнул Визин.
— Вы что? Станете отрицать, что нас искривляет…
«Все, отключаюсь, — в изнеможении решил Визин. — Ну их к чертовой матери. Где эта девушка? „Проконсультироваться“, видите ли…»
А сзади, тихо:
— Вот бы охота была, если б пингвинов к нам на север…