Он не мог понять, что с ним происходит. Ведь он и должен работать над получением важных и нужных хозяйству продуктов, и если опыт привел — пусть как угодно случайно и неожиданно — к непредусмотренному, лежащему вне профиля его лаборатории, но положительному результату, то — честь и хвала! Только один этот результат стоит десятка таких лабораторий, и тысяч всевозможных опытов и экспериментов. Ведь все оправдано, Визин! Все окуплено! И все затраты, и то, что тебя выделили, и всеобщие надежды и упования. Тебя ждет слава, Нобелевская премия, всемирное признание! Да здравствует визин!
   Откуда же, откуда эти, идущие вразрез о самой элементарной логикой, растерянность и подавленность, эта дрожь, это «что я натворил»?..
   «Нет, Мэтр, вы определенно не сказали бы мне теперь тех запоздалых слов о моей „самости“. Вы бы использовали какие-то другие…»
   Надо было отвлечься. Он позвонил коллеге-приятелю, заведующему смежной лабораторией, тоже любившему засиживаться на работе. «Как насчет партии-другой?» Раньше они частенько сходились за шахматами; однако в последнее время Визин то и дело отказывался. А тут вдруг сам предложил, Приятель-коллега был удивлен.
   — Я уж думал, ты со мной расплевался. Что случилось? Или по всем статьям — на круги своя? — Это он намекал на отказ Визина от директорства, на его возврат к прежнему образу жизни, который, по мнению приятеля и многих других, был нарушен кончиной Мэтра, столь лестным предложением сверху и сложностями в семье, о чем, естественно, знали больше, чем Сам Визин.
   Они говорили о недавнем ученом совете, о выступлении нового директора, и коллега нашел, что шеф был слишком краток в своем выступлении, «ничего за этой краткостью невозможно рассмотреть — напрасно он уповал на впечатление деловитости».
   — По-моему, эта краткость нередко самозваная сестра таланта, а то и вовсе подставная.
   — Краткость — признак силы, — отозвался Визин, повторяя одно из любимых выражений Мэтра. — Я ему завидую.
   — Неужели остались на свете вещи, которым ты завидуешь?
   — Да, Например, ты лучше играешь в шахматы.
   — Зато ты не хочешь застрелиться, когда смотришь в зеркало, — со вздохом проговорил коллега, и оплывшее, блинообразное лицо его изобразило тоскливую усмешку.
   — Химику не подобает прибегать к огнестрельному оружию, — сказал Визин.
   — Сейчас Алевтина Викторовна запишет…
   О дневнике Алевтины Викторовны знали все, как знали, что героем его является Герман Петрович; она вела его давно, лет девять, то есть с тех пор, как Визин стал заведующим лабораторией. Она записывала за своим начальником, как ученики записывали за Сократом, Душан Маковицкий — за Толстым, Эккерман — за Гете. Она считала Визина Личностью, каждое слово и каждый шаг которой заслуживают быть зафиксированными, не говоря уже о делах. И ею двигали не честолюбивые побуждения, а сознание исторической справедливости, как она однажды заявила очередному насмешнику.
   — Оставь ее в покое, — сказал Визин.
   — Хочешь ты или нет, она тебя увековечит…
   «Партии-другой» не получилось: проиграв первый раз, Визин собрал фигуры. Коллега понимающе покачал головой и ушел. «А собственно, что он понимает? — подумал Визин. — Откуда он взял, что он понимает? С какой стати у всех у них такие понимающие лица?»
   Он подошел к Алевтине Викторовне попрощаться.
   — Кажется, я себя неважно чувствую, — сказал он. — Если завтра не приду, значит — передышка.
   Она вгляделась в него с пронзительным сочувствием.
   — Обязательно вызовите врача! Вы плохо выглядите.
   — Я утром позвоню. До свиданья.
   — До свиданья…
   Вахтер дядя Саша сказал, что его недавно спрашивала «какая-то мамзель». Визин недоуменно остановился: какая мамзель, почему спрашивала, никто не звонил, явно не жена и не дочь — их дядя Саша хорошо знает.
   — А как она спросила?
   — Скоро ли, мол, Герман Петрович работать кончит. Ну, думаю, дурных нема. Какой такой Герман Петрович, спрашиваю. А такой, говорит, притвора ты старая, который недавно великое открытие сделал.
   Визина словно током ударило.
   — Что за чушь?
   — Вот я и подумал… Иди-ка ты, говорю, милая…
   «Когда и где я мог проговориться? Никогда и нигде. Алевтина подсмотрела? Отпадает… Может быть, я в этом идиотском состоянии, тогда в железнодорожном кафе… Нет, я ни с кем не разговаривал… Или я с собой разговаривал?..»
   — Как она выглядит?
   — Ну… крупная, видная из себя. Вся в зеленом. Волос богатый, гнедой… — Дядя Саша стал припоминать детали: зеленые глаза, пушок на верхней губе, прямой нос, смугловатая гладкая кожа, очень подвижная и легкая, несмотря на габариты, — из чего можно было заключить, что она произвела на него впечатление.
   — Не припомню такой, — угрюмо проговорил Визин. — Может, кто из студенток?
   — Вот и я подумал… Правда, что-то таких раньше не видел. Да и спрашивала так как-то… Я ей: а вы, мол, кто такая будете? А она: инопланетянка. Засмеялась и поскакала.
   — Розыгрыш! — твердо проговорил Визин.
   — Вот и я подумал…
   «Розыгрыш. Определенно. И совершенно случайно — про открытие. Раз ученый — значит, открытие. Кто-нибудь из этих, ищущих приключений посетительниц лектория… Видная, зеленая, гнедая… Таких среди студенток нет. Остается лекторий…»
   Волнение стало убывать.
   — Гоните их всех, дядя Саша. И телефона не давайте.
   — Дурных нема…
