— Финита ля комедиа, — полушепотом проговорил он и огляделся, скользнул взглядом по темным пятнам домов. — Финита. А если они мне встретятся, встану за дерево, пропущу и — дальше. Никаких прощальных церемоний. Коля поймет и растолкует остальным… — И несмотря на все еще не прошедшую боль в икрах, он скорым шагом двинулся по дороге.
   План его был несложен. Прежде всего:
во что бы то ни сталоне терять Звягольского из вида — будет ли тот в больнице, или в заключении. Для этого потребуется установить определенные связи — он их установит. И когда Звягольский придет в себя и будет в состоянии говорить, они встретятся. Разговор с ним, его рассказ о том, что произошло в тайге, — по крайней мере, о том, что он сумеет вспомнить, — это теперь самое-самое главное, от этого зависит, в сущности, все остальное. Он скажет Звягольскому: «Будь откровенен, я не выдал тебя». Да, он не выдал, он решил молчать, пусть считают, что пришелец — Боков. Тем более, что там, на лужайке, где все произошло, никто не обратил внимания на то, что он выкрикнул его настоящую фамилию. Он поселится неподалеку от того места, где будет содержаться Звягольский, чтобы удобнее было зондировать почву. Деньги пока есть. А надо будет, он устроится на какую-нибудь работу — он потом посмотрит, чем заняться. У него, к тому же, достаточно надежных приятелей, которые в случае чего помогут. Он напишет потом Тамаре, чтобы окончательно расставить все точки. Наверно, надо бы написать и Тоне, и, может быть даже, встретиться где-нибудь на нейтральной территории. А там будет видно, что и как. И если опять объявится Лина, — он так и думал «если опять объявится» и не мог избавиться от уверенности, что она объявится, — то он теперь сумеет ответить ей. Хватит витать в нестандартных эмпиреях, пора приземляться.
   «Я был ученый и по этой причине не мог не верить в свою науку; безнравственно не верить в то, что делаешь, чему отдана жизнь. А потом я был выбит из колеи. Я усомнился. И усомнившись, не мог уже, конечно, делать то, что делал до тех пор, не-мог, чтобы не лгать себе и другим. Поэтому я оказался здесь. Да, я прежде всего предполагал сказку. Но допускал, что, может быть, и не сказка — допускал! И подобно Коле Андромедову допускал также „благотворное влияние“. Что ж! Получилась не сказка и не „благотворное влияние“. Следовательно, в Макарове больше делать нечего. Кончился один этап — начинается следующий…»
   Он верил, что Звягольский разъяснит, замкнет эту «цепь развивающихся событий». Просто пока нужно ждать. А ждать можно в любом месте. В том числе и там, откуда будет виден Звягольский. «Вон, вон из Макарова! Все, что можно было, я здесь узнал. Не то, чего доброго, окончательно втянут в авантюру…»
   Эти коллективные культпоходчики тоже, надо полагать, вернутся. А что им остается? Саня Звягольский-Боков не мог не остудить их вояжного пафоса.
   Интересно все-таки, что погнало их из дому? Какие несчастья или тяготы? Конечно, у любого найдется что забыть, что хотелось бы исключить из памяти. Разве в своем родном городе он, Визин, не встречал, когда был внимателен, на каждом шагу людей, у которых это было буквально написано на лице?.. И вполне вероятно, что среди них могут быть такие, кто и решается вдруг на самое отчаянное, и обдумать-то все как следует некогда, а хватаются за надежду и — вперед. Ничего парадоксального: паломничество в места исцеления издавна в ходу. Разве и теперь не тянутся тысячами на разные источники, родники, ключи, воды, чтобы избавиться от недугов тела и души?.. Но действительно ли все, что они хотят забыть, достойно забвения? Или организм разучился сам справляться?..
