– Р-рота! Сто-ой! Кру-гом!
   И тут только я узнал, какой смерти мы избегли. По рельсам под уклон со страшной скоростью мчался паровоз. «Товарищи» пустили его наугад, авось боднет кого-нибудь, и сейчас грязная закопченная туша «вспахивала» мясную целину. Брызги людей и обрубки лошадей разлетались направо и налево. Крестьянская телега, застрявшая прямо на полотне, получив сокрушительный удар, поднялась в воздух и завертелась, словно взбесившееся животное. Колеса ее выкосили целый сноп «колосьев». Однако прорубь в потоке беженцев моментально затянулась: все слишком торопились к заветным причалам, никто не усомнился, можно ли идти по окровавленным телам, по обрезкам тел… Паровоз пронесся мимо нашего бронепоезда к Новороссийску. Ветер нещадно трепал красное полотнище над тендером.
   В Новороссийске толпа штурмовала уходящие пароходы, кто-то стрелялся, кого-то сбрасывали с борта в ледяную воду, и, помню, кубанские казаки прикладами вытолкали со сходней носилки, на которых покоился важный бородатый старик, полумертвый от тифа. Бесхозные лошади носились по пристани. Тут и там валялись брошенные ружья, седла, стояли пушки и пулеметы, в лучшем случае наспех испорченные расчетами.
   Наш пароход отвалил от причала глубокой ночью. Толпа собравшихся в порту беженцев выла, требуя помощи, требуя милосердия. Корабли уходили на рейд, матерщина неслась им вослед. Наша команда сбросила сходни прямо в волны и обрубила швартовы. Опасались, что посудина сделает поворот оверкиль. Рядом с нами наполнялся добровольцами маленький морской таракан – миноносец «Пылкий». Корпус ушел в воду чуть ли не по фальшборт. Мы проплывали в десяти метрах от них. Прожектор выхватил из гудроновой темени двух человек: тощего флотского в мундире, висевшем наподобие савана, и подтянутого генерала с черной бородой. Металлические детали посверкивали подобно хорошо начищенной сапожной юфти. Моряк визжал:
   – Мы пе-ре-гру-же-ны! Как вам еще объяснять?! Через минуту мы пойдем ко дну!
   Генерал:
   – Прекратить панику! Отчалить! Взятых на борт высадить на английский броненосец…
   Тут их обоих вновь скрыла тьма, и круглое пятно прожекторного света медленно поползло по черному муравейнику, страшно шевелившемуся на палубе миноносца. Издалека до меня донесся конец генеральской реплики:
   – …и вернуться за остальными… всех до одного… всех до одного!
   Вайскопф с нежностью произнес: «Кутепов Александр Павлович… Остались еще люди», – и торопливо перекрестился. На моей памяти это был один-единственный раз, когда непробиваемый остзеец осенил себя крестным знамением.
   …И вот теперь транспорт «Корнилов» доставил нас в Крым. Жиденькая толпа встречала эвакуированных в порту, и каждый оттуда, с берега, жадно искал взглядом родню или друзей, попавших, по слухам, в новороссийскую мясорубку. Выжили? Выжили они или нет?! Мы оставили там очень многих. Слишком многих…
   Играл оркестр, Май-Маевский с восторженным лицом жалко завывал что-то о нашем благородстве и о нашей стойкости.
   – Прости ему, Мартин, – прозвучал голос князя Карголомского, – ведь это наше общее поражение…

13 марта 1920 года, середина дня, Феодосия

   …Нам дали вдоволь хлеба и щедро налили борща, сваренного на мясном бульоне. Кое-кому повезло: под капустными полосками они обнаруживали бусинки сала.