   «Что на меня наваливается? — тревожно размышлял он, добираясь домой. Одно за другим… Инопланетянка, черт побери… Или меня уфологи морочат? Ну конечно! — еще немного, и ты поверишь в пришельцев. А что? Вон Мэтр поверил. Ну, если не поверил, то был близок к этому. Иначе, почему он отмалчивался, когда у меня была баталия с уфологами и янолюбами? Почему скептически слушал меня и отзывался о моих статьях?..» И впервые Визин подумал, что, может быть, Мэтр в последние свои дни вовсе не чудил, как считали все, в том числе и он сам, его любимый ученик.
   Ночью ему не спалось. Он поднялся и тихо, чтобы не разбудить Тамару, вышел на балкон. Стояла тихая, теплая, безветренная ночь, Визин поднял глаза и ахнул: над ним, низко, — казалось, рукой достать, — нависал тяжелый, фиолетовый свод, испещренный мириадами ярких и тусклых огоньков; свод был многослойным, вязким, прозрачным, слои волновались, дышали, смещались, а огоньки, пронизывая, разрывая и прожигая свод, трепетали и пульсировали — там, наверху, шла грандиозная, непостижимая работа. У Визина было такое ощущение, словно ему
показываютвсе это, и он съежился, сжался, туже запахнул халат и еще неслышнее, чем шел сюда, шагнул назад, в комнату, плотно притворив балконную дверь и наглухо ее зашторив…
   …А потом сидел разбито в темноте на стуле и слушал, как гремит сердце. «На меня навалилось, — методически отрабатывал мозг, наваливается, одно за другим, одно за другим…»
   Он был напуган, обескуражен, удивлен. «Неужели ты никогда не видел ночного неба? Неужели не задумывался обо всех этих необъятностях и бесконечностях?» Но вопросы звучали пусто, бессмысленно, они разбивались о только что виденное, как дождевые капли об асфальт.
   Тамара проснулась. Она, Кажется, решила, что он не спит потому, что переваривает вчерашний их разговор: перед сном речь зашла об одном из ее молодых поклонников, и Тамаре пришло в голову, что муж ревнует ее. Визин понял, что это доставляет ей удовольствие, хотя она и изображала недоумение, возмущение и даже обиду, а потом с притворным ленивым равнодушием растолковывала ему, что когда такая разница в возрасте — целых девять лет! — то ничего серьезного быть попросту не может. И Визин вынужден был отвечать, что и не предполагал серьезное, а она не верила, и пришлось ее убеждать, и почти дошли до крика… Сейчас она что-то пробормотала полусонным, низким своим и теплым голосом, потом спросила:
   — Ну, в чем дело-то?
   — Ерунда, — сказал он. — Рядовая бессонница.
   — Если это все из-за того же…
   — Нет, — перебил он. — Случайно, не можешь припомнить среди своих знакомых особу, которая вся в зеленом, крупная и волосы темно-рыжие?
   — Да вроде нет таких, — подумав, ответила она. — А что?
   — Интересовалась сегодня мной у нашего вахтера.
   — Ничего особенного. Сравнительно молодой, талантливый ученый, химик-газолог, симпатичный, куча научных работ, монографии… Она тебе приснилась?
   Визин не ответил: на голову, на плечи, на горло давил колыхающийся, фиолетовый, многоглазый свод…
   Утром он позвонил бывшему своему школьному приятелю, а ныне авторитетному врачу, и попросился к нему в клинику на общее обследование. Там его продержали две недели и пришли к заключению, что он абсолютно здоров, что лишь несколько утомлен и перевозбужден и что ничего ему не нужно, кроме обыкновенного очередного отпуска.
   — Кидай свою лабораторию и — на юг! — весело сказал бывший одноклассник. — Воздух, солнце и вода! А если к тому же небольшой, легкий романчик с какой-нибудь юной русалкой, то не только воспрянешь, а и помолодеешь. Именно в таких русалках и искали наши предки эликсир вечной молодости. — Он явно не был сторонником тезиса «здоровье — воздержание».
   Клиника ничего не дала Визину, не изменила его состояния; он ведь и не сомневался в своем здоровье, ему хотелось лишь подтвердить безвредность полученного им препарата, который до того он выпил в лаборатории. И еще он надеялся, что у него будет время подумать и разобраться во всем, что с ним в последнее время произошло, и он думал и разбирался, однако напрасно: желанной уверенности в себе и равновесия не наступало. Бушевали по-прежнему визиноиды; неотступно преследовал Мэтр. Особенно теперь не давала покоя фраза «меня укусил некий микроб», произнесенная им задолго до его болезни, совершенно Визиным позабытая, и тут вдруг почему-то вынырнувшая из пучин памяти. И вспомнилось, что тогда он самоуверенно решил, что уж он-то знает, что тут за микроб и какой имеется в виду укус. Это было сродни тому, что чувствовал и сам Визин, когда видел, что наука его кому-то недоступна и чужда; да и вообще Мэтр любил иносказания, парафразы, парадоксы — ему нравилось озадачивать. Но теперь Визину уже не казалось, что микроб Мэтра объясняется так просто — то определенно была не ужимка, не каприз острослова, не желание сверкнуть перед любимым учеником или предостеречь его от чего-то. Вспомнилась «главная книга жизни» Мэтра до сих пор Визин не касался ее; он попросил Тамару принести папку в больницу.
   На титульной странице значилось — «Медиаторы торможения», и подзаголовок: «О механизме памяти и его регуляциях». Это было неожиданно: химик — и вдруг память. Может быть — нейрохимия?.. У Мэтра была своя лаборатория, и официально она занималась плазмой.
   Визин стал читать.



