Страница:
Хмель, без сомнения, сильнее, чем другим, ударил ему в голову сказывались, видимо, годы, — потому и смеялся он, не умолкая, и обмяк весь, и так сразу перешел с Визиным на «ты», чего себе до того подчеркнуто не позволял.
А милиционер и следователь были трезвыми. Где-то за перегородкой, где размещалась кухня, пошумливала посудой Настасья Филатовна, голоса которой Визин так ни разу пока и не услышал — даже на его приветствия по утрам она отвечала только плавным кивком.
Андромедов и в самом деле появился — огненно-рыжий, подвижный, взъерошенный. Их усадили; Визин оказался напротив следователя, рядом с милиционером.
— Огурчики, — сразу сказал тот, жуя с хрустом, — вещь. — И пододвинул Визину миску с влажными, белопузыми крепышами.
— И огурчики, и мяско, и курочка, и медок, — продолжал неугомонный Константин Иванович. — Жаловаться — грех. А че? Када дело конченное, можно и посидеть. Правильно рассуждаю, Хведорович? — Следователь зыркнул на него поверх очков и молча продолжал обрабатывать куриную ногу. — Конечно, правильно. Так что, Петрович, вот — медовушки пожалуйте. Налей, Митькя, тае ближа. А можно и ету, посуровей. Давай, ребяты!
Митя-милиционер исполнил просьбу, все подняли рюмки.
— За усе хорошее, — сказал Константин Иванович. Он лихо выпил, что-то подцепил ложкой, сосредоточенно пожевал и проглотил. — Я им тута, Петрович, про то, как ехали учерась. Миколай знаить. Так вот, значить, я говорю, тихо сперва было, чин-чинарем. Ну, а тада ен, гляжу, давай дергаться. Девка — та тихо лежала, тока пить и курить просила. А етот — ну дергаться, ну колотиться, че-то бормочить, гундить. Чтой, приперло, спрашиваю. Нуль униманья. Бьется, рвется, прям из сибе увесь. Ну, думаю, щас успокою, ссы-сри под сибе, хрен с тобой. Беру бич — раз по горбу, другой! Притих, змей, сопли распустил. Ты, говорю, змей, не жди, не пожалею, я те, гад, так отделаю, век будешь помнить.
— Превышение, — заметил Митя-милиционер.
— Какое превышенье? Иде оно, превышенье, а? Ен, змей, девку ни за че убиваеть, еще, можеть, не одного угробил, а я его жалеть?
— Определять степень вины — функция суда, — подал, наконец, голос следователь Федорович.
— А… — Константин Иванович махнул рукой. — Разведете тама канителю, знаю я. Судья, прокурор, адвокат, хрено-мое. А то раньше еще присяжные были. А какой в етом толк? Вот скажи честно, Хведорович, а? Ить комедия одна. Один набавляить, другой сбавляить, а судья, вишь, середку выбираить. Ето чтоб, значить, по справедливости выходило. Прям игра, бирюльки. Ты извини, конечно, я ить не в обиду. Я — так, рассуждаю просто. Када восьмой десяток, много че за плечами, хошь-нехошь на рассужденье потянеть. Как, Петрович, а?
— Юристам виднее, — сказал Визин.
— Видней, конечно, я не спорю. Дык ить усе зря. Суд етот, троица уважаемая. Ну покумекай! — Константин Иванович обращался теперь к Визину. — Че их судють-то? Для справленья? Дык как ты его справишь? К примеру, Хвилатовна моя лук не любить — ну, не перевариваить. Как ты ие справишь? Силком заставишь? А ие наружу вывернить. У Рощах — давно было — один такой малай был, усе тянул, че иде увидить, плохо лежить — цоп сабе и мотать. Не мог, понимаешь, мимо пройтить. И — сызмальства. И ловили его, и лупили, и уговаривали, и плакал ен рыдал — больше не буду. И — до другого разу. Ну, пока малай был, отдереть отец ремнем и усе. А подрос — у колонию. Посидел, выпустили — сызнова за свое. Посадили. И пошло. Посидить — выпустють. Раз за разом. Потому мозги у его такыи, не можеть пройтить, када че на глаза попадется. Бывало, наворуить-наворуить, а посля говорить: идите, забирайте, у кого че пропало. И ходили, и забирали — усе было у цельности-сохранности. И, знаешь, привыкли. Пропадеть, бывало, че — сразу к ему: ты узял? Я, говорить. Отдай. На, бери. Ну? Ты его лагерем-тюрьмой справишь? Када у человека такыи мозги, када родился такой.
— Клептомания, — веско проговорил следователь. — Психическое заболевание.
— Ниче у него не заболеванье — нормальный парень был. Ну, а есля заболеванье, тада, скажу я вам, не судью, а врача надо. Чтоб у мозгах евоных поковырялся, пересортировал тама че следуить. Ай пилюльки какыи придумать. А так — не, не справишь.
— Выходит, — снисходительно улыбаясь, сказал следователь, — в следствии, в следственном разбирательстве и наказании нет никакого смысла?
— Ну, а какой смысел, Хведорович?
— Огурчики — вещь, — опять сказал милиционер Визину.
— Давай, ребяты! — отвлекся Константин Иванович от занимавшей его темы. — За усе хорошее.
— Давай! — Следователь поднял свою рюмку.
— Смысел, — выпив, задумчиво проговорил хозяин. — Был ба смысел, ен ба у другой раз не полез. А то отсидить, выйдеть и — сызнова.
— Бывает и завязывают, — сказал милиционер.
— Можеть, бываить. Ды редко. — Константин Иванович долгим, осоловелым взглядом посмотрел на следователя. — Вот теперича вы его накажете, так? За че накажете? За проступок, за преступленье, так? А почему ен пошел на такое? А потому — ен такой, не можеть не пойтить. Такой ен есть, мать такым родила, ен сам сабе мозги не выбирал. И за ета судить?.. Ну конечно, случайно, бываить, человек попал — ета другое дело. А у большинстве-то не случайно ить. Ен, можеть, и не хотел делать проступок етот, а его тянеть. Ен уже попереживал: и на следствии, и у капэзэ, и на суде — успел, раскаился, можеть. А ему — срок. Думаешь, ен тама больше переживать станеть? Хрена с два. Про волю ен думать станеть, чтоб скорей выйтить, а не переживать и казниться. Дурак был, скажеть, что попался. У другой раз не попадуся. И выходить, Хведорович, суд ваш увесь, бирюльки еты — месть одна.
— Ну, — улыбнулся опять следователь, — неужели ты думаешь, Константин Иванович, что государство унизится настолько, что станет мстить своему гражданину, преступившему закон?
— А че! Ить мстить, мстить!
— Уголовный кодекс говорит, что наказание, конечно, кара за совершенное преступление. Но не только кара, а предусматривает также и воспитательный момент.
— Ага, момент. Ен те перевоспитается у той колонии и под конвоиром.
— А что бы вы предложили, Константин Иванович? — спросил Андромедов. Для борьбы с преступностью.
