– Тихонечко, батюшка… Чутюшки потише, батюшка…
   Священник подошел к нашему взводу, девяти ударникам, покидающим его город, отдающим его город и его храм на расправу красным.
   – Возьмите. Пожалуйста, возьмите, и храни вас Бог… – негромко сказал он, протягивая нашим буханку хлеба. – Больше я ничего не могу вам дать. Больше ничего не осталось.
   – Спаси Христос, батюшка, – угрюмо откликнулся Алферьев.
   Взводный взял буханку и, не глядя, протянул ее за спину, солдатам. Наши набросились на хлеб, как звери, рвали его руками, наклонялись за большими крошками, поднимали их с мостовой и отправляли в рот. Я и сам потянулся, потянулся и вырвал себе ломоть еще теплой хлебной мякоти… Лишь Карголомский стоял, потемнев лицом, отведя взгляд, да еще взводный не прикасался к хлебу. Алферьев, сложив ладони лодочкой, шагнул к священнику.
   – Благословите, батюшка…
   Тот благословил его. И тогда наш командир, веселый злой человек, вытертый наждаком войны до сущей простоты, упал перед ним на колени и попросил:
   – Вы нас простите… пожалуйста, простите нас… мы… уходим… А вы… остаетесь.
   Взвод встал как вкопанный. Священник снял с него фуражку и нежным отцовским движением пригладил волосы.
   – Ну что же вы… Всем нам придется нынче потерпеть. Так Господь судил, тут ничего не переменишь.
   И попадья добавила:
   – Не надо вам стоять на коленях. По такой сыри еще захвораете…
   А меня словно полоснули ножом: «Тут ничего не переменишь…» Против кого мы затеяли «перелистнуть столетие»?
   Алферьев поднялся, отряхнул колени и точным армейским движением устроил фуражку на прежнее место. Увидев наши лица, он неласково прищурился и скомандовал:
   – А ну, вперед!
   Издалека долетел до нас прощальный возглас попадьи:
   – Вы не горюйте по нам, мы как-нибудь переживем.
   Корниловцы уходили медленно, корниловцы едва-едва тащились, но арьергардные роты все равно умудрились отстать. Подсознательно мы еще надеялись, что командование переменит решение, подбросит людей и патронов, зацепится за южную часть города, а там пойдет дело… Колонна встала. Мы посмотрели друг на друга с последним упованием в глазах. Но, как выяснилось, остаткам полка всего-навсего требовалось дождаться последних наших бойцов. Алферьев обернулся и приложил к глазам трофейный бинокль. Поморщился, сплюнул и неожиданно протянул его мне.
   Там, вдалеке, виднелась триумфальная арка, громадная, как тень Российской империи. Под нею, справа от нее и слева, двигались маленькие фигурки. Над красноармейским потоком мерно покачивалось знамя. Будто муравьи, люди с винтовками затопили улицу, затопили все переулки… Сколько же их! Как мы их сдерживали?
   Алферьев покачал головой:
   – Ну нет. Ничего еще не кончилось. Еще даже не начиналось, милостивые государи!
   Вскоре отставшие подошли, мы двинулись и спустя четверть часа оставили за спиной городскую окраину.
   Несколько дней назад Корниловская дивизия была для красных самым страшным чудищем на свете. Как же там, в Москве, на самом верху Наркоматии, боялись, что этот зверь дотянется до сегодняшних владык своими когтями и примется безжалостно рвать! Бог не попустил нам пробиться к священным стенам русской столицы. И теперь Корниловский зверь, огрызаясь, уходил от погони, а те, кто так страшился его рыка, превращались в безжалостных загонщиков.
   Мосты через Оку и Орлик были взорваны, но это вряд ли надолго задержит «товарищей».
* * *
   Псу под хвост пошла «точка неустойчивого равновесия»…

18 октября 1919 года, недалеко от села Михайловка

   …не так уж напирали красные, да и переход был обычный, верст семнадцать или восемнадцать. Просто не повезло человеку. Споткнулся на ровном месте и вывихнул ногу. Конечно, есть на свете умельцы, способные, быстренько примерившись, дернуть конечность и вернуть ее в нормальное положение. Но в нашем взводе, да и в соседнем, таких не нашлось. Епифаньев выл, ругался, скакал на одной ноге и порядочно отстал. Алферьев отрядил меня с Евсеичевым помогать болезному всю последнюю версту.