   Да! Уж слишком порой мы нетерпимы к лишениям, невезениям, недостаткам. Небольшой ущерб — и сразу уязвленность, взыгрывает амбиция, нетерпимость. А как переносится, переживается уязвленность благополучия!.. Потому что воспитаны прямолинейно и на слишком идеальных идеалах, которые на поверку оказываются абстрактными. Наша романтическая воспитательная теория только о том и говорит, что рождены мы для рая и делаем, естественно, рай. Не меньше. Но вот практика суровей. И мы бесимся: как же так!.. Вот откуда берутся недовольные и грустные люди… И как один из результатов паломничество.
   Куда они идут? Чего хотят? Рая?
   Рая, как минимум…
   А что такое в их понимании «рай»? Конечно — полный покой и благоденствие. Лежи себе без забот и тревог и ковыряй в носу; ничто не давит, никуда не надо, ничего не должен… Неужели такой рай им нужен? Неужели именно так они понимают его, таким нарисовался в их воображении после всех учений, нравоучений, наставлений?.. Ну да! — для каждого он, в общем-то, свой, этот рай, каждый видит его, так сказать, по своему образу и подобию. И все-таки можно смело утверждать: у всех общее одно — покой и благоденствие… А ведь не исключено, что кто-то сюда подался, потому что корова дохлого отелила… Но разве они виноваты…
   Почему, почему они именно его уговаривали отвести их в рай? Почему, например, не старика Филиппа, который старше и опытнее? Почему не Константина Ивановича, встав перед ним на колени и предложив хорошую плату?..
   «А потому, брат Визин, коллега, что верят в тебя, научного-разнаучного… В начале, конечно, было слово. Печатное. Начертанное левой ногой разностороннего Коли Андромедова. А потом появился ты — имя, авторитет. И что против этого какие-то там старшинство, опыт, навыки… Печатное слово плюс ученый авторитет — все!.. Какое потрясающее суеверие…»
   Потом он стал вспоминать.
   Это было семь лет назад: он вдруг получил повестку в суд.
   Огромное здание, многочисленные коридоры, залы, кабинеты, вестибюли, таблички «ВХОД ВОСПРЕЩЕН». Визин впервые оказался в таком учреждении; он с трудом нашел нужный ему кабинет, предъявил повестку, в которой значилось, что он вызывается в качестве свидетеля по делу… А дело заключалось в том, что двое студентов украли из лаборатории спирт и распили его в каком-то притоне: сомнительное сборище, пьяная драка, кого-то изувечили… На следствии студенты заявили, что занимаются в его, Визина, лаборатории, в его группе; им нужен был его, профессора, доктора наук, известной личности, авторитет, заступничество, чтобы как-то выкрутиться или, по крайней мере, отделаться полегче. Никакой «визинской группы» не существовало, а просто-напросто доброхотный преподаватель химии Герман Петрович Визин отличил их, предложил прирабатывать в лаборатории по вечерам, а не охотиться за случайными заработками, столь важными для студента; к тому же, работа в лаборатории избавляла их от необходимости делать и сдавать лабораторные работы по предмету, предусмотренные учебным планом. Да, он их отличил, они казались ему толковыми ребятами, он был старше их на какой-нибудь десяток лет. Особенно он выделил одного видного, красивого и способного парня, с которым в неофициальной обстановке был даже на «ты», которому прочил блестящее ученое будущее, каковое в свое время прочили и ему самому. Звали этого студента Александром Звягольским.
   Накануне инцидента, днем после занятий, они действительно работали в лаборатории. В одном из шкафов хранился спирт, шкаф надежно запирался, но что значат какие-то там замки для современных молодых искателей истины, которая In vino?..
   Его очень раздражил, возмутил вызов в суд, — какие-то, понимаете, пустяки, какой-то вздор, а его дергают, — он даже накинулся на Алевтину Викторовну: спирт был на ее ответственности. Однако как только он оказался в здании суда, раздражение сменилось тягостным, томительным чувством — все здесь было незнакомо, загадочно, даже фантастично и до такой степени чуждо ему, что он сразу же потерял всякую уверенность и впервые подумал, что происшедшее достаточно серьезно. В какие-то минуты он и себя ощущал чуть ли не преступником. Потом он пережил приступ остолбенения, когда узнал, что его любимый Звягольский, этот красивый и талантливый юноша, эта бессомненная звезда в будущем, был уже судим: сразу после школы он год находился в колонии за хулиганство…