2


   Когда он снова появился в лаборатории, обрадованная Алевтина Викторовна все же заметила, что если он выглядит и лучше, то, не настолько, чтобы «подтвердилась репутация знаменитой клиники». «Бог знает, чем они там занимаются», — со вздохом сказала она и засыпала стол своего кумира почтой.
   — То, что пришло. По-моему — все не срочно. Не спешите.
   Визин сел.
   У него были корреспонденты. Они писали ему разное: о профессиональном и любительском, об интересных опытах, наблюдениях, о явлениях, не объясненных научно, — явнонах, и явлениях, объясненных неубедительно; они просили советов, сами советовали, навязывали споры. Большинство из них были давнишними и хорошо знакомыми, появившимися в самом начале его научной и преподавательской деятельности, как только он пошел в гору; их было десятка полтора, обуянных почитанием и ревностью дерзателей. Но вдруг их число стремительно возросло.
   Это случилось после нескольких, устных и печатных, визинских выступлений по поводу НЛО, уфологов и пресловутых инов, то есть инопланетян, когда он хладнокровно и пренебрежительно, а иногда чуть ли не с брезгливостью, давал отповеди всевозможным «прожектерам» и «фантазерам», помешанным на «братьях по разуму», пеняя мимоходом «иным серьезным ученым», с откровенным стыдом за них, на их легкомысленное гипотезирование, «неглижирование научной объективностью, очевидностью». Как химик-газолог, он сравнивал их потуги с потугами ветхозаветных искателей «философского камня». Выступления эти были замечены самим академиком К. и названы «честным и трезвым взглядом на вещи». Однако и инолюбы не остались в долгу — бог весть откуда они объявились внезапно целой армией, и Визина буквально засыпали письмами, возмущенными и устыжающими, язвительными и призывными.
   «Вы утверждаете, что мы — единичны в Космосе. Следовательно, нетипичны, исключительны. А исключительное — почти случайное. Понятно, куда ведет такая точка зрения?..»
   «Ваше кредо — кредо чеховского отставного урядника Семи-Булатова: „этого не может быть, потому что этого не может быть никогда…“»
   «Вы смеетесь над нами. Вспомните, над кем смеялись, ржали: над Лобачевским, над Вудом, над Линнеем, над Ломоносовым, над Циолковским, над Коперником… А Дж. Бруно сожгли. А Лавуазье отрубили голову. А Кеплер, Ампер, Эйлер, Лебедев умерли в нищете…»
   «Читаешь Ваши опусы, и все время такое впечатление, что Вы хотите кому-то понравиться…»
   «Ваша наставница не природа, а кабинет…»
   «Вы — представитель клана. А где клан, там — высокомерие, чванство, снобизм, клановые суеверия, клановые соблазны. Все, что противоречит доктрине клана, — анафема и химеры…»
   «Сказано: судить человека надо по мечтам, и больше всего на нас похожи наши фантазии. Каковы, интересно, Ваши мечты и фантазии?..»
   А случалось и вовсе оскорбительное.
   «Здравствуйте, Визин-Торквемада…»
[2]
   «Идиот убежден, что все, кроме него, идиоты…»
   «Ваша однобокая наука канонизировала стандарт, клише, трафарет…»
   «Если Вы стали доктором наук в тридцать четыре года, это еще не значит, что Вы отмечены свыше, — Ландау, между прочим, стал доктором в двадцать шесть. Притом диплом, в том числе и докторский, еще не пропуск в храм истины. Не боги горшки обжигают…»
   «Знаете ли Вы притчу о том, что небезызвестный Пифагор, когда его осенило относительно известной теоремы, на радостях принес богам в жертву сто быков? Присмотревшись к истории, один поэт позднейших времен, пришел в связи с этим к такому выводу:


 

…с тех пор быки отчаянно ревут:

Навеки всполошило бычье племя

Событие, помянутое тут,

Им кажется: вот-вот настанет время,

И сызнова их в жертву принесут

Какой-нибудь великой теореме…»
[3]


 

   Оппоненты прямо или косвенно утверждали, что темная повязка не у «фантазеров» и «прожектеров», а у самого уважаемого доктора и его именитых покровителей. И Визин, отбивавшийся вначале легко, бойко, азартно, не без показной невозмутимости, а то и с ехидством и зубоскальством, почувствовал со временем, как в нем что-то дрогнуло. Он, разумеется, не предвидел такой реакции, такого бума и шума, но гораздо больше его озадачила яростная, страстная, а порой и злобная убежденность инолюбов; они бились, казалось, за самое жизнь. Мэтр сказал тогда: «Вот какой они преподают тебе урок. Жаркий урок. А если же душа холодна и сердце стучит ровно, то Великой Печати не ищи — тут ее нет, тут не бог, а формула, не истина, а расчет». Какой он имел в виду расчет? Может быть, он думал, что любимый ученик для того только и старался, чтобы заслужить похвалу всемогущего К.? Тогда Визин допускал еще, что Мэтр в состоянии так подумать…
   Скоро вся эта свара показалась ему чем-то вроде игры, и он вышел из нее и стал остывать. И вместо задуманного обстоятельного письма академику К. он ограничился формальной благодарностью, добавив, что сожалеет, что вмешался в области, далекие от его истинных интересов. И сразу же присмирели инолюбы, эпистолярный шквал иссяк… А потом — предсмертные откровения Мэтра, его «наследство»… А потом — «великое открытие», и он выглянул ночью на балкон, и ему показали бездну… И далее — больница и черная папка Мэтра, в которой было, — Визин теперь уже знал, — то, чего можно испугаться… Любимый учитель испугался и отрекся…
   Все это теперь позади…
   Внешне он был спокоен. Почта была обычной; инолюбы больше не досаждали, да и ветераны-корреспонденты поутихли — так, впрочем, случалось всегда, когда подступало лето, но вполне вероятно, что они поутихли и из-за недавней войны с «фантастами» и «прожектерами», озадачившей и отшатнувшей многих. Следовательно, и здесь Визин потерял.
   Подходили сотрудники, большей частью по пустякам, интересовались здоровьем, говорили о предстоящих отпусках, делами не очень донимали пусть, дескать, шеф после больницы отойдет, тем более что вряд ли кто-нибудь мог припомнить, чтобы он болел; да и Алевтина Викторовна была на страже.
   Звонил телефон. Напомнил о себе приятель-шахматист, проявил осторожное внимание новый директор, побеспокоилась Тамара, позвонили из общества «Знание», вежливо напомнили о предстоящей, давно запланированной лекции. И — опять директор; видимо все еще не мог успокоиться, не верил в искренность визинского отказа от «кресла», предполагал какой-то подвох.
   — Как вы считаете, Герман Петрович, если обсуждение Д. перенести на следующую среду…
   — По-моему, вполне резонно, — солидно отвечал Визин, а мысли его были далеко отсюда — возможно, где-то там, в толщах размеренно дышащего и мерцающего свода, или, может быть, среди страниц черной папки Мэтра.
   Во второй половине дня была учебная лекция на химическом факультете. Студенты встретили его доброжелательным гулом — естественно, они были в курсе недугов молодого профессора; он им всегда нравился, он был «молоток-мужик», не зануда, интересно читал; по мнению Алевтины Викторовны, они слушали его «открыв рты», и особенно, конечно, женская половина аудитории, о чем Алевтине Викторовне было что сказать особо, хотя чаще всего она ограничивалась презрительным поджатием губ.