   На Андрюху напал болтунчик. Он рассказал о недолгой своей жизни во студенчестве, о паре девиц нескромного нрава, о том, какие пироги делают татары – ух, какие пироги! – а под конец и о своей родне, жившей в глухой деревне под Пермью.
   – Староверы мы. Беглопоповского толку. Родители мои – строгие чашечники.
   – Чашечники? – переспросил Евсеичев.
   – Ну да… откуда тебе знать. У них своя особая посуда, а если в дом заявится кто из другой веры – скажем, шурин из Вязников приедет или вовсе человек по казенной надобности – то им из этой посуды есть ни за что не дадут. Для таких имеется гостевая посуда, нормальную-то никто о чужих поганить не станет. Только, ядрёнать, из гостевой чистая бывала одна-одинешенька кружка. Воду из нее пили, почему ж ей быть грязной? А остальное, как кто поест, так не моют до нового находника – не поганить же руки. Вот она, посуда-то стоит и стоит, а в ней уж и метаморфозы происходят, инфузории заводятся всяческие…
   – Интересный ты человек, Андрюха. В речи у тебя ученые слова мешаются с простонародными. Слушать забавно. Ты только не обижайся.
   – А чего ж тут обижаться, Денисов! Нету ничего обидного. Я вообче сплошной парадокс. Можно сказать, красный по душе, а обратно в Белую армию записался.
   – Да что в тебе такого уж красного? Или ты сторонник Интернационала?
   Епифаньев хихикнул.
   – Нужен мне твой Интернационал, Денисов, как собаке пятая нога. Лехше ты, лехше. К чему антимонии разводить?
   – Тогда я тебя не понимаю. Какие у тебя идейные соображения?
   – Чудак-человек! А никаких у меня идейных соображеньев. Просто норов у Андрея Феофилактыча Епифаньева такой – всегда всему насупротив.
   – Бесшабашность что ли в тебе, Андрюха? – уточнил Евсеичев.
   – Ну нет! Просто не люблю, когда мне голову к земле гнут. У нас вот семья была строгая – у-у! Отец то палкой охаживал, а то и кнутом. Запросто! У моих все по правилам заведено, от веку. Никаких новый, всем почтение, а нам с братовьями только тычки да затрещины. Ну и работы невпроворот: хозяйство большое, скотины полно… Так я сбежал. В тринадцать лет из дому убёг. До Казани добрался, помыкался, потом в лавку устроился. Липовый документ себе выправил, четыре лишних года приписал – я мужичище здоровый, мне и вопросов не задавали. Потом надоело с лавочным приказчиком, гадом, цацкаться, он же меня за вошь бородовую держал, никак не иначе! Дал ему в ухо и ушел. Другую работу я себе приискал, а потом в студенты казеннокоштные подался. Двух месяцев не учился, так и в университете стали на меня как на сущего смутьяна поглядывать. Я удивился:
   – Странно как-то, Андрюха. Не видел я от тебя смутьянства ни на понюх табаку. Нормальный человек.
   – Так то теперя! Я ж теперя ученый. И потом, люди тут хорошие, с пониманием… никто не задирает. Пущай бы кто задрал, я б тому нашвырял гостинчиков… Вот послушайте, как меня перевернуло. О прошлом годе в Казани были большие безобразия, и даже до войны доходило. Я тогда из Казани в Пермь ушел, а и там не слаще. Как-то мне сказали, мол, Епифаньев, ходил в твою деревню продотряд, а вернулся, так с ним разные люди на суд и на муку приведены. Вроде бы отец твой там же. Как бы в расход не вывели… кому-то из продотрядовцев выдал по первое число, аж зуб погулять спрыгнул. Всегда он у меня такой был – чуть что не по нему, так сразу с кулачьем лезет, удержу нет…
   Лицо его, и без того усталое, сделалось пасмурным. Он замолчал, и мы не перебивали его.