— Ага! Я тае скажу, а ты — на карандаш. И пойдеть — мненья гражданина Дорохвеева про суд и справленье бандюг.
Все засмеялись.
— Честное журналистское — не буду обнародовать.
— Дык вот, Миколай. — Хозяин поднял размягченное, задумчивое, коричневое лицо. — Я ба к хирургу его, под ножик. Пилюльками ба его. И хлопот усем было ба меньше.
— Во загнул дед! — засмеялся милиционер.
— Покой был ба б, Мить, покой. Работы ба тае с Хведоровичем стало мене… А на перьвай ба раз вывел на народ, снял штаны и — плетью, плетью. Чтоб усе видали. Вот и было ба перевоспитанье. И подумал ба б, сукин сын, Саня, к примеру, тот жа, что не усе можно, что жить нада, как усе люди… Ты ешь-пей, Петрович. Не смотри, что я тута тары-бары развел — ета я так. А ты ешь и пей. И ты, Миколай. Налей, Митькя. Медовуха, она… Вы ж седня у тайгу не пойдете?..
Разговор грозил принять другое направление — в глазах Мити-милиционера и следователя, обращенных на Визина, заискрилось этакое ожидание, предвкушение, хозяин со своей доморощенной юриспруденцией явно им надоел. И Визин встал.
— Спасибо, Константин Иванович. И сыт, и пьян. Мне надо письма написать. Вас не затруднит опустить их в Рощах в почтовый ящик?
— Могу и в Долгом Логу опустить, — сказал следователь. — Пожалуйста, это же пустяк.
— Конечно, — сказал милиционер.
— А ты посиди, Коля, если хочешь, — обратился он к вскочившему Андромедову. — Тебе ведь, кажется, не надо писать писем?
— Не надо. — Тот сел, ему, без сомнения, было интересно в этой компании.
«Сейчас они будут его пытать, — подумал Визин. — Что за экспедиция, что собираются найти… Но может быть, они его уже пытали? Время было… Конечно, им занятнее послушать ученого… Вот так, милейший! Ты хотел незаметно и тихо, а весь район с самого начала гудит. А что дальше будет…»
А милиционер и следователь были трезвыми. Где-то за перегородкой, где размещалась кухня, пошумливала посудой Настасья Филатовна, голоса которой Визин так ни разу пока и не услышал — даже на его приветствия по утрам она отвечала только плавным кивком.
Андромедов и в самом деле появился — огненно-рыжий, подвижный, взъерошенный. Их усадили; Визин оказался напротив следователя, рядом с милиционером.
— Огурчики, — сразу сказал тот, жуя с хрустом, — вещь. — И пододвинул Визину миску с влажными, белопузыми крепышами.
— И огурчики, и мяско, и курочка, и медок, — продолжал неугомонный Константин Иванович. — Жаловаться — грех. А че? Када дело конченное, можно и посидеть. Правильно рассуждаю, Хведорович? — Следователь зыркнул на него поверх очков и молча продолжал обрабатывать куриную ногу. — Конечно, правильно. Так что, Петрович, вот — медовушки пожалуйте. Налей, Митькя, тае ближа. А можно и ету, посуровей. Давай, ребяты!
Митя-милиционер исполнил просьбу, все подняли рюмки.
— За усе хорошее, — сказал Константин Иванович. Он лихо выпил, что-то подцепил ложкой, сосредоточенно пожевал и проглотил. — Я им тута, Петрович, про то, как ехали учерась. Миколай знаить. Так вот, значить, я говорю, тихо сперва было, чин-чинарем. Ну, а тада ен, гляжу, давай дергаться. Девка — та тихо лежала, тока пить и курить просила. А етот — ну дергаться, ну колотиться, че-то бормочить, гундить. Чтой, приперло, спрашиваю. Нуль униманья. Бьется, рвется, прям из сибе увесь. Ну, думаю, щас успокою, ссы-сри под сибе, хрен с тобой. Беру бич — раз по горбу, другой! Притих, змей, сопли распустил. Ты, говорю, змей, не жди, не пожалею, я те, гад, так отделаю, век будешь помнить.
— Превышение, — заметил Митя-милиционер.
— Какое превышенье? Иде оно, превышенье, а? Ен, змей, девку ни за че убиваеть, еще, можеть, не одного угробил, а я его жалеть?
— Определять степень вины — функция суда, — подал, наконец, голос следователь Федорович.
— А… — Константин Иванович махнул рукой. — Разведете тама канителю, знаю я. Судья, прокурор, адвокат, хрено-мое. А то раньше еще присяжные были. А какой в етом толк? Вот скажи честно, Хведорович, а? Ить комедия одна. Один набавляить, другой сбавляить, а судья, вишь, середку выбираить. Ето чтоб, значить, по справедливости выходило. Прям игра, бирюльки. Ты извини, конечно, я ить не в обиду. Я — так, рассуждаю просто. Када восьмой десяток, много че за плечами, хошь-нехошь на рассужденье потянеть. Как, Петрович, а?
— Юристам виднее, — сказал Визин.
— Видней, конечно, я не спорю. Дык ить усе зря. Суд етот, троица уважаемая. Ну покумекай! — Константин Иванович обращался теперь к Визину. — Че их судють-то? Для справленья? Дык как ты его справишь? К примеру, Хвилатовна моя лук не любить — ну, не перевариваить. Как ты ие справишь? Силком заставишь? А ие наружу вывернить. У Рощах — давно было — один такой малай был, усе тянул, че иде увидить, плохо лежить — цоп сабе и мотать. Не мог, понимаешь, мимо пройтить. И — сызмальства. И ловили его, и лупили, и уговаривали, и плакал ен рыдал — больше не буду. И — до другого разу. Ну, пока малай был, отдереть отец ремнем и усе. А подрос — у колонию. Посидел, выпустили — сызнова за свое. Посадили. И пошло. Посидить — выпустють. Раз за разом. Потому мозги у его такыи, не можеть пройтить, када че на глаза попадется. Бывало, наворуить-наворуить, а посля говорить: идите, забирайте, у кого че пропало. И ходили, и забирали — усе было у цельности-сохранности. И, знаешь, привыкли. Пропадеть, бывало, че — сразу к ему: ты узял? Я, говорить. Отдай. На, бери. Ну? Ты его лагерем-тюрьмой справишь? Када у человека такыи мозги, када родился такой.
— Клептомания, — веско проговорил следователь. — Психическое заболевание.
— Ниче у него не заболеванье — нормальный парень был. Ну, а есля заболеванье, тада, скажу я вам, не судью, а врача надо. Чтоб у мозгах евоных поковырялся, пересортировал тама че следуить. Ай пилюльки какыи придумать. А так — не, не справишь.
— Выходит, — снисходительно улыбаясь, сказал следователь, — в следствии, в следственном разбирательстве и наказании нет никакого смысла?
— Ну, а какой смысел, Хведорович?
— Огурчики — вещь, — опять сказал милиционер Визину.