   Наш пароход, загаженный и завшивленный, с радостью освобождался от людей. Те, кто уже добрались до дивизионного пункта питания и получили свою порцию счастья, сквозь дрему глядели на толпы выгружающихся. Офицерский батальон 2-го Корниловского ударного полка выстроился в две линии у воротец, отделявших от улицы просторный, высокими стенами огороженный двор. Между шеренгами корниловцев текли к «загону» военные люди непонятной принадлежности. То ли высокоштабные властители армии, то ли дезертиры, удравшие из частей, то ли ненавистные интенданты, то ли вовсе случайный люд, вымоливший в Новороссийске местечко на пароходе. Большинство посрывало погоны еще в кубанских грязях, отчаявшись спастись с боевыми частями. Из «загона» раздавались крики: «Как вы смеете… мои связи… генерал Слащев… племянник адъютанта самого Деникина Антонваныча… будете разжалованы!» – и в ответ флегматичные реплики караульного офицера: «Не велено… не велено… не велено». Обитатели «загона» сумели все-таки разозлить этого долготерпеливца, и я услышал его окрик: «Ма-алчать, бездельники! Фронту нужны люди, а вы прохлаждаться затеяли?!» И взрыв благородного негодования в ответ: «Выполняем важнейшее поручение… самого… наисекретнейшие… немедленно телеграфируйте князю Шелешпанскому!»
   Кое-кого из них, через немогунехочунебуду упорные корниловские командиры поставили в строй. Спустя декаду распространились слухи о том, как скоро все они удрали – один за другим…
   От скуки я упросил Вайскопфа позволить мне навестить дальнюю родню. Никакой родни у приват-доцента Денисова в Феодосии не водилось, о чем Вайскопф немедленно догадался. Но отпустил, сопроводив свое позволение особенной шуткой. Недалеко от нас примостился пес, готовый рассматривать в качестве хозяина хоть весь полк, лишь бы весь полк позволял ему долизывать остатки борща. Бедная собака до того отощала, что, услышав непривычно крепкие остзейские загибы, моментально упала в обморок. О чем он только думает, этот Вайскопф! Меня мускулистый приморский ветер сдувает с тротуара, а у него на уме наиболее конструктивные способы приобретения сифилиса.
   Я видел Феодосию 1920-го сквозь призму Феодосии 2005-го. Я тут бывал. И я тут не был…
   Тогда, через восемьдесят пять лет, роскошная гостиница «Центральная» уже не существовала, как и большая часть роскошной Итальянской улицы. Она предстала предо мной на открытке, переизданной энтузиастами, и выглядела премилой молоденькой мещанкой. Теперь, восемьдесят пять лет назад, гостиница напоминала хорошо сохранившуюся матрону в мизинце от предпенсионного возраста. Дорогая! Хорошо бы ты не встретилась на моем пути. Хорошо бы я не видел ресторана на первом этаже. Хорошо бы гитарные взвизгивания и пьяный ропот не коснулись моего слуха. В сущности, я расслышал всего одну фразу: «…а треть вагона сапог велел отгрузить коммерсанту Агоеву; эфенди платит, не задавая лишних…» – тут стеклянная дверь захлопнулась за клиентом. Весь цвет гарнизонной швали собрался здесь поговорить о важных делах, выпить водчонки, добыть девочек, прикупить у добрых знакомых волшебного порошку и подкрепить веру в победу Белого дела осетринкой, а ежели осетринки не сыщется, то сойдет и филе пеленгаса. Штаб-офицеры, обер-офицеры, золотые погоны, внушительные лампасы, новенькая форма, лоснящиеся лица, лихо поскрипывающие сапоги. Один капитан изволил кушать, не сняв с груди геройский бинокль…
   Я стоял перед витриной и смотрел на ресторанный аквариум, постепенно закипая. Пьяненький поручик, вывалившись из ресторана, почему-то направился ко мне. На одном боку шашка, на другом – горский кинжал в дорогих ножнах, револьвер в кобуре, планшет съехал на задницу; играют солнышком начищенные медяшки, свежекожаный запах всякого рода ремней и ремешков мешается с ядреным перегаром. Думаю, о существовании Красной армии поручик знал лишь по рассказам очевидцев. Мне вдруг представилось, как он начинает знакомиться с барышнями. Наверное, так: «Мадмуазель, я получил краткий отпуск с фронта, прямо с передовой. Знали бы вы, как тяжко сдерживать красный каток, знали бы вы, о чем мечтают храбрецы, проливающие кровь в сражениях с большевицкой гидрой…» Когда мы хоронили Алферьева, на нем была замызганная шинель с двумя заплатами, а капитанские погоны он химическим карандашом нарисовал на плечах… Откуда было достать новые погоны в стылой заснеженной степи?