   – Я, понятно, разузнал, что к чему. Феофилакт Епифаньев, было дело, оглаживал меня ремнем с пряжкой… да и много чем еще. А все ж отец, чай, а не всякий прохожий. Был у «товарищей» в чеке один капиталистый деятель, брал, значит, одним старым золотом. Пятерочками да червонными… Мог отцу снисхожденье сделать, ежели с правильного боку к нему подойти. Помочь, стало быть, посильно. На бедность. Ну я в деревню съездил, друзей-знакомцев обошел, собрал где чего мог и на звонкую монету поменял. Всего восемь червончиков вышло, такие дела… И в подкладочку зашил, была у меня тогда теплая куфайка, вот туда и зашил. На другой день собирался пойти, устроить отцу помилование, уж все обговорено промеж нами с чекистом было. Ан вышло не по-моему… Денисов, знаю, нет ничего у тебя, не прошу, а ты Андрюша, дай курнуть. Спасу нет, курнуть хочу!
   Евсеичев, ни слова не говоря, дал ему самосада пополам с сорной травёшкой, – хороший табак мы еще в Орле скурили. Андрюха крупно затянулся и продолжил рассказ:
   – Тогда по Перми через день обыски да облавы, всё контру искали. Ну и вещички подгребали заодно. Как на грех, в хоромину зашли, где я у приятеля жил. И не глянулся я им. Почему, мол, до сих пор не мобилизованный? Ах, справочка… Липовая твоя справочка, шкура. Спорить с нами? Да ты самая что ни есть контра вшивая, и рожа у тебя кривая, ухмылочку-то убрал бы, не то найдется кому ее в черепушку вмять. Я, как теперя понимаю, от малоумия-то и ляпнул, мол у самого рожа такая, кабы знала мама, так рожать бы отказалась. А мне прикладом в тыбло – р-раз! Для острастки. Потом на ноги поставили и в контору повели…
   – Ну дура-ак, – потянул Евсеичев.
   Епифаньев отвесил ему подзатыльник.
   – Молчал бы! Умный больно. – Он опять затянулся.
   – В обчем, ведут они меня, ведут, ведут и ведут, страх у меня аж в самые печенки впился. Начнут обыскивать, а в куфайке золото зашито. Для каких таких надобностей, – спросют. И чего я им отвечу? Знать не знаю, ведать не ведаю? Тогда они меня ровно к той же стеночке пристроят… Я пальцем провертел в кармане дыру и наладился по дороге денежку за денежкой выкидывать. Ругаюсь на них, пинка получаю, пока на земле лежу – червончик ушел. А то по малой нужде прошусь, ну и через разные другие лукавства золото сбрасываю. Дошел пустой. Ребра мне в чеке покрушили, губу разбили, под глазом синяк поставили, да и пустили прочь. Мол, другой раз ученый будешь, аза ученого двух неученых дают. Точно. Нынче я ученый самое как надо. Потому как назавтрее отца моего стрельнули: вдругорядь восемь червонцев, да за один всего день, собрать не поддудилось… Такие дела. Такая вот эволюция.
   Печальная повесть своего брата корниловского стрелка расстроила меня: ведь как надо согнуться – в три погибели! – чтобы всего-навсего сохранить жизнь…
   Тут Евсеичев воскликнул с необыкновенной запальчивостью:
   – Ты, значит, буйный был, а к нынешнему времени смирный стал? Браво, зуав!
   – Да не трепал бы ты языком, Андрюша. Все у тебя выходит невпопад. У Денисова учись: помалкивает и за умного считается. А ты как ботало коровье, звон за версту слышно.
   – С-сам ты… – зашипел Евсеичев.
   Но дальше ссора у них не пошла. Так бывает: переругиваются, переругиваются люди, сваристый между ними завелся обычай, а присмотреться повнимательнее – друзья не разлей вода.
   – Несчастью твоему я сочувствую, Андрей.
   Епифаньев отвечать мне не стал, лишь поморщился: дело давнее, хорошего в нем нет, но и боль гвоздем сердце уже не ковыряет. К своей истории он добавил неожиданный вывод:
   – …Так что нынче я за государя, за Россию единую-неделимую.
   – Ты ж за Учредительное собрание стоял! Еще двух месяцев не минуло, как ты… – вытаращился на него Евсеичев.
   – А! – отмахнулся Епифаньев. – Давно у меня душа от этого дела отклеилась. Походил под ружьем, походил, теперь сам вижу: не-ет, у всего должен быть хозяин. У любого дела. Все слушаются его, а он – одним ухом кверху, что ему оттуда скажут. Вот такая петрушка, ребята.
   – Теперь ты, выходит, стихийный монархист, Андрюха?
   Он выразительно покривил губы.
   – Чего это я тебе стихийный, Денисов? Я ж тебе не матрос-братишка. Никакой такой стихии нет во мне. В помине нет. Я полностью сознательный.