— Давай, ребяты! — отвлекся Константин Иванович от занимавшей его темы. — За усе хорошее.
— Давай! — Следователь поднял свою рюмку.
— Смысел, — выпив, задумчиво проговорил хозяин. — Был ба смысел, ен ба у другой раз не полез. А то отсидить, выйдеть и — сызнова.
— Бывает и завязывают, — сказал милиционер.
— Можеть, бываить. Ды редко. — Константин Иванович долгим, осоловелым взглядом посмотрел на следователя. — Вот теперича вы его накажете, так? За че накажете? За проступок, за преступленье, так? А почему ен пошел на такое? А потому — ен такой, не можеть не пойтить. Такой ен есть, мать такым родила, ен сам сабе мозги не выбирал. И за ета судить?.. Ну конечно, случайно, бываить, человек попал — ета другое дело. А у большинстве-то не случайно ить. Ен, можеть, и не хотел делать проступок етот, а его тянеть. Ен уже попереживал: и на следствии, и у капэзэ, и на суде — успел, раскаился, можеть. А ему — срок. Думаешь, ен тама больше переживать станеть? Хрена с два. Про волю ен думать станеть, чтоб скорей выйтить, а не переживать и казниться. Дурак был, скажеть, что попался. У другой раз не попадуся. И выходить, Хведорович, суд ваш увесь, бирюльки еты — месть одна.
— Ну, — улыбнулся опять следователь, — неужели ты думаешь, Константин Иванович, что государство унизится настолько, что станет мстить своему гражданину, преступившему закон?
— А че! Ить мстить, мстить!
— Уголовный кодекс говорит, что наказание, конечно, кара за совершенное преступление. Но не только кара, а предусматривает также и воспитательный момент.
— Ага, момент. Ен те перевоспитается у той колонии и под конвоиром.
— А что бы вы предложили, Константин Иванович? — спросил Андромедов. Для борьбы с преступностью.
— Ага! Я тае скажу, а ты — на карандаш. И пойдеть — мненья гражданина Дорохвеева про суд и справленье бандюг.
Все засмеялись.
— Честное журналистское — не буду обнародовать.
— Дык вот, Миколай. — Хозяин поднял размягченное, задумчивое, коричневое лицо. — Я ба к хирургу его, под ножик. Пилюльками ба его. И хлопот усем было ба меньше.
— Во загнул дед! — засмеялся милиционер.
— Покой был ба б, Мить, покой. Работы ба тае с Хведоровичем стало мене… А на перьвай ба раз вывел на народ, снял штаны и — плетью, плетью. Чтоб усе видали. Вот и было ба перевоспитанье. И подумал ба б, сукин сын, Саня, к примеру, тот жа, что не усе можно, что жить нада, как усе люди… Ты ешь-пей, Петрович. Не смотри, что я тута тары-бары развел — ета я так. А ты ешь и пей. И ты, Миколай. Налей, Митькя. Медовуха, она… Вы ж седня у тайгу не пойдете?..
Разговор грозил принять другое направление — в глазах Мити-милиционера и следователя, обращенных на Визина, заискрилось этакое ожидание, предвкушение, хозяин со своей доморощенной юриспруденцией явно им надоел. И Визин встал.
— Спасибо, Константин Иванович. И сыт, и пьян. Мне надо письма написать. Вас не затруднит опустить их в Рощах в почтовый ящик?
— Могу и в Долгом Логу опустить, — сказал следователь. — Пожалуйста, это же пустяк.
— Конечно, — сказал милиционер.
— А ты посиди, Коля, если хочешь, — обратился он к вскочившему Андромедову. — Тебе ведь, кажется, не надо писать писем?
— Не надо. — Тот сел, ему, без сомнения, было интересно в этой компании.
«Сейчас они будут его пытать, — подумал Визин. — Что за экспедиция, что собираются найти… Но может быть, они его уже пытали? Время было… Конечно, им занятнее послушать ученого… Вот так, милейший! Ты хотел незаметно и тихо, а весь район с самого начала гудит. А что дальше будет…»
15
Едва Визин вошел в горницу, как почувствовал, что не один. Он осмотрелся, даже заглянул под кровать — никого. И когда он уже собрался сесть за стол, досадуя на свою мнительность, из-за шкафа появилась Лиза. Она вся сжалась, лицо ее было обреченным — она, по всей вероятности, была готова к тому, что ее сейчас вышвырнут отсюда, прямиком в лапы подвыпившего тятечки, и тот не замедлит применить свой метод суда-следствия.
— Ты что тут делаешь? — шепотом спросил Визин.
— Я… — Она облизала губы. — Я не успела выйтить, када оны за стол пошли. Не успела — и тута схоронилася… — Голос ее срывался, вся она была сейчас уродливым, отчаянным воплощением страха. — Я хотела у окно, а оно на улицу, увидють.
— А второе окно? Вот это, в огород.
— Оно не открывается.
Визин подошел к окну, потрогал, потолкал — безуспешно: по-видимому, было снаружи приколочено гвоздями.
— Дела…
— Ладно, я пойду, — проговорила она безнадежно.
— Погоди… Что-нибудь придумаем. Посиди пока. Они, может быть, скоро закончат. Сядь вон там, чтобы буфет заслонял, если кто войдет.
Она проворно юркнула за угол буфета, устроилась на табуретке и замерла, не сводя с Визина взгляда.
— Вот так, — сказал он, сел за стол и придвинул блокнот. — Я буду письма писать. Не обращай внимания.
— Ага, — кивнула она.
Голос Константина Ивановича проникал сюда умеренно, неназойливо; хозяин уже опять смеялся — видимо, разговор все-таки пошел о новом: тема «преступленье-наказанье», судя по всему, исчерпала себя, а тему «несколько олухов и поход в тайгу за бабушкиными сказками» не стали поднимать, так как отсутствовал главный олух.
— Ты зачем записки мои взяла?
Она сильно вздрогнула, посмотрела на него со страхом, глуповато-уличенно спросила:
— Че?
— Нехорошо, — наставительно сказал он. — Но — бог с ним. На сей раз твой проступок спас меня от ненужных объяснений. Дай-ка их сюда.
Она покраснела, стала рыться за пазухой, извлекла смятые листочки, подошла и положила на стол, затем вернулась за буфет.
— Зачем они тебе были нужны?
— Вы ж усе равно уйтить собралися.
— Ты сказала об этом кому-нибудь?
— Не-а.
— Молодец, правильно. Я в самом деле хотел уйти, но потом передумал.
— Ага…
«Здравствуй, Тоня! — вывел он аккуратно. — У нас все пока хорошо, продвигаемся к цели. Когда я вернусь…»
Он остановился, перечитал написанное, подумал, вырвал лист, скомкал и сунул в карман.
«Здравствуй, Тамара!» — появилось на следующем листе и немедленно было зачеркнуто, а лист — выдран.