   – Солдэ-эт… – начал поручик, покачиваясь, – солдэ-эт, я нуждаюсь в стохе… Какая ерунда – сто-ха! Я такое повидал на фр-рэнте, стрелок, что никак мне… эт-то… ну-у…
   Он эффектно щелкнул пальцами, поскользнулся и чуть не рухнул в лужу.
   – Вощем, не могу забыть… прихоица заливать… прибегать… к помощи Бахуса… Знаешь, кто такой Бахус, солдэ-эт? Э?
   – Никак нет, вашброть.
   – Бахус – эт-то… ну-у… Бахус… эт-то… реникса такая… Солдэ-эт… ты не оставишь своего командира без стохи?
   – Я бы рад, вашброть, но никаких денег не имею.
   – Э-э-э… как ты смотришь на меня… э-э-э… люпус эст… волчище… как смотришь, ты, вошь окопная!
   Он даже чуть протрезвел.
   – Большеви-ик?
   – Никак нет, вашброть.
   – Но опрделенно заражен духом… сочусвущий…
   – Никак нет, вашброть.
   Тут он придвинулся вплотную и схватился за ремень моей винтовки, висевшей за плечом.
   – Солдэ-эт… я… скэжу по секрету… это… вот… – он вяло встряхнул винтовку, – уже ник-каму не нужно. Умные люди и думать заб-были о всящец-ких глупстях. Солдэ-эт… нет у тя стохи? Ну иди-иди своей дорогой… а я псвоей… пойду.
   И заковылял прочь гордым складским соколом.
   Вот эту гитарную интендантщину и приняли как родную советские режиссеры, влезавшие в копоть Гражданской войны. Она-то и стала лицом Белого дела.
   Тьфу.
   Там, на Кубани, каждый штык был на счету, а когда последние транспорты уплывали из Новороссийска, мои товарищи прыгали в море, предпочитая смерть военному бродяжничеству. Сколько хороших, добрых и смелых людей погибло, мать же твою мать!
   Такая злость во мне поднялась. Руки зачесались сдернуть с плеча винтовку, рвануть затвор и выпустить обойму по сытым рожам, отлично устроившимся на южном берегу Крыма. Ради какого хрена я влез во всю эту катавасию? Ради хряков, сидящих за столами? Ради… ради… куда мы хотели повернуть огромную страну? сюда? в кабак? Нет-нет… Отчего я так злюсь? Маялся от холода и голода, но не злился. Под пулями в атаки ходил, и от близости смерти досада не наполняла грудь. Сам погубил несколько душ, очень худо, еще отмаливать и отмаливать их мне, но твердо знал, почему я среди корниловцев, какая идея заставляет меня жать на курок. А тут… увидел два десятка упившихся весельчаков и шатнулся. Почему? Всюду и везде сыщутся корыстолюбцы, так какая муха меня укусила?
   Я хотел изменить мир. И я вижу тех, кто, быть может, станет править великой белой Россией. Отчего во главе страны должны оказаться Алферьевы и Кутеповы, а не эти субчики? Им к власти пролезать сподручнее, привычка имеется…
   Не оглядываясь, я бессмысленным скоком топал по улицам и улочкам, пока не добрался до окраины. Тут шаг мой сделался тише.