   Я начал было объяснять, мол, просто так говорится: «стихийный монархист», а на самом деле… Но он не стал слушать меня и заговорил сам:
   – Война, Денисов, это такая вещь, которая всем мозги в пазы вправляет. В момент! Как она влупит раз, влупит другой, и сразу ко всему живое понимание. Что – я? У нас, почитай, все теперя монархисты. Кого ни возьми…
* * *
   Рота встала на привал в имении Медовое неподалеку от села Михайловка. Едва дотащили мы Епифаньева, как явился Алферьев в сопровождении прапорщика Беленького. Последний имел медицинское образование и взялся избавить Андрюху от вывиха. Епифаньев смотрел на него волком в ожидании болезненной процедуры. Беленький пощупал вывихнутую ногу и спросил:
   – Зачем вам понадобилось похищать ту корову?
   Андрюха выпучил глаза:
   – Какую коро… ой-й…
   Мы услышали сухой щелчок и прапорщик отпустил ногу.
   – Вот и все: Мне просто требовалось отвлечь ваше внимание.
* * *
   Фарфоровый заварочный чайник стоял на самоваре старинной работы, больше похожем то ли на гигантский серебряный кубок, то ли на урну с прахом. От самовара исходил приятный жар.
   – …а какая здесь охота! Боже мой, нигде я не видел такой охоты. А какие наливки делают местные умелицы! Истинный дар Божий, а не наливки. Знаете, когда вся эта сумятица уляжется, прошу ко мне! У нас пустует флигель, поселитесь там хоть на месяц, хоть на полгода…
   – Кого из нас вы приглашаете, Федор Григорьевич? – с усмешкой поинтересовался Вайскопф.
   – Э-э… да хоть бы и всех! Хоть всех разом! Правда, придется заняться спальней на втором этаже, там, кажется, протекает крыша… но… Серж, вы ведь со Стивой без особого труда…
   – Папа! – досадливо ответил хозяину дома, Пивову-старшему, его сын.
   Тот как будто не заметил.
   – …если у тебя нет желания, что ж, не неволю. Наймем кого-нибудь в деревне.
   Серж нервно барабанит пальцами по столу. Высокий, широкоплечий, черноусый, он напоминает породистого хищника. Сходства добавляют быстрые движения и походка, какая бывает у молодой наглой псины. Ему лет двадцать пять или двадцать семь. Сейчас он раздражен до крайности и даже вышел к столу небритым, в потрепанной домашней одежде. Отец время от времени бросает на щетину Пивова-младшего неодобрительные взгляды.
   Я обращаюсь к Сержу умиротворяющим тоном:
   – Простите, не могли бы вы налить мне вон из той… компотницы.
   Он тянется к толстостенному чуду из зеленого стекла с золотыми цветами и угрюмо бросает:
   – Это крюшонница.
   Передо мною наполняется красной жидкостью хрустальный фужер. Или это бокал? Серость недоучившаяся, только позориться горазд! Не было у тебя в детстве слова «крюшонница», да, но ты все равно виноват, поскольку на занятиях по материальной культуре начала двадцатого века то и дело нарушал контрольно-следовую полосу царства снов.
   Впрочем, никто на мою оплошность не обратил внимания. За столом сидят люди и попроще меня. Правда, они помалкивают.
   – Мои сыновья беспрестанно пугают меня пришествием какой-то фантастической армии, будто бы рожденной под знаком Марса, а потому кровавой и склонной к завоеваниям, – с удивительным спокойствием продолжает беседу хозяин дома. – Просто гунны какие-то, обры, печенеги и половцы одновременно!
   Федор Григорьевич хихикает, радуясь своей шутке, как дитя. Я осторожно улыбаюсь, то же самое делает Карголомский, остальные сидят с каменными лицами.
   На нем строгий фрак с двумя орденами: крест святой Анны второй степени – на шее, да еще звезда… звезда… опять не помню, какого ордена звезда, прах меня побери! Очень большая. Особенно на груди маленького сухонького седенького старичка, ой-ой-ой! Мы для него – солидные гости, мы для него – повод для светского приема. Когда-то Пивов-старший был серьезным, заслуженным человеком и, надо полагать, летал высоко. А теперь он сидит в компании завшивевших добровольцев и разговаривает с ними, как с ровней, как с богатыми барами.