   В коридоре толпились, расхаживали, уединенно стояли, притулясь к стене или подоконнику, какие-то странные люди со странными лицами, в странных одеждах. Кто они, откуда? Почему он, любивший прогуляться пешком, не встречал их на улицах, в магазинах, в кафе, почему не видел в студенческих и иных аудиториях? Или они собираются именно в этом здании? А может быть, дело в том, что — октябрь, люди только что сменили летние одежды на осенние, на улице слякотно, идет дождь, и потому так мрачно все, так приглушенно, так призрачно… И какое может быть веселье или хотя бы обычное уличное выражение лиц, когда в зале за стеной идет суд?..
   Вон та разноцветная компания молодых людей, коротко и отрывисто переговаривающихся, по всему — договаривающихся, помятые физиономии, глаза бегают по сторонам, кто-то покуривает в рукав…
   Одинокая женщина с тяжелым отсутствующим лицом, безжизненные отвислые губы, коричневые подглазицы, темный платок, темный поношенный плащ — как на похоронах…
   Вызывающая пара, он и она, — яркая, ухоженная, нагловатые усмешки, претенциозность, уверенность; у нее — избыток бижутерии, у него бицепсов…
   Ковыляющий туда-сюда мужичок с тростью, тщедушный, потрепанный, безуспешно пытающийся отыскать собеседника…
   Приземистая, полная старушка в джинсах и плюшевом допотопном полупальто…
   Какое-то соплячье…
   Еще одна женщина неопределенного возраста, в темных очках, простоволосая, небрежно причесанная; к ней то и дело кто-нибудь подходит, что-то спрашивает, отходит… Их немало здесь, людей неопределенного возраста…
   Парень с пластырем над бровью; рядом — две остролицые, тонкогубые, похоже — мать и сестра…
   Тихий человек в углу, в надвинутой на глаза шляпе, кожаная куртка расстегнута, на лацкане пиджака видны орденские планки; читает газету…
   Лица, лица…
   И что-то у всех одинаковое, отмеченное одной печатью — подневольности какой-то, что ли, скрытой или явной, настороженности, надежды… «Надежда, — подумал Визин. — Кто-то, кажется, изрек так: моя надежда в том, что я надеюсь, ничего не сбудется из того, на что я надеюсь… А как выгляжу я?..»
   К нему нерешительно приблизилась одинокая женщина в черном, дряблые губы ее задрожали, задвигались; она понимает, что это, конечно, бестактно, но она знает, что он — их преподаватель, Алеша так всегда отзывался, он, конечно, виноват, так нелепо, неожиданно все, и она виновата просмотрела, он всегда был таким домоседом, серьезным, уравновешенным, у него столько книг по химии, и может быть, эту историю со спиртом не нужно особенно выпячивать, они ведь могли и без того спирта выпить где-то, знаете, как это теперь у современной молодежи, и потом — этот подвал, как они туда попали, они ведь принесли с собой не только спирт… Визин постарался выдавить из себя что-то вроде того, что сделает все возможное, что надо успокоиться… Она, извинившись униженно, отошла… Алеша — это был второй, друг Звягольского…
   Лица в коридоре. Лица затем в зале суда — все те же: странные, чуждые. И преимущественно — женщины, И все судейские — тоже женщины.
   Визин с трудом узнал своих подопечных. Они вначале избегали встречаться с ним глазами, а потом, словно им что-то впрыснули, стали пялиться откровенно, требовательно, настойчиво, почти развязно. Особенно Звягольский. «Мы, химики, коллега, должны…» — вертелось в голове у Визина, когда он отвечал на вопросы судьи, прокурора, адвоката… Потом ему предложили сесть, и он выбрал место подальше от других и стал слушать, что и как говорят эти подходящие один за другим к судейскому столу странные личности…