   Из сырой коричневой земли лезла зеленая щетина. Голые деревья торчали из почвы, как метлы, вбитые черенками вниз. Одно– и двухэтажные домики, выстроенные из желто-бурого крымского песчаника, пестрели за копейными наконечниками кипарисов – где балкон весь в диком винограде, а где плющ оплел фасад… Козы тут и там набивали брюхо весной. По грунтовому проулку гнали куда-то коровье стадце пастух с кнутом и подпасок с хворостиной. Вдалеке, у гостиницы «Европейская», нещадно клаксонил автомобиль, безнадежно пытаясь перекричать триумфальный птичий хор. По колено в воде стояли телеграфные столбы. После молчаливой зимы кедры, в величавой дремоте поводя лапами, заводили будильник города. Мартовская Феодосия – страна ручьев, ветров и дождей. Царство жизни.
   Мой дух колебался между гневом и созерцательной радостью. Так хорошо тут было.
   Я мог бы посмотреть на башни старой генуэзской крепости у порта, я мог бы прикоснуться пальцами к древним камням армянских церквей, разменивающих то ли шестой, то ли седьмой век, я мог бы пройтись по набережной… Но неспокойный дух привел меня к молодому красавцу Казанскому собору.
   Каменная ограда и маленькие воротца с иконой Богородицы в нишке. Посреди церковного двора на веревке сушатся белые рушники с красными петухами. Большой храм, выстроенный в русском стиле, напоминал строгого сторожа или, может быть, пастуха посреди отары разномастных феодосийских домиков.
   Я вошел в церковь. Великопостный сумрак окутал меня со всех сторон. Кажется, никого, кроме меня, не было. Сырой и шумный март остановился на пороге, не решаясь сделать несколько шагов вслед за мной. Тут было сухо и тихо, камень чистым холодом делился с единственным посетителем. И единственная свечка ровно горела в тяжелом шандале.
   Я принялся молиться. Слова, известные мне вот уже десять лет, зазвучали здесь совсем иначе. Горячее. Чище. Прозрачнее. Покой и твердость постепенно вернулись ко мне.
   Зачем я пришел в 1919 год? В сущности, затем, чтобы все это продолжало безмятежно существовать, а не кануло в красную бездну. А какое там будет начальство, Бог рассудит.
   Если бы революция пришлась на шестидесятые или семидесятые годы девятнадцатого века! Наверное, старая Россия развалилась бы скоро и почти безболезненно. Не так страшно и не так кроваво, как оно происходило… происходит сейчас. Тогда, кажется, вся страна верила: новое – значит лучшее; пусть старое будет разрушено ради будущего. Все составлявшее сердцевину общественного устройства утратило цену в глазах образованного класса. Государь не нужен, вера не нужна, вместо нормальной семьи – Вера Павловна и ее квазисупруг… И вдруг из того, что казалось старым, отжившим, неожиданно начало вылупляться совсем не то новое, которого ждали. Посреди скопчества, террора, восточной эзотерики, болтовни эсдеков и прямой бесовщины поднялось и начало крепнуть живое христианское чувство. Фохт, Молешотт, Ницше, Чернышевский, Плеханов и… Васнецовы. И питерский собор на крови. И Абрамцево. И Марфо-Мариинская обитель. То ли Бог давал России последний шанс на долгую добрую старость, и страна, дура, этим шансом не воспользовалась. То ли должна была появиться невиданная культура, русская история пошла бы на новый виток… Война размягчила в России все твердое, что удерживало ее от падения, из войны вырос соблазн революции. А уж революция с религиозным возрождением цацкаться не стала: новое, не новое, будущее, не будущее, виданное, невиданное – не надо ему жить, пусть пожалует в гроб! И неожиданно встретилась с жестоким сопротивлением. Думалось нашим революционерам всех сортов: одна гниль кругом, ткни разок и свалишь без труда. Появление белого добровольчества не было запланировано никаким социальным учением. Выходит, мусор те учения…
   Уходя, я оглянулся на Казанский собор. Главный купол его, удлиненный, сверкающий белым металлом, напоминал богатырский шлем.