   Закончив лекцию, Визин пошагал на кафедру; он старался шагать, как всегда, размашисто и вольно, всем своим видом являя безмятежность и уверенность, потому что не хотел, чтобы в нем заподозрили перемену. Он шагал, и ему казалось, что все получается убедительно. И вот, в какой-то момент он вдруг почувствовал взгляд. Он обернулся; крупная каштановолосая девушка в ярко-зеленом платье смотрела на него решительно и открыто. В лекционном зале ее не было, он вообще никогда раньше не видел ее. Она раскрыла сумочку, достала сложенный листок бумаги, подошла и, не отводя широких зеленых глаз, молча протянула Визину, и отступила. Он машинально взял листок, — он тотчас подумал, что, наверно, не следовало так вот сразу брать, надо было хотя бы спросить «что такое?» или «в чем дело?» — словом, как-то находчиво, солидно прореагировать, а не хватать автоматически, как застигнутый врасплох шкодник, — но он уже взял и немедленно, так же автоматически, развернул; иначе он не мог, потому что перед ним, без сомнения, была та, что спрашивала о нем у вахтера НИИ. Визин прочитал:
   «285–771. Лина.»
   Когда он поднял голову, девушки не было. Он прошел по коридору, выглянул на лестницу, спустился в вестибюль — она испарилась.
   Это, в общем-то, было знакомо; студентки влюблялись в него не однажды, и писали записки, и давали телефон, и даже назначали место и время встречи. В последний раз, около года назад, он получил пространное послание с пылким, отчаянным, немного сумасшедшим объяснением — было видно, что влюбленная долго боролась с собой, но искус и воображение взяли верх, и Визин тогда ответил ей, — тоже письменно, — что благодарит ее и настоятельно рекомендует прочесть «Евгения Онегина», глава четвертая, с XII по XVI вкл., опустив XIII, ибо ему уже «приятный жребий повелел», так сказать, «быть отцом и супругом», на чем, слава богу, все и закончилось благополучно — студентка та скоро вышла замуж и взяла академический отпуск.
   И все же сейчас было нечто иное. Во-первых, так кратко ему еще не писали, а краткость, как он верил, есть признак силы. Во-вторых, эта Лина так смотрела на него, так к нему подошла, как вряд ли смогла бы обычно увлекшаяся девчонка, — ни тени смущения или робости не было в ней, но не было и циничности, наглости — все выглядело удивительно достойно и естественно. И в-третьих, она почему-то вначале искала его в лаборатории, намекала на «открытие», а отдав записку, так странно исчезла. Подумав, он пришел к выводу, что она либо в самом деле одна из случайных слушательниц его «знаньевских» чтений, либо — с другого факультета; но так ли, нет ли, а определенно хлопочет не о себе. И ничего загадочного, что отрекомендовалась дяде Саше «инопланетянкой» — это, конечно, отголоски прошедшей схватки с уфологами. «Не звонить», решил Визин и порвал записку. А телефон запечатлелся в мозгу: сразу бросилось в глаза, что первые и вторые три цифры дают одинаковую сумму — пятнадцать; запомнились и две соседствующие семерки, и единица в конце.
   Вечером он сидел дома один: Тамара, как повелось, задерживалась в мастерской — там у них сложилась своя, художническая, компания; Людмила пропадала неизвестно где. Отношения его с дочерью в последнее время разладились, то есть попросту не стало никаких отношений. Закончив в прошлом году десятилетку, она попыталась поступить во ВГИК, но ничего не вышло; устроилась на работу в киностудию — каким-то реквизитором, что ли, но скоро бросила: не понравилось. И зажила какой-то своей, непонятной и недоступной Визину, жизнью, которую он называл праздным бездельничеством, а она — поисками себя.
   Он сидел и перебирал в памяти последние недели. Они протекли странно, сумбурно, как будто в его жизнь вмешались какие-то посторонние, таинственные обстоятельства и силы, которые невозможно пока что ни обнаружить, ни назвать. Явственно было лишь, что он не мог уже ни думать по-прежнему, ни поступать, ни ощущать себя, а главное — не мог относиться к своей работе, как раньше: его детище, его газовая лаборатория вызывала в нем досаду, доходившую порой до отвращения.