   – Вы это о красных, Федор Григорьевич, не так ли? – спрашивает Карголомский.
   – И вы туда же! Сколь быстро распространяются феерические выдумки простонародья! Все мечтают о каких-то самозванцах-избавителях в кумачовых рубахах! Пустейшие сплетни, уверяю вас. Фантомы воспаленного сознания! Мои выводы основаны на математически точных расчетах и новейших теориях социальной науки. Они сообщают со всей определенностью: апогей пройден! Через месяц или два народное брожение уляжется. Это говорит наука! Да-с.
   – A-a… э-м-м-м… – тянет Карголомский.
   – Я поражен тем фактом, что у властей появилась необходимость отряжать в нашу глушь столь значительную вооруженную силу, как ваш отряд.
   Серж морщится. Серж закрывает глаза. Серж трясет головой. Но ничего не говорит. Как видно, опыт ему подсказывает: спорить бесполезно.
   Тогда Алферьев холодно ответствует:
   – Сии фантомы, Марсовы дети, недавно имели с нашим арьергардом шармютцель. А до того дрались с нами на протяжении без малого двух лет. Вам следует немедленно уходить отсюда, в противном случае все вы, скорее всего, расстанетесь с жизнью. Будьте же благоразумны.
   На протяжении нескольких секунд застольем правит молчание. Слышен лишь вороний грай за окнами да бесстыдный хруст: Евсеичев дробит сушку молодыми зубами, нимало не обращая внимания на происходящее. Но вот наконец и он чувствует неудобство. Хруст становится прерывистым, тихим, а затем и вовсе замолкает.
   Федор Григорьевич покровительственно улыбается.
   – Право, же, не стоит преувеличивать. Я совершенно уверен: минет пять-шесть недель, и наша жизнь переменится к лучшему. Наука…
   – Наука? Наука?! Бежать! Немедленно! Да прислушайся же ты… – вскрикивает Серж, но младший брат быстрым движением хватает его за руку.
   – Не надо, Сергей. Не надо, отец. Давайте поговорим о чем-нибудь другом.
   Пивов-старший прикладывает салфетку к губам. Играет бровями: не уверен, мол, в необходимости твоих миротворческих усилий, сынок, ведь все и так прекрасно… Наконец он изрекает:
   – Извините наше негостеприимство. В доме не столь уж много провизии, из свежего – только молоко. Как говорится, чем богаты.
   На столе вперемешку стоят аристократичный хрусталь и плебейский фаянс, фамильное серебро и дешевенькие ножи, которыми, по всей видимости, пользовалась прислуга. Превосходное старое вино в красном сосуде, украшенном фантастическими зверушками и львами, кокетливо высовывающими хвост из-под задней лапы – в духе древнерусской белокаменной резьбы. А рядом – соленые грузди в супнице, соленые огурцы в салатнице, сало в икорнице и сушки в конфетнице… Скатерть вся в пятнах, полы грязны, как преддверие ада.
   Точеное пламя стоит над свечками, легкомысленный кофейник с пышногрудой девицей во фригийском колпаке поблескивает, словно карась из-под воды.
   Большего счастья солдату грешно желать.
   – Но все же у нас есть чем удивить гостей. Стива… наш сюрприз.
   Младший брат удаляется и вскоре приносит хрустальную вазу, полную шоколадных конфет, сивых от старости. С улыбкой он кладет рядом специальные щипчики… я когда-то видел такие же в одном музее, они предназначаются для того, чтобы брать конфеты, не пачкая рук.
   – Прошу вас, господа.
   Сергей Пивов устраивает самовар по соседству.
   Евсеичев со странным напряжением во взгляде берет щипцы и принимается разглядывать их, будто невидаль из Кунсткамеры, двухголовую мышь или африканскую маску. Он нежно проводит по их поверхности пальцами, улыбается, шевелит губами.
   Все ждут.
   – Давайте же попробуем их в деле! – намекает ему Вайскопф.
   Сию же секунду Евсеичев швыряет щипцы на пол и с воплем выскакивает за дверь.
   – Что такое? – не понимает Федор Григорьевич.
   – Не беспокойтесь, – отвечает ему Карголомский.
   Вайскопф медленно поднимается из-за стола и, ни слова не говоря, идет за Андрюшей. Извинившись, выхожу и я, а секунду спустя – Сергей Пивов, раздосадованный, как видно, поведением отца.