   Мать Алеши, размазывая по дряблым щекам слезы, почти не могла говорить. «Вы живете в пригороде и держите домашний скот?» — жестко спрашивала-констатировала судья. «Да». — «Корову тоже держите?» Кивок-поклон. «Удои хорошие?» — «Хо… хоро…» Поклон. «Это потому, что бы любите корову, хорошо ее кормите, ухаживаете за ней, не так ли?..» Слезы, слезы… Господи, при чем тут корова, вон и в зале уже смешки… «Корову вы любите, а почему сына не любите? Где он по ночам пропадал? Сколько лекций пропустил?.. А если бы корова на ночь из дому пропала?..»
   А потом он узнал о первой судимости Звягольского…
   И все время в речах — и судейских, и свидетелей, и особенно адвокатши мелькали эти слова: «Улица Лебедева, 7, квартира 18, полуподвального типа, частичные удобства…» Там все и произошло. Визин попытался себе представить такую квартиру. Представил. Сколько раз он проходил мимо окон, которые лишь наполовину высовывались из-под тротуара. Эти, что ли, полуподвальные?.. Кажется, были шторы, висели кашпо; по вечерам, когда оттуда лился под ноги свет, волей-неволей манило заглянуть — благо не все занавешивались; виделось внутреннее убранство; столы, шкафы, ковры, стеллажи с книгами; как-то даже подумалось, что там, должно быть, уютнее, чем на холодном пятом этаже… Но адвокатша упирает и упирает на «полуподвал», «вход со двора», «невнимательность домоуправления…»
   Он не стал дожидаться объявления приговора; было ясно, что этой парочке не отделаться легким испугом… Он шел, подняв воротник, отворачиваясь от хлесткого дождя. «Мы химики, коллега, — думал он, — должны бы поинтересоваться, в каком соотношении находятся наша наука и квартира номер 18 полуподвального типа… Возможно, существуют и подвального типа. Кто из нас, коллеги, знает их терминологию? Как бы там ни было, а научный прогресс не достиг подвалов, он им там пока ни к чему, разве что в виде спиритуса…»
   Студентов исключили из института; им дали по два года «исправительных работ с отбыванием наказания в воспитательно-трудовой колонии усиленного режима…»
   Это был второй раз, когда он увидел, что без его науки вполне обходятся. Первый раз был в деревне, после защиты докторской. «Дважды укусил микроб», — сказал бы, очевидно, Мэтр…
   Звягольского он больше не встречал. Кто-то из студентов потом рассказал, что он бежал из лагеря, опять что-то натворил, уже более серьезное, и его теперь упрятали надолго. Студент рассказывал, не без интереса следя за реакциями своего профессора, и не без скрытой укоризны, словно бы все время напоминая: «а ты его пригрел»…
   Визин приказал себе забыть этот сюжет. И он в самом деле забылся, не мучил уже. И только недавно, полгода с небольшим назад, когда Мэтр признался, что
выделялего, Визина, вспомнилось, что он и сам
выделял, и мелькнуло тогда в памяти лицо Звягольского, красивое лицо, с издевательской, нагловатой улыбкой, которая ни разу не сошла за все долгие часы суда — даже, как потом рассказывали студенты, во время зачтения приговора…
   И вот — такая встреча, спустя почти семь лет. И бывший любимый ученик не в состоянии узнать учителя. И теперь — хочешь, не хочешь — надо ждать, когда он окажется в состоянии узнать…
   Так он размышлял и вспоминал, вышагивая по рассветной, росистой дороге, и так, видимо, шло бы и дальше, если бы он вдруг не увидел человека.
   Тот стоял на обочине, опершись о ствол сосны. Одет он был точно, как и сам Визин, и снаряжение его выглядело до самой последней мелочи таким же. И хотя было еще сумеречно, стало видно, что у человека такие же, как у него самого, бородка и усы. Визину мгновенно сделалось жарко, дыхание прерывалось, но он продолжал идти, и когда подошел совсем близко, человек шагнул на дорогу и абсолютно его, визинским, голосом спросил:
   — Камо грядеши?
   И Визин остолбенел; перед ним стоял его двойник, точно-точнейшая копия его, Визина Германа Петровича, словно он смотрелся в зеркало.
   — Камо грядеши, Герман? — повторил свой вопрос человек и, на дожидаясь ответа, сказал: — Ну что ж, давай знакомиться. Герман Петрович Визин.
   Визин-первый был нем.