«Милая моя», — написал Визин. Затем — «Глубокоуважаемая жена моя…» Затем — «Тамара!» Затем — вовсе без обращения: «Говоря откровенно, я не собирался писать тебе, пока я…» И еще: «Когда ты прочтешь это письмо, я буду уже…» И он вспомнил, что так же начиналось его письмо к дочери.
И — снова: «Здравствуй, Тоня…» «Добрая и прекрасная моя Тоня…» «Тонечка, хорошая моя…» Карман разбухал от скомканных листов.
Он не мог сосредоточиться, все слова казались вымученными, пошлыми. Мешало все: и нервозное состояние, и шумок в голове от выпитого, и голоса за стеной, и окно, которое невозможно выставить, и неподвижный взгляд Лизы.
Визин отодвинул блокнот, положил авторучку.
— Ты ведь не просто сюда попала, — сказал он. — Ну, не только потому, что спряталась от отца. Ты ведь хотела еще о чем-то спросить меня, а?
— Не просто попала, — отозвалась она чуть слышно. — И спросить хотела. Не теперича, када хоронилася. Учера еще.
— И о чем ты хотела спросить?
— Про Саню. — Она ответила мгновенно, словно только и ждала этого вопроса.
— Про Саню, — повторил он. — Про Саню ты все сама знаешь. Он направлен в больницу, его будут лечить. — Визин повернулся к ней. — Что он тебя так интересует?
— Я у положении.
Визин опешил. В ее голосе прозвучали торжество и вызов; глаза заблестели; голова гордо поднялась, открыв худую шею с синеватыми венами. Он забормотал смущенно, что это, скорее всего, фантазии, она его разыгрывает, что невозможно так скоро это знать, но она оборвала его тем же торжественным голосом:
— Я знаю. Ето точно.
Он отвернулся, достал платок, вытер вспотевшие ладони.
— Что ты теперь будешь делать?
— Известно че. — Она фыркнула. — Родить буду.
— Известно… — «Безумие! — подумал он. — Весь мир с ума сошел. На что она рассчитывает? Что это будет за потомство? Что с ней сделает отец?..»
— Его долго будуть лечить? — спросила она.
— Это знают только врачи.
— А иде?
— Что где?
— Лечить будуть.
— В психиатрической больнице. А где эта больница, я не знаю.
— Надо узнать, — деловито сказала она. — А посля больницы его выпустють?
— Нет. Он ведь сбежал из лагеря. Значит, его вернут туда.
— А за Веру ему ниче не будеть?
— Думаю, ничего. Он ведь действовал в состоянии невменяемости.
— За наган, наверно, припаяють, — сказала она глубокомысленно.
— Возможно. Лучше тебе о нем забыть.
— А как? Када не забывается…
«А как? — подумал он. — А как? Сонная Марь рядом, дура. Тебе такое хоть приходило в голову?! Ты же привыкла к тайге, она тебе не страшна. Иди и исцеляйся!»
— Он, Лиза, конченый человек. Придется тебе своего малыша воспитывать самой.
— Ето само собой… Лександрович, — улыбаясь проговорила она. — Ай Лександровна…
Будущее ее не страшило — оно виделось ей наполненным смыслом, радужным светом; ее страшил лишь отец, но она уже подготовила себя к его гневу — ее уже ничто не могло сломать. И Визин ощутил что-то вроде зависти и восхищения; да, он завидовал горбунье, ее решительности, непоколебимости, ее такому простому, здоровому и реальному счастью; и одновременно восхищался ее душевной слаженностью, покоем, равновесием, созвучности всего и вся в этом уродливом произведении природы. Она никогда не станет искать Сонную Марь, — он уже знал определенно, — ей не нужно ничего забывать, она готова ничего не забывать.
И он вдруг, совершенно безотчетно, без всякой оглядки, ничего не боясь и пренебрегая возможными последствиями, сказал:
— Между прочим, Лиза, я изобрел молоко. Понимаешь? Самое настоящее молоко. Случайно открыл в своей лаборатории. Искусственное молоко, дешевое, как вода.
— Снятое? — по-хозяйски осведомилась она.
— Нет, цельное. Через несколько часов образуется слой сметаны.
— Забавно как. — Она усмехнулась. — Коров, значить, не надо?
— Значит — так. Слушай! — Он начинал горячиться, ему уже было все равно, поймет она его или нет. — Конечно, я ничего не изобрел и не открыл — такой цели не ставилось. Все произошло исключительно случайно, во время опыта, который проводился с совершенно другими целями. И вдруг — молоко! Тут, конечно, было от чего обалдеть. Я сделал анализы, самые тонкие, строжайшие. Потом других попросил сделать те же самые анализы. И мне сказали, что подсунуть молоко — не лучшая из моих шуток. Никто ничего не узнал. Осталось шуточкой. Так что, Лиза, мы с дояркой Екатериной Кравцовой, чей портрет на Доске Почета в Долгом Логу, оказываемся коллегами. Ты, кстати, была в Долгом Логу?
— Была.
— Ну тогда, может быть, видела. Она давно на Доске Почета.
— И вас повесють теперича на доску?
— Обязательно! Ведь безумная дешевизна! Как газета! Как водка! Не на прилавке, разумеется… Вот такие дела… Доярки мучаются, недосыпают, простуживаются, а у меня — элементарно: ни аппаратов, ни бидонов, ни кормов, ни подстилки, ни ферм, ни даже самих коров, как ты верно заметила! Весь механизм получения — тьфу, дважды два. Рай!
— Во как здорово!
— Еще бы! Решение таких проблем, таких проблем… Только, Лиза, я ни черта не знаю, что у меня получилось. Не знаю.
— Вы ж сказали — молоко!
— Да, молоко. И анализы подтвердили. Все верно. Но какой анализ просветит тебя относительно последствий? И вообще: что это получается, куда мы идем? — Он негромко и ядовито засмеялся, его передернуло. Возьмите, граждане, пестициды. Возьмите дуст. А что вы скажете про панацею ПП? Я уже молчу про бедного Роберта Оппенгеймера… А Е. Кравцова с коллегами встает в четыре утра…
Визин умолк, взглянул на Лизу — та смотрела на него, как на привидение. За стеной все так же шумели, смеялись, и громче всех теперь Митя-милиционер. Потом в окно стало видно, как Настасья Филатовна выносит какие-то кульки и банки и укладывает в коляску мотоцикла.
— Я вылил все к чертовой матери, Лиза… Не очень приятная перспектива — отравить человечество.
— Жалко, — несмело произнесла она.
— Человечество жалко?
— Что вылили.
— Не стоит жалеть.
— А вы сами хоть покушали?
— Покушал. Нормально. Видишь — жив-здоров.
— Че ж тада…
— Чтобы, Лиза, сделать искусственное молоко, надо сделать искусственное вымя. А чтобы сделать искусственное вымя, надо сделать искусственную корову. Которая бы ела искусственную траву, превращая ее в искусственную жвачку. Затем эта искусственная жвачка попадает в искусственный желудок, вызывает искусственные соки и — дальше… А следующий этап — искусственное мясо. Потом — искусственные мозги… И не будет преступников. И естественно — милиционеров и следователей. Твой отец в своих рассуждениях — на верном пути.