* * *
   Я принес во взвод мягкую несоленую брынзу, купленную у старика-караима на деньги, утаенные от пьяного поручика. На всё, что у меня было. Мы разделили ее на маленькие кусочки. Вайскопф, поедая свою порцию, бормотал под нос нечто, напоминающее «полет валькирий». Евсеичев неопрятно вылизывал пальцы. А вылизав, сказал, щурясь от непривычно резкого весеннего солнышка:
   – Посмотрите, посмотрите, господа! Как-кая пошла. Какая женщина!
   Невзрачная смуглянка с коротенькой «холерной» стрижкой, в аккуратном черном платье, закрывавшем горло, наверное, вчерашняя гимназистка, робко отмеривала шаги метрах в тридцати от нас. Барышня и барышня. Вздернутый носик, округлый подбородок, угловатая подростковая походка… Что в ней?
   Тут смуглянка, почувствовав к себе интерес, повернула голову и стеснительно улыбнулась.
   Тогда я понял, что в ней. Просто доброволец Денисов забыл, как девушки оборачиваются ланями в весеннюю пору, как блестят у них глаза, как все вокруг них наполняется томительным ожиданием.
   Евсеичев послал ей воздушный поцелуй.
   Когда феодосийская фея завернула за угол, он сделал сурово-ироническое лицо, будто был не простым солдатом, день назад околевавшим от голода, а князем, блистательным паладином, познавшим пыл сотен сражений и любовный трепет десятков наложниц. Заложив руки за голову, Евсеичев заметил:
   – Богатая пища, щедрое солнце, улыбка женщины… что еще нужно для счастья?
   – Я бы не отказался от местного вина. Они ведь большие искусники на этот счет… Или, пардон, от коньяку, – живо откликнулся Вайскопф.
   Карголомский молча протянул ему склянку с темной жидкостью. Взводный, с подозрением вглядываясь сквозь мутное зеленоватое стекло в содержимое, осведомился:
   – Что – коньяк?
   – Бражка, – флегматично ответил князь.
   – А-а-а-а-а… – успокоенно потянул Вайскопф и одним движением влил треть склянки в рот.
   Всем досталось по паре глотков. Солнышко пригревало, я быстро разомлел.

14 марта 1920 года, Феодосия

   Поутру ко мне явилось странное чувство. С октября, с тех несчастных дней, когда мы покинули Орел, меня не покидало ощущение близости смерти. Все эти месяцы я помнил, даже отходя ко сну: она-то не спит, она рядышком, она трубочку покуривает, усевшись на лавку у меня в ногах.
   Не я один чувствовал ее присутствие. Евсеичев как-то со смехом рассказал мне, мол, видел смерть два раза: в полный рост, на расстоянии трех шагов, а потом еще издалека, но это точно была она, не признать невозможно – из-за черных развевающихся одеяний. Кто будет носить такие, кроме смерти? Смех у него был деланный. Наверное, Андрюша на самом деле видел черную бабушку.
   А теперь мы разбиты в пух и прах, надежды на благополучный исход дела тают, но назойливая старушка удалилась куда-то.
   Необычное… состояние…
   Как легко-то без нее!
* * *
   Мы вновь погрузились на корабли. Ласковая дама Феодосия, наживкой покоя поманившая толпу военных оборванцев, нынче осталась за кормой. Впереди – Севастополь.
   Мимо нас проплывали каменные сокровища Империи. Дачи местных скоробогатов. дворцы вельмож и белая пена Ливадии, удержанная на берегу и обращенная в камень ради достойной жизни государевой семьи. Я глядел на все это великолепие, и сердце мое источало скорбь. Как красиво! – и ничего своего. Только то, чему мы научились, только то, что мы переняли, только то, чему сумел изящно поклониться озорной дух подражательства. Вот сверкающий ларец в арабском стиле, выстроенный одним турком, сказочно обогатившимся у нас. Вот Дюльбер, шагнувший в Тавриду из сказок Шехерезады. И разве сравнится с этим концентрированным Востоком другой, настоящий Восток, например простой и строгий Бахчисарай, пустивший корни в центре Крыма? Вот портик с кариатидами, а вот фасад итальянского палаццо эпохи Возрождения. И то и другое исправно свидетельствует об изысканном вкусе и просвещенном духе феодосийских деловых людей. Вот Ай-Тодор, Ласточкино гнездо, завораживающее взгляд. Нет на нем острых шпилей, приделанных уже в советское время и превративших средневековую крепость в сказочный замок, извлеченный из фэнтезийного романа с магами, драконами и принцем на белом коне. Сейчас это просто баронское жилище, уверенно вошедшее в русскую реальность из эпохи крестовых походов.