2


   Лампу не зажгли. Каждый устроился в своем углу.
   — О! — сказал Филипп. — Слышьте? Комар бруить. Забрался, враг, нашел щавелку… Тутака щавелок етых стольки — продувая, быдто скрозь ряшато… Ня спить, враг. — Послышался шлепок. — Отбруял… В общем сказать, ня гораз много. А как пужали; ого, до дуры, тучи. А поглядеть — вполне тярпимо.
   — Они говорят: потому что — жара, — сказал Жан. — Лето такое особое выдалось — сырости мало. Да и главное их обиталище в лесу, ближе к болотам.
   — Наверное. В смяную погоду, конешно, яны налопом лезуть. Ды и год на год ня приходится… Во! Яше один. — И снова шлепок прервал тонкое зудение.
   — Шлеп и все, конец, — разбито проговорила Марго. — До чего просто.
   — Ня расстраивайся, Андреевна. Бяряги нервы — сгодятся.
   — Какие там уже нервы, Филипп Осипович… Не нервы, а тряпки… Таблетками себя пичкаешь, пичкаешь… А толку…
   — Таблетки — гауно. Поглоталши я их…
   — Это ведь трагедия, что мы пришли сюда… До сегодняшнего дня была-хоть какая-то надежда…
   — Но Марь — есть! — воспаленно выговорил Жан. — Всем теперь ясно: есть.
   — Есть-та есть. — Огонек Филипповой трубки сверкнул в темноте. — А кого яна с им сделала, видал? Тутака, малец, все продумать надо.
   — Мы ведь тоже не знаем, что он сделал… Кто скажет точно, что с ним там произошло?
   — Вученыи люди на то…
   — Я не понимаю его и не верю ему. — Голос Жана звучал устало, нездорово.
   — По-моему, он сам себя до конца не понимает, — сказала Марго.
   — Пойме. Таперь, как етот бродяга прибылши…
   — Кто он все-таки? Откуда? — спросил Жан.
   — Ды оттудова, скорей всяво… Где наголо стригуть… Ни сбывища, ни скрывища, ни крова, ни пристанища.
   — Почему вы так решили?
   — Пострижен жа аккурат по хвасону. И фаназомия — тая самая. Видалши я их, мазуриков.
   — Может быть, он слишком много принял… Не подумал о дозе… Может быть, ничего не знал о дозе…
   — Где тамака думать, коли до бясплатного дорвалси.
   — Да… И все-таки она есть…
   — А вдруг совсем нельзя? — спросила Марго. — Вдруг Герман Петрович исследует и скажет, что нельзя нисколько. Что тогда? Нет, значит, спасенья?
   — Ня можа быть. Была б тады, Андреевна, другая сказка. Должен я приехать домой и, у концы-та концов, заснуть спокойно! И старуха моя тожа спать будя… И кум Иван простить, как ня вытягнул яво с-под брявна — он сгорелши, а я осталси. И как рябенка в шиповник кинули, ироды, ня буду боля видеть… И как Анна, золовья, помяни бог… Гораз иду, говорит, с поля, шатаются, а девки ейныи, дочки две, увстречу: мамка, мы ись хочим… Родныи мои деточки, ды я жа сама ись хочу, кого я вам дам… Потомака, говорит, сидим вси, плачим… А кого делать?.. Кислицу онну и жрали… Не, я должен…
   — Говорите, что должны, — сказала Марго, — а сами все время как будто сомневаетесь, не верите…
   — Ета, Андреевна, потому, как я — пуганая ворона. Ня полезу таперь уже ня подумавши. А сумляваюся я одными словами тольки — душа моя ня сумлявается…
   — Я никогда петь не буду, — как в забытьи произнес Жан. — А так хотелось бы спеть ей, хотелось бы…