Лиза засмеялась, но тут же спохватилась, притихла; подумав, спросила:
— Можеть, вы знаете, у Долгом Логу шерстяные кохты есть?
Он уставился на нее, потом провел рукой по липу, словно отгоняя сон.
— Не интересовался. Хочешь купить шерстяную кофту?
— Не поеду ж я так-та!
— Куда?
— Как куда? К ему.
— А-а, — понял Визин. — Такая жара, а ты в шерстяной кофте…
— Можеть, потома не будеть жары.
— Правильно. Ты, Лиза, никому не рассказывай, что я тут тебе нагородил. Это я пошутил.
— Ладно. И вы не рассказывайте.
— Можешь быть спокойна. Ну, а теперь мы тебя будем выпускать — самое время: Настасья Филатовна на улице… — Он встал, подошел к двери, приоткрыл чуть-чуть и позвал: — Коля! Будь добр, на минутку.
Лиза, побледнев, исчезла за буфетом, вжалась в стену. Андромедов вошел, сразу увидел ее, вытаращился.
— Моя гостья, — сказал Визин. — Надо, Коля, тихо ее отсюда выпустить. Чтобы никто не заметил. И в первую очередь, как понимаешь, Константин Иванович. Иди-ка, проберись осторожненько в огород и отогни гвозди, чтобы окно выставить.
— Да. Хорошо, Герман Петрович.
— Только без шума.
— Не волнуйтесь.
Андромедов вышел, и вскоре его физиономия появилась в окне. В два счета он отогнул гвозди, Визин нажал на раму, она подалась и легла на руки Андромедова.
— Ну? Иди, подсажу.
— Я сама. — Она ловко вскарабкалась на подоконник, перебросила ноги; Визин поддержал ее, рука его скользнула по горбу — он тут же отдернул ее. Андромедов помог ей спрыгнуть; она исчезла.
— Давай — статус кво. И зайди.
Окно стало на место.
— Ты что тут делаешь? — шепотом спросил Визин.
— Я… — Она облизала губы. — Я не успела выйтить, када оны за стол пошли. Не успела — и тута схоронилася… — Голос ее срывался, вся она была сейчас уродливым, отчаянным воплощением страха. — Я хотела у окно, а оно на улицу, увидють.
— А второе окно? Вот это, в огород.
— Оно не открывается.
Визин подошел к окну, потрогал, потолкал — безуспешно: по-видимому, было снаружи приколочено гвоздями.
— Дела…
— Ладно, я пойду, — проговорила она безнадежно.
— Погоди… Что-нибудь придумаем. Посиди пока. Они, может быть, скоро закончат. Сядь вон там, чтобы буфет заслонял, если кто войдет.
Она проворно юркнула за угол буфета, устроилась на табуретке и замерла, не сводя с Визина взгляда.
— Вот так, — сказал он, сел за стол и придвинул блокнот. — Я буду письма писать. Не обращай внимания.
— Ага, — кивнула она.
Голос Константина Ивановича проникал сюда умеренно, неназойливо; хозяин уже опять смеялся — видимо, разговор все-таки пошел о новом: тема «преступленье-наказанье», судя по всему, исчерпала себя, а тему «несколько олухов и поход в тайгу за бабушкиными сказками» не стали поднимать, так как отсутствовал главный олух.
— Ты зачем записки мои взяла?
Она сильно вздрогнула, посмотрела на него со страхом, глуповато-уличенно спросила:
— Че?
— Нехорошо, — наставительно сказал он. — Но — бог с ним. На сей раз твой проступок спас меня от ненужных объяснений. Дай-ка их сюда.
Она покраснела, стала рыться за пазухой, извлекла смятые листочки, подошла и положила на стол, затем вернулась за буфет.
— Зачем они тебе были нужны?
— Вы ж усе равно уйтить собралися.
— Ты сказала об этом кому-нибудь?
— Не-а.
— Молодец, правильно. Я в самом деле хотел уйти, но потом передумал.
— Ага…
«Здравствуй, Тоня! — вывел он аккуратно. — У нас все пока хорошо, продвигаемся к цели. Когда я вернусь…»
Он остановился, перечитал написанное, подумал, вырвал лист, скомкал и сунул в карман.
«Здравствуй, Тамара!» — появилось на следующем листе и немедленно было зачеркнуто, а лист — выдран.
«Милая моя», — написал Визин. Затем — «Глубокоуважаемая жена моя…» Затем — «Тамара!» Затем — вовсе без обращения: «Говоря откровенно, я не собирался писать тебе, пока я…» И еще: «Когда ты прочтешь это письмо, я буду уже…» И он вспомнил, что так же начиналось его письмо к дочери.
И — снова: «Здравствуй, Тоня…» «Добрая и прекрасная моя Тоня…» «Тонечка, хорошая моя…» Карман разбухал от скомканных листов.
Он не мог сосредоточиться, все слова казались вымученными, пошлыми. Мешало все: и нервозное состояние, и шумок в голове от выпитого, и голоса за стеной, и окно, которое невозможно выставить, и неподвижный взгляд Лизы.
Визин отодвинул блокнот, положил авторучку.
— Ты ведь не просто сюда попала, — сказал он. — Ну, не только потому, что спряталась от отца. Ты ведь хотела еще о чем-то спросить меня, а?
— Не просто попала, — отозвалась она чуть слышно. — И спросить хотела. Не теперича, када хоронилася. Учера еще.
— И о чем ты хотела спросить?
— Про Саню. — Она ответила мгновенно, словно только и ждала этого вопроса.
— Про Саню, — повторил он. — Про Саню ты все сама знаешь. Он направлен в больницу, его будут лечить. — Визин повернулся к ней. — Что он тебя так интересует?
— Я у положении.
Визин опешил. В ее голосе прозвучали торжество и вызов; глаза заблестели; голова гордо поднялась, открыв худую шею с синеватыми венами. Он забормотал смущенно, что это, скорее всего, фантазии, она его разыгрывает, что невозможно так скоро это знать, но она оборвала его тем же торжественным голосом:
— Я знаю. Ето точно.
Он отвернулся, достал платок, вытер вспотевшие ладони.
— Что ты теперь будешь делать?
— Известно че. — Она фыркнула. — Родить буду.
— Известно… — «Безумие! — подумал он. — Весь мир с ума сошел. На что она рассчитывает? Что это будет за потомство? Что с ней сделает отец?..»
— Его долго будуть лечить? — спросила она.
— Это знают только врачи.
— А иде?
— Что где?
— Лечить будуть.
— В психиатрической больнице. А где эта больница, я не знаю.
— Надо узнать, — деловито сказала она. — А посля больницы его выпустють?
— Нет. Он ведь сбежал из лагеря. Значит, его вернут туда.
— А за Веру ему ниче не будеть?
— Думаю, ничего. Он ведь действовал в состоянии невменяемости.