   Каменная накипь на морском берегу, как же ты хороша, как хочется шлепнуть тебя по шершавой серой заднице, промерзшей за зиму! Ничего нет в тебе тонкого, но твоя роскошь, пугающая глаз, твое избыточное и соблазнительное великолепие способны за минуту совратить кого угодно. Ты вроде приглашения на шабаш, где ритуальные соития с пышнотелыми девицами перемежаются ритуальным поеданием чудовищных тортов: крем, взбитые сливки, цукаты, шоколадная крошка…
   Будто Империя на старости лет обрядилась в карнавальный наряд и решила погулять вволю перед смертью.
   И верно ли мы решили отдалить ее последний срок? Не заслужила ли она честно того, что Господь отвернулся от нее? Не окунулась ли она в жестокость, своеволие и сладострастие аж по самую макушку? Не была ли она обречена безнадежно и неотвратимо?
   Мысли, растревожившие меня во дворике у Казанского храма, вновь вернулись, и прежняя спокойная уверенность никак не могла отыскать достойной опоры. Над морем заснежило, холодный март бросал холодную крупу с размаху в лицо, берега уж было и не разглядеть.
   Вдруг я вспомнил: среди белых айсбергов Ливадии стоит маленькая церковь. Чуть-чуть византийская, чуть-чуть древневладимирская, чуть-чуть старомосковская и очень живая. Посреди груд европейской роскоши, посреди архитектурных благовоний Востока веселая маленькая церковка – словно свечка, горящая в сумраке храма, оставленного людьми после завершения службы.
   Душа Империи не селится в орудийных башнях дредноутов и не витает под крышами министерств. Она – в уповании на Бога.

15 марта 1920 года, Севастополь

   В тот день штормило. Море таранило камни, заливало брызгами набережные, вышибало пенную кисею из старинных фортов. Нас едва высадили. Мы были грязны, мокры, хоть выжми, нас полночи мотало в старых жестянках, как мелочь в копилке, которую беспрестанно встряхивают. Тогда я и узнал доподлинно, что значит слово «бледнолицый».
   Корниловцев разместили в обшарпанных бараках близ развалин Херсонеса, велели выставить охрану и привести обмундирование в порядок. А как ты его приведешь в порядок, ежели постирать его нечем и не в чем? У кого были иголки и нитки, те принялись ставить заплаты, у кого сохранился нехитрый сапожных дел скарб, тотчас же взялись починять обувь себе и товарищам. Остальные, по доброй солдатской привычке, нашли ближайшую горизонтальную поверхность и на ней уснули.
   Кое-кто просился выйти в город, однако рядовых ударников не отпускали – вышел казус, и неприятный, и показательный. Будто бы недавно от командования поступил приказ: казнить двух добровольцев, укравших у некой дамы часики, не чая в ней намерения пожаловаться. Дама посмела дойти до высоких командиров… Этот случай вызвал среди тех, кого сон еще не сцапал за бока, долгие тяжелые разговоры. Все мы были злы, разочарованы, голодны. Возможно, начальство и знало, что делать: такая армия за пару дней способна обернуться скопищем разбойного сброда, если не удержать ее от разложения. С другой стороны, слишком многое нам пришлось вынести, чтобы сейчас командование от чистого сердца благодарило солдат педагогикой показательных расстрелов… Сошлись все на одном: это, наверное, слухи, болтовня.