   — Что? — встрепенулась Марго. — Что ты, Жан?!
   — Во сне, — сказал Филипп. — Спить. Умаялши малец… Тожа понясло… Рябенок… Ды кого тамака… В каждого своя бяда — в старого, в молодого… Бона кака бяда была, как мяня в детстви шлапаком обзывали. Иду, бывало-ка, плачу-заливаюся. Свое увсягда пуще болит.
   — Я вас прекрасно понимаю, Филипп Осипович, — притишив голос, сказала Марго. — Если мы здесь, значит — у каждого есть причины. И конечно, веские! И как бы там ни было, раз есть причины, есть необходимость, мы не должны отказываться! И кто-то должен повести, обязан просто!
   — Герман Пятрович должон.
   — Конечно!
   — Это такая женщина, мама, такая женщина, — опять возник во мраке странный, бормотливый тенор Жана. — И я никогда не спою ей, подумать только…
   — Жан! — испуганно позвала Марго. — Жан!
   — Один раз хотел купить рубашку в клетку… хотел купить в клетку… мне не досталось… очень хотел… купил не в клетку, купил, носил… не в клетку… про ту, в клетку, забыл… было хорошо… и теперь все забудется…
   — Кого-то ты, малец, гораз ня того. Аль заболелши? Надо лампу запалить. Ах ты…
   — Да-да, Филипп Осипович! — Марго сползла с кровати, ощупью пошла на голос Жана. Вспыхнула спичка. — Он бредит!
   — Лампу догадалися принесть…
   — У него жар, Филипп Осипович! Он весь горит!
   — Простыл! Ах ты… Говорил, зачем под дождь полез. И днем — двярина нашесть… Малинового бы отвару. А где взять? Ночь, быть ты проклята…
   — У меня есть аспирин! Сейчас. — Марго кинулась к сумке. — Жан, Жан! Проснись! Выпей лекарство. Дайте воды!
   — Тутака в стабунке молоко осталши, мед есть. Щас в плиту два полена, скипить скоренько…
   — Да, конечно, но сначала надо температуру сбить… Вот идиотка, даже градусника не захватила… Винтовку не забыла, а градусник… Жан! Выпей вот это…
   — Таблетки, — возясь у плиты, проворчал Филипп.
   — В такую жару и простудиться! Что же ты, а? Вот, выпей. Не беспокойся, мы все сделаем, как надо, быстро вылечим.
   — То-то гляжу, к вечеру мляунай такой сделалшися… Южная порода…
   — Я заболел? — беспокойно спросил Жан. — Заболел? Чем? Может, съел что-то не то?
   — Ничего страшного, мальчик. Обычная простуда. Такое случается и в разгар лета. К тому же — нервы. Потрясение. Ведь такое, как сегодня… Бедная Вера… Лучше не вспоминать… Завтра мы достанем малины, сделаем отвар…
   — Выпьешь кипяченого молока с медом — лягоше будя. Скоро скипить… Говорил табе, зачим под дождь выбягал!
   — Лежи тихо. Я посижу возле тебя.
   — Спасибо вам…
   — Ну-ну… Мы должны помогать друг другу. Как же иначе? Ты мне помог сегодня утром. Ночью Вера помогла… Поскольку мы здесь собрались такие… Мы уже, можно сказать, породнились.
   — Ня спи покудова. Щас будя готово.
   — Нет-нет, мы не спим, Филипп Осипович. Просто после лекарства надо полежать спокойно. А потом ты должен перебраться на кровать. На полу тебе нельзя — дует. Я переберусь сюда, а ты — на мое место.
   — Зачем… Можно и так…
   — Как зачим?! — строго сказал Филипп. — Каб здоровый стал скорей, вот зачим… Ага, готово твое молоко. Давай подымайсь…