— За наган, наверно, припаяють, — сказала она глубокомысленно.
— Возможно. Лучше тебе о нем забыть.
— А как? Када не забывается…
«А как? — подумал он. — А как? Сонная Марь рядом, дура. Тебе такое хоть приходило в голову?! Ты же привыкла к тайге, она тебе не страшна. Иди и исцеляйся!»
— Он, Лиза, конченый человек. Придется тебе своего малыша воспитывать самой.
— Ето само собой… Лександрович, — улыбаясь проговорила она. — Ай Лександровна…
Будущее ее не страшило — оно виделось ей наполненным смыслом, радужным светом; ее страшил лишь отец, но она уже подготовила себя к его гневу — ее уже ничто не могло сломать. И Визин ощутил что-то вроде зависти и восхищения; да, он завидовал горбунье, ее решительности, непоколебимости, ее такому простому, здоровому и реальному счастью; и одновременно восхищался ее душевной слаженностью, покоем, равновесием, созвучности всего и вся в этом уродливом произведении природы. Она никогда не станет искать Сонную Марь, — он уже знал определенно, — ей не нужно ничего забывать, она готова ничего не забывать.
И он вдруг, совершенно безотчетно, без всякой оглядки, ничего не боясь и пренебрегая возможными последствиями, сказал:
— Между прочим, Лиза, я изобрел молоко. Понимаешь? Самое настоящее молоко. Случайно открыл в своей лаборатории. Искусственное молоко, дешевое, как вода.
— Снятое? — по-хозяйски осведомилась она.
— Нет, цельное. Через несколько часов образуется слой сметаны.
— Забавно как. — Она усмехнулась. — Коров, значить, не надо?
— Значит — так. Слушай! — Он начинал горячиться, ему уже было все равно, поймет она его или нет. — Конечно, я ничего не изобрел и не открыл — такой цели не ставилось. Все произошло исключительно случайно, во время опыта, который проводился с совершенно другими целями. И вдруг — молоко! Тут, конечно, было от чего обалдеть. Я сделал анализы, самые тонкие, строжайшие. Потом других попросил сделать те же самые анализы. И мне сказали, что подсунуть молоко — не лучшая из моих шуток. Никто ничего не узнал. Осталось шуточкой. Так что, Лиза, мы с дояркой Екатериной Кравцовой, чей портрет на Доске Почета в Долгом Логу, оказываемся коллегами. Ты, кстати, была в Долгом Логу?
— Была.
— Ну тогда, может быть, видела. Она давно на Доске Почета.
— И вас повесють теперича на доску?
— Обязательно! Ведь безумная дешевизна! Как газета! Как водка! Не на прилавке, разумеется… Вот такие дела… Доярки мучаются, недосыпают, простуживаются, а у меня — элементарно: ни аппаратов, ни бидонов, ни кормов, ни подстилки, ни ферм, ни даже самих коров, как ты верно заметила! Весь механизм получения — тьфу, дважды два. Рай!
— Во как здорово!
— Еще бы! Решение таких проблем, таких проблем… Только, Лиза, я ни черта не знаю, что у меня получилось. Не знаю.
— Вы ж сказали — молоко!
— Да, молоко. И анализы подтвердили. Все верно. Но какой анализ просветит тебя относительно последствий? И вообще: что это получается, куда мы идем? — Он негромко и ядовито засмеялся, его передернуло. Возьмите, граждане, пестициды. Возьмите дуст. А что вы скажете про панацею ПП? Я уже молчу про бедного Роберта Оппенгеймера… А Е. Кравцова с коллегами встает в четыре утра…
Визин умолк, взглянул на Лизу — та смотрела на него, как на привидение. За стеной все так же шумели, смеялись, и громче всех теперь Митя-милиционер. Потом в окно стало видно, как Настасья Филатовна выносит какие-то кульки и банки и укладывает в коляску мотоцикла.
— Я вылил все к чертовой матери, Лиза… Не очень приятная перспектива — отравить человечество.
— Жалко, — несмело произнесла она.
— Человечество жалко?
— Что вылили.
— Не стоит жалеть.
— А вы сами хоть покушали?
— Покушал. Нормально. Видишь — жив-здоров.
— Че ж тада…
— Чтобы, Лиза, сделать искусственное молоко, надо сделать искусственное вымя. А чтобы сделать искусственное вымя, надо сделать искусственную корову. Которая бы ела искусственную траву, превращая ее в искусственную жвачку. Затем эта искусственная жвачка попадает в искусственный желудок, вызывает искусственные соки и — дальше… А следующий этап — искусственное мясо. Потом — искусственные мозги… И не будет преступников. И естественно — милиционеров и следователей. Твой отец в своих рассуждениях — на верном пути.
Лиза засмеялась, но тут же спохватилась, притихла; подумав, спросила:
— Можеть, вы знаете, у Долгом Логу шерстяные кохты есть?
Он уставился на нее, потом провел рукой по липу, словно отгоняя сон.
— Не интересовался. Хочешь купить шерстяную кофту?
— Не поеду ж я так-та!
— Куда?
— Как куда? К ему.
— А-а, — понял Визин. — Такая жара, а ты в шерстяной кофте…
— Можеть, потома не будеть жары.
— Правильно. Ты, Лиза, никому не рассказывай, что я тут тебе нагородил. Это я пошутил.
— Ладно. И вы не рассказывайте.
— Можешь быть спокойна. Ну, а теперь мы тебя будем выпускать — самое время: Настасья Филатовна на улице… — Он встал, подошел к двери, приоткрыл чуть-чуть и позвал: — Коля! Будь добр, на минутку.
Лиза, побледнев, исчезла за буфетом, вжалась в стену. Андромедов вошел, сразу увидел ее, вытаращился.
— Моя гостья, — сказал Визин. — Надо, Коля, тихо ее отсюда выпустить. Чтобы никто не заметил. И в первую очередь, как понимаешь, Константин Иванович. Иди-ка, проберись осторожненько в огород и отогни гвозди, чтобы окно выставить.
— Да. Хорошо, Герман Петрович.
— Только без шума.
— Не волнуйтесь.
Андромедов вышел, и вскоре его физиономия появилась в окне. В два счета он отогнул гвозди, Визин нажал на раму, она подалась и легла на руки Андромедова.
— Ну? Иди, подсажу.
— Я сама. — Она ловко вскарабкалась на подоконник, перебросила ноги; Визин поддержал ее, рука его скользнула по горбу — он тут же отдернул ее. Андромедов помог ей спрыгнуть; она исчезла.
— Давай — статус кво. И зайди.
Окно стало на место.
16
Визин сел на диван, расслабившись и раскинув руки; Андромедов — на стул у окна.
— Долго еще они там?
— Закругляются, Герман Петрович. А вообще, знаете, что-то в этом есть, ну — в рассуждениях Константина Ивановича. И в самом деле существующая с неведомых времен судебная троица…
— Я не буду писать писем, Коля.