   Зазвонил телефон. Аноним женского рода посоветовал ему заострить внимание отнюдь не на научной, а на сугубо художественной материи, в коей действующими компонентами являются его собственная жена и подающий несметные надежды молодой живописец.
   — Лина? — спросил он.
   — Что?! — удивились на том конце, и Визин понял, что это не Лина, да он и с самого начала знал, что не Лина, так как голос, хотя его и старались усердно изменить, был знакомым, так как звонили уже не первый раз; Лина не могла поступить подобным образом — в этом он был безотчетно, неколебимо убежден, как будто бог знает с каких пор знаком с этой загадочной особой, и их связывают старые тайны, «И ни за кого она не хлопочет, — почему-то подумал он. — И у дяди Саши расспрашивала совсем не оттого, что хотела меня видеть, а оттого, что хотела… хотела заявить о себе…» Это был необычный, диковинный вывод — Визин сам себе удивился. Анонимщица уже не интересовала.
   Визин представил разговор с Тамарой. Он так или иначе получался унизительным для обоих. И поэтому, когда она, наконец, пришла и сказала, что собирается на юг, в горы, писать ледники и скалы, — она поклонялась Рериху, — он ответил «да, само собой, тебе это, по-видимому, нужно».
   — А ты? — спросила она.
   — Еще не решил, — ответил он и добавил: — Придумаю…
   Так прошел его первый послебольничный день. Потом прошли второй, третий, четвертый… Время тянулось нудно и тускло. Визин подолгу сидел над почтой, копался в старых бумагах, но больше для вида или чисто по инерции, — делать ему ничего не хотелось, мысли роились беспорядочно и лениво, как бы ненароком касаясь последних событий: то это была черная папка Мэтра, то Алевтина Викторовна со своим дневником, то «открытие», то полуфантастическая Лина… Наконец, пришел срок, когда ему надо было пойти в лекторий и прочитать запланированную лекцию о достижениях современной химии. Он читал, а глаза его обшаривали зал: он надеялся увидеть зеленое платье. Но старания его не увенчались успехом. Лекция прочиталась вяло; да и народа собралось немного; если бы
онатут была, он бы ее не пропустил.
   Визин через силу выдавливал какие-то общие фразы, пафоса не получалось; он оборвал себя чуть ли не на полуслове и отказался отвечать на вопросы, которые в виде записок стал собирать по рядам устроитель мероприятия.
   Очередная подначка не заставила себя ждать; уже на следующее утро пришло письмо от давнишнего и несгибаемого аккуратного корреспондента, в котором тот сосредоточил внимание на цитате из одной грибной книги.
   «Появление грибов, — гласила цитата, — объясняли всякими небылицами: то им приписывали божественное происхождение, то, наоборот, считали порождением дьявола. Так, французский ботаник Вайан, выступая на собрании ученых, сказал о грибах, что это „проклятое племя, изобретение дьявола, придуманное им для того, чтобы нарушать гармонию остальной природы, созданной богом, смущать и приводить в отчаяние ботаников-исследователей…“ („Грибы наших лесов“, издательство „Урожай“, Минск, 1966). Сердечно поздравляю Вас, Герман Петрович, с всесильностью науки», — уже от себя добавил корреспондент и затем процитировал несколько авторитетных утверждений современных ученых — физиков, социологов, астрономов, медиков.
   — Вот же сукин сын, — в сердцах сказал Визин. — В самую точку и в самое время объявился. — И бросил письмо в корзину.
   И то, что дрогнуло в нем в разгар борьбы с апологетами инов, дрогнуло еще ощутимее.