   — Я сейчас быстренько перестелю! — засуетилась Марго; вдруг она замерла. — Ой! Кажется, кто-то ходит… Во дворе.
   Филипп прислушался. Не раздавалось ни звука.
   — Можа звярушка какая… Кому тутака ночью ходить…
   — Как будто шаги…
   — Нервы, — заключил Филипп.
   Жан перебрался на кровать, принял кружку с молоком.
   — Очень горячо.
   — Горячее гораз и надо пить, — сказал Филипп. — И меду черпай, ня жалей, каб сладоше было. Ето гораз полезно. Во, Андреевна, завтра бабы засумлеваются, зачим в нас ночью печка топится.
   — Я им объясню… И этой горбунье заодно — чтобы не бродила по ночам и в окна не подглядывала.
   — Кого ей объяснишь… А народ тутака ня злой. Попервости, можа, ня гораз знакомистай, а потомака — ничаго. Можно поладить…
   — Им, конечно, тоже хлопотно — столько чужих людей сразу. Все с расспросами, просьбами… Они же не привыкли. В такой глухомани всю жизнь…
   — Да-а… Дяревня ета, как говорится, ня на бою стоить… Пей-пей, брат, ня жди покуда простыня. — Филипп опять устроился на своем тюфяке.
   — Если вы пойдете, вы возьмете меня с собой? — безнадежно спросил Жан.
   — Боже, ну конечно! — воскликнула Марго. — Кто же тебя оставит!
   — А если завтра пойдете?
   — Никто завтра никуда не пойдет! Видишь: Константин Иванович и Коля ведь не вернулись. Они, видимо, только завтра вернутся, а значит, завтра не может быть речи о походе. Да и вообще, я уверена, никуда мы не пойдем, пока ты совсем не поправишься… Давай я тебя укрою. Вот так. И не думай ничего печального. Спи.
   — Вы посидите немножко?
   — Конечно, посижу! Дай руку — будет покойнее… Когда я была маленькая и тоже что-нибудь такое случалось — болезнь, волнения сильные, переживания, — мама тоже садилась рядом и брала меня за руку. И так легко, так хорошо становилось сразу… Так надежно…
   — И пусть лампа горит.
   — Пусть. Только чуть-чуть убавим свет. Чтобы не беспокоил… А ты все равно закрой глаза. Тебе нужно поспать…
   — Я пока не буду спать. Мне хорошо. Я пока… — Жан закрыл глаза. Послушайте, пожалуйста… Это — из «Лейли и Меджнуна»…


 

…И прибыли паломники в Харам,

Увидели благословенный храм.


 




 

На каменной основе он стоял:

На непреложном слове он стоял!


 




 

Благоговейным трепетом влеком,

Безумец обошел его кругом,


 




 

Издал безумец исступленный крик,

Сказал: - О ты, владыка всех владык!


 




 

Ты, говорящий мертвому «живи»!

Весь мир бросающий в огонь любви!


 




 

Ты, открывающий любви тропу!

Сгореть велевший моему снопу!


 




 

Ты, нам любви дающий благодать,

Чтобы камнями после закидать!


 




 

Ты, женщине дающий красоту,

Из сердца вынимая доброту!


 




 

Ты, утвердивший страсти торжество!

Ты, в раковину сердца моего


 




 

Низринувший жемчужину любви!

Раздувший пламенник в моей крови!


 




 

Испепеливший скорбью грудь мою,

Вот я теперь перед тобой стою!


 




 

Несчастный пленник, проклятый судьбой,

В цепях любви стою перед тобой!


 




 

И тело в язвах от любовных ран,

И тело режет горестей аркан.