— Конвертов нет? — наивно спросил Андромедов. — Так я мигом! Наверняка у Константина Ивановича найдется. А уж у Филиппа Осиповича — без сомнений: он же специально накупил кучу, чтобы жене с дороги письма писать. Я сейчас!
— Нет, Коля, дело не в конвертах, которых у меня действительно нет. Просто я уже не умею писать писем. Разучился. Позабыл. Понимаешь? Уже позабыл. Еще одно доказательство существования Сонной Мари — уже на подходе действует.
— Герман Петрович…
— Я начинал несколько раз — жене тоже. Бесполезно. — Визин посмотрел на него воинственно откровенно. — Можешь думать обо мне что угодно.
— Как «что угодно», почему? — Андромедов насторожился.
— С Тоней у нас был роман.
— Я догадался.
— Ну вот. Можешь думать что угодно.
Андромедов понимающе закивал.
— С какой стати я должен что-то думать? Тоня — неплохая девушка, вы ей тоже понравились… А, вот, видимо, в чем дело! Опасения всякие и так далее. Следователь, конечно, знает Тоню Дроздову и может, конечно… А огласка сейчас ни к чему, я понимаю. Вот что! Спокойно пишите, вложим конверт в конверт и отправим на имя одного человека, которого я хорошо знаю. Очень хорошо, Герман Петрович! Честный и порядочный человек. Он все аккуратно передаст, и никто не узнает.
— Стоп! Спасибо за заботу. Я не буду, не могу ничего писать. Я решил. Когда созрею, тогда напишу. Вопрос снят с повестки дня. Точка.
— Дело ваше, — почему-то погрустнев, сказал Андромедов. — Тоня была бы рада…
— Оставим. — Визин лег, вытянулся, стал смотреть в потолок. — Я обещал тебе записи Мэтра — можешь их взять. Там, в рюкзаке. Можешь их взять, если хочешь, насовсем. Но лучше мы их утопим в болоте.
— Почему? Книга всей жизни…
— Дай-ка сюда рюкзак.
Андромедов подал. Визин порылся, достал папку.
— На. Никому это не нужно. Никому не нужно знать об искусственных медиаторах торможения. Хватит с нас естественных. Мэтр сделал правильно, сдав это в макулатуру.
Андромедов забеспокоился; он не знал, куда деть папку, вертел ее в руках, разглядывал, несколько раз прочитал название; наконец, положил на колени.
— Но ведь мы пойдем на Сонную Марь, Герман Петрович?
— Пойдем. И если мы что-нибудь
такоенайдем, я всем скажу, что ничего не нашел… Я предпочитаю ничего
такогоне найти. Понимаешь меня? Нельзя ничего забывать. Память — это урок и совесть. Вот что я недавно вычитал у одного умного человека. Урок и совесть, Коля. Урок — так как только благодаря памяти мы чему-то в состоянии научиться, составить то, что называется жизненным опытом. А совесть — так как одна лишь наша память способна удержать нас от повторения ошибок и от неблаговидных дел. Природа милостива — все бесполезное и вредное она позволяет нам забыть совершенно естественным путем, во всяком случае, отвлечься от него настолько, чтобы оно не давило, не мешало. Словом, ты прочитай Мэтра, потом и я тебе кое-что расскажу — у нас будет о чем потолковать и времени хватит… И если что-то изменится, перестроится тут, — Визин постучал пальцем по лбу, — я обещаю тебя немедленно поставить в известность.
— По-моему, — не сразу проговорил Андромедов, — по-моему, Герман Петрович, — уж извините, пожалуйста, не сочтите за излишнюю самоуверенность, — но у вас перестроится, вы передумаете.
— Из чего ты заключаешь?
— Не могу объяснить. Просто — предчувствие.
— Ну — увидим.
В дверь постучали. Вошел Митя-милиционер.
— Где ваши письма? Поехали мы.
— Не будет писем, — сказал Визин. — Планы изменились.
— Бывает, — согласился Митя. — Ну тада — счастливо вам. Чтоб экспедиция прошла нормально.
— Спасибо. И вам счастливо.
Он вышел. Визин сложил на животе руки, закрыл глаза; он почувствовал себя настолько усталым, словно весь день с раннего утра делал мучительную, рабскую работу.
— Такая разбитость… Может быть потому, что не спал… Сегодня, попозже все соберемся и потолкуем. Надо им объяснить… Никаких коллективных походов.
— Старика не сломать, — сказал Андромедов.
— Надо постараться… — Надвигалась дрема, и Визин с удовольствием покорялся ей. — Я посплю немного, Коля. Извини, пожалуйста… Часов в восемь разбуди…
Андромедов бесшумно вышел.
— Долго еще они там?
— Закругляются, Герман Петрович. А вообще, знаете, что-то в этом есть, ну — в рассуждениях Константина Ивановича. И в самом деле существующая с неведомых времен судебная троица…
— Я не буду писать писем, Коля.
— Конвертов нет? — наивно спросил Андромедов. — Так я мигом! Наверняка у Константина Ивановича найдется. А уж у Филиппа Осиповича — без сомнений: он же специально накупил кучу, чтобы жене с дороги письма писать. Я сейчас!
— Нет, Коля, дело не в конвертах, которых у меня действительно нет. Просто я уже не умею писать писем. Разучился. Позабыл. Понимаешь? Уже позабыл. Еще одно доказательство существования Сонной Мари — уже на подходе действует.
— Герман Петрович…
— Я начинал несколько раз — жене тоже. Бесполезно. — Визин посмотрел на него воинственно откровенно. — Можешь думать обо мне что угодно.
— Как «что угодно», почему? — Андромедов насторожился.
— С Тоней у нас был роман.
— Я догадался.
— Ну вот. Можешь думать что угодно.
Андромедов понимающе закивал.
— С какой стати я должен что-то думать? Тоня — неплохая девушка, вы ей тоже понравились… А, вот, видимо, в чем дело! Опасения всякие и так далее. Следователь, конечно, знает Тоню Дроздову и может, конечно… А огласка сейчас ни к чему, я понимаю. Вот что! Спокойно пишите, вложим конверт в конверт и отправим на имя одного человека, которого я хорошо знаю. Очень хорошо, Герман Петрович! Честный и порядочный человек. Он все аккуратно передаст, и никто не узнает.
— Стоп! Спасибо за заботу. Я не буду, не могу ничего писать. Я решил. Когда созрею, тогда напишу. Вопрос снят с повестки дня. Точка.
— Дело ваше, — почему-то погрустнев, сказал Андромедов. — Тоня была бы рада…
— Оставим. — Визин лег, вытянулся, стал смотреть в потолок. — Я обещал тебе записи Мэтра — можешь их взять. Там, в рюкзаке. Можешь их взять, если хочешь, насовсем. Но лучше мы их утопим в болоте.
— Почему? Книга всей жизни…
— Дай-ка сюда рюкзак.
Андромедов подал. Визин порылся, достал папку.