   Противу общего запрета я сходил по приглашению Карголомского вместе с ним и Вайскопфом на херсонесские развалины. Война – не война, устав – не устав, расстрел – не расстрел, а если ты русский образованный человек, то обязан, попав в Севастополь, побывать там.
   Часа два мы бродили по пустынному побережью, и князь увлеченно рассказывал о благородной старине; за все время нашего знакомства это был второй или третий случай, когда молчун Карголомский сказал больше десяти фраз кряду. Мы с Вайскопфом молчали. Я наслаждался, а взводный был мрачнее меловой дебри. Лишь когда мы покидали скопище древних камней, он сказал:
   – Все славное разрушается. И нам предстоит разрушиться…
   Не успели мы войти в казарму, как дежурный по полку скомандовал построение. Без шинелей. Без оружия.
   Полковник Щеглов, командир 3-го ударного, вышел перед строем и заговорил:
   – Корниловцы! Поздравляю вас с тем, что вы остались живы…
   Резким жестом Щеглов отменил троекратное «ура».
   – Значит, Бог о нас позаботился… – И тут он застыл, словно забыв, что в семи шагах от него стоят шеренги солдат, словно сознание его сконцентрировалось на мыслях и переживаниях, нам недоступных. Тик-так, тик-так, тик-так, копеечки мгновений падали в церковную кружку. Щеглов очнулся, вскинул подбородок… – Ничего, ничего, держитесь, все пройдет…
   Пауза. А потом тверже:
   – Полк сохранил знамя и боеспособность: четыреста двадцать офицеров и нижних чинов способны носить оружие. Мы заслужили отдых перед новыми боями. Сегодня мы отправляемся на благотворительный обед, устроенный для солдат Корниловской дивизии севастопольцами. Каждый из вас должен строжайшим образом придерживаться правил воинской дисциплины. Ни слова о том, что вы видели на Кубани и особенно в Новороссийске. Эти люди должны быть уверены: к ним прибыли защитники, а не побитые щенки… Господа офицеры, командуйте!
   Вечерело. Мы шли через полгорода и видели признаки жизни почти богатой. Рестораны и лавки открыты, полно праздношатающихся людей, барышни прогуливаются в туалетах, несколько опередивших наступление мая… И полно офицеров. Здоровых. Без костылей. Не в бинтах. Очень много офицеров. Очень.
   Нас привели к мысу Хрустальный. Неподалеку от него стоял высокий двухэтажный дом с колоннами и величественным балконом. Какой-то клуб? У входа посверкивали ветровыми стеклами два автомобиля.
   Полк запускали внутрь ротами, вернее, остатками рот. Там было устроено электрическое освещение, не прекращался гуд мирных разговоров и пахло едой. Я почувствовал себя праведником у райских врат.
   В большой танцевальной зале, совсем не предназначенной для обедов, во множестве стояли простецкие столы самого что ни на есть армейского вида, а на них женские руки расставили редкие штофы с водкой, стопки, суповые ложки, ломти хлеба и пустые тарелки. Мы сели рядышком, весь взвод: Вайскопф, Карголомский, Евсеичев, Никифоров и я.
   С четверть часа мы просидели перед тарелками, белыми, как простыни строгой невесты. Важные люди говорили перед нами речи, из коих следовало: ни одна живая душа в славном городе Севастополе ни на миг не заподозрила нас, фронтовиков, увитых венками доблести, в тривиальном драпе. Нет, мы не бежали с фронта. Мы перегруппировывались. Нет, мы не оставили в Новороссийске множество товарищей, не попавших на пароходы. Мы сохранили боевое ядро. Нет, не красные полчища выдавили нас из донских степей и плодородной Кубани. Просто наши военачальники удачным маневром спасли белое рыцарство… Хотя, конечно, Слащев-то, который Крым защищал, дал «товарищам» по носу, и никого спасать не пришлось… но-о… это так, к слову, не обращайте внимания; героические воители…