— На. Никому это не нужно. Никому не нужно знать об искусственных медиаторах торможения. Хватит с нас естественных. Мэтр сделал правильно, сдав это в макулатуру.
Андромедов забеспокоился; он не знал, куда деть папку, вертел ее в руках, разглядывал, несколько раз прочитал название; наконец, положил на колени.
— Но ведь мы пойдем на Сонную Марь, Герман Петрович?
— Пойдем. И если мы что-нибудь
такоенайдем, я всем скажу, что ничего не нашел… Я предпочитаю ничего
такогоне найти. Понимаешь меня? Нельзя ничего забывать. Память — это урок и совесть. Вот что я недавно вычитал у одного умного человека. Урок и совесть, Коля. Урок — так как только благодаря памяти мы чему-то в состоянии научиться, составить то, что называется жизненным опытом. А совесть — так как одна лишь наша память способна удержать нас от повторения ошибок и от неблаговидных дел. Природа милостива — все бесполезное и вредное она позволяет нам забыть совершенно естественным путем, во всяком случае, отвлечься от него настолько, чтобы оно не давило, не мешало. Словом, ты прочитай Мэтра, потом и я тебе кое-что расскажу — у нас будет о чем потолковать и времени хватит… И если что-то изменится, перестроится тут, — Визин постучал пальцем по лбу, — я обещаю тебя немедленно поставить в известность.
— По-моему, — не сразу проговорил Андромедов, — по-моему, Герман Петрович, — уж извините, пожалуйста, не сочтите за излишнюю самоуверенность, — но у вас перестроится, вы передумаете.
— Из чего ты заключаешь?
— Не могу объяснить. Просто — предчувствие.
— Ну — увидим.
В дверь постучали. Вошел Митя-милиционер.
— Где ваши письма? Поехали мы.
— Не будет писем, — сказал Визин. — Планы изменились.
— Бывает, — согласился Митя. — Ну тада — счастливо вам. Чтоб экспедиция прошла нормально.
— Спасибо. И вам счастливо.
Он вышел. Визин сложил на животе руки, закрыл глаза; он почувствовал себя настолько усталым, словно весь день с раннего утра делал мучительную, рабскую работу.
— Такая разбитость… Может быть потому, что не спал… Сегодня, попозже все соберемся и потолкуем. Надо им объяснить… Никаких коллективных походов.
— Старика не сломать, — сказал Андромедов.
— Надо постараться… — Надвигалась дрема, и Визин с удовольствием покорялся ей. — Я посплю немного, Коля. Извини, пожалуйста… Часов в восемь разбуди…
Андромедов бесшумно вышел.
17
Было около часа ноги, когда пришла гостья, и Визин почувствовал легкое прикосновение ко лбу. Было совсем темно.
— Я не сплю, — шепотом проговорил он. — Я жду.
Он подвинулся к спинке дивана, чтобы гостья могла сесть.
— Я знаю, что ты не спишь, — сказала она. — И говори нормальным голосом: мы никого не разбудим.
— Ты всех их выключила? Отключила?
Она засмеялась!
— Ну и терминология!
— Как учили… — Он тоже засмеялся.
— Скажите пожалуйста, какой самонадеянный! Он, видите ли ждал!
— Разве могло быть иначе?
— Ну конечно, не могло! Правда! Могла ли я не попрощаться, подумай!
— Попрощаться в смысле «прощай» или в смысле «до свиданья?»
— На хитрые вопросы я не отвечаю, — сказала она. — К тому же уж очень нелепо звучит «подосвиданькаться».
— Да, — согласился он. — Несуразное слово… Значит, мы отправимся без тебя? Ну, то есть… без твоей опеки, так сказать, без надзора?
— Таково условие. Запрет Стиля. Я не могу нарушить.
— Они боятся чересчур активного вмешательства?
— Разумеется. Они вдруг углядели во мне чрезвычайную бабу!
— Послушай, может быть, можно хоть немного света? Я тоже хочу увидеть эту бабу!
— Если бы я все время тебя слушала, знаешь, что вышло бы? Ах, что вышло бы!
— Ну хоть чуть-чуть!
— Нельзя.
— Стиль?
— Да.
— А ты меня, конечно, видишь…
— Вижу.
— Ох уж мне этот Стиль!
— Осторожней! — Она сразу стала серьезной, но говорила мягко, ласково, сдержанно-назидательно — так говорят с ребенком. — Ты не должен так ни думать, ни говорить о Нем. Потому что ты — в неведении. Стиль — это все. Вся жизнь мироздания, весь порядок, все движение, возникновение и затухание миров — вот что значит Стиль. Он глубок и прекрасен. Постигнуть его — Высшая Доля. Тебе сейчас не понять. Но, возможно, когда-нибудь, когда, возможно, мы станем вспоминать с тобой эту ночь, ты, возможно, поймешь, насколько был наивен. Я не оскорбляю тебя, гордый человек?
— Я не сплю, — шепотом проговорил он. — Я жду.
Он подвинулся к спинке дивана, чтобы гостья могла сесть.
— Я знаю, что ты не спишь, — сказала она. — И говори нормальным голосом: мы никого не разбудим.
— Ты всех их выключила? Отключила?
Она засмеялась!
— Ну и терминология!
— Как учили… — Он тоже засмеялся.
— Скажите пожалуйста, какой самонадеянный! Он, видите ли ждал!
— Разве могло быть иначе?
— Ну конечно, не могло! Правда! Могла ли я не попрощаться, подумай!
— Попрощаться в смысле «прощай» или в смысле «до свиданья?»
— На хитрые вопросы я не отвечаю, — сказала она. — К тому же уж очень нелепо звучит «подосвиданькаться».
— Да, — согласился он. — Несуразное слово… Значит, мы отправимся без тебя? Ну, то есть… без твоей опеки, так сказать, без надзора?
— Таково условие. Запрет Стиля. Я не могу нарушить.
— Они боятся чересчур активного вмешательства?
— Разумеется. Они вдруг углядели во мне чрезвычайную бабу!
— Послушай, может быть, можно хоть немного света? Я тоже хочу увидеть эту бабу!
— Если бы я все время тебя слушала, знаешь, что вышло бы? Ах, что вышло бы!
— Ну хоть чуть-чуть!
— Нельзя.
— Стиль?
— Да.
— А ты меня, конечно, видишь…
— Вижу.
— Ох уж мне этот Стиль!
— Осторожней! — Она сразу стала серьезной, но говорила мягко, ласково, сдержанно-назидательно — так говорят с ребенком. — Ты не должен так ни думать, ни говорить о Нем. Потому что ты — в неведении. Стиль — это все. Вся жизнь мироздания, весь порядок, все движение, возникновение и затухание миров — вот что значит Стиль. Он глубок и прекрасен. Постигнуть его — Высшая Доля. Тебе сейчас не понять. Но, возможно, когда-нибудь, когда, возможно, мы станем вспоминать с тобой эту ночь, ты, возможно, поймешь, насколько был наивен. Я не оскорбляю тебя, гордый человек?