   На веранде Евсеичев рыдает, уткнувшись в грудь Вайскопфа, а тот, обняв его, похлопывает по спине. Худое тело Евсеичева сотрясается под руками Вайскопфа. Глазами подпоручик нам показывает: скройтесь! И мы выходим на крыльцо, под навес. Больше одного утешителя парню явно не нужно.
   – Зачем вы таскаете с собой этого мальчика? – спрашивает Сергей Пивов. – Он получит пулю в лоб, и его гибель будет на вашей совести.
   – Чушь. Он лишился родителей, друзей и дома, куда ему идти? Не подумайте, это не дитя со слабыми нервами. Просто… тысячу веков назад, до семнадцатого года, была старая жизнь. В той старой жизни мама наливала ему чай и строго следила за тем, чтобы он не лез в конфетницу руками, а использовал щипцы. Нынче он увидел…
   – Не продолжайте.
   Дождь мелкой дробью прошивал листву, наполняя запущенный парк у барского дома шорохом уходящего времени. Аллея из трех десятков старинных лип нашептывала голым клумбам вирши о вечном повторении сезонов. Голые липы щекотали ветвями ватное подбрюшье неба. Березы, потряхивая нарядом из шелковых червонцев, чуть слышно лепетали на ветру. Мы спустились с крыльца и отправились бродить по парковым дорожкам. Невесомое золото опавшей листвы шуршало под ногами.
   Какая сила способна выкорчевать этот покой?
   А он будет выкорчеван, ему осталось жить от силы неделю…
   – Полагаю, вам не терпится раскрыть тайну, откуда у нас шоколад и прочая благодать?
   Ничего подобного узнавать мне не хотелось. Я испытывал наслаждение от простой ходьбы по тихому парку, от высоких лип, от сумерек. Какая разница, о чем говорить, когда кругом так славно?
   И я кивнул Пивову.
   – Два года назад… нет… не два… – он рассеянно потер лоб, – еще раньше… словом, трудные времена только начинались… отец велел нам все деньги, все, до последней четвертькопеечной монетки потратить на продукты. Мы выбрали те припасы, которые не подвержены скорой порче. Отец тогда витийствовал как заправский трибун: «Все пройдет! Наберитесь терпения! Мы отсидимся в нашем замке…» Теперь стало ясно: надежды наши тщетны.
   – Почему только не взялись за вас крестьяне? Мы видели полно разграбленных и сожженных усадеб. Вашу семью связывают с деревенскими жителями какие-то особенные дружественные узы?
   Он сухо рассмеялся. А потом зло ответил:
   – Да полно! Никого никакая дружба и нравственность от грабежей не спасут. Даже тех, кто играл с сиволапыми в графов Толстых. Таким-то, к слову, мужики разбивали головы в первую очередь.
   – Может быть, за вас заступился священник?
   На сей раз мой собеседник смеялся дольше.
   – Не явились ли вы на грешную землю с небесных пажитей? Прошлой весной три комбедовца подпалили попу рясу, а потом бросили в пруд с воплями: «Крещается раб божий заново!» Видите? «Заступился!» Ха-ха! Отец Василий сам-то чудом жив.
   – Тогда каким образом…
   – Давно бы спалили. Давно бы вилами пощекотали. Еще год назад, если не раньше, – если бы мы благодушничали, как отец. Мужички как раз собрали сход, три деревни, всего двадцать пять дворов, а шуму! Их очень беспокоил избыток имущества и разного рода припасов в нашем хозяйстве…
   Я понимающе покачал головой: еще бы люди не стали интересоваться чужим имуществом в период полного уничтожения полиции! Социальная справедливость так притягательна, когда на много верст окрест вора некому схватить за шиворот…
   – …так я им объяснил, каковы цены на хозяйскую мелочишку. У нас в доме со времен деда, генерал-майора, хранится четыре великолепных английских ружья для охоты. На глазах у всего схода я пристрелил ворону – с такого расстояния, что сермяжники сразу смекнули, какие потери они понесут, буде Медовое покажется им Бастилией. И добавил для самых непонятливых: если на нашей земле загорится хотя бы один стог, мы, не задумываясь, спалим все три деревни. Жизни не пожалеем, но от их домов останутся одни головешки! С той поры живем мирно. И совесть народная на нас не разевает пасть, извольте видеть.
   Пивов-младший смотрел на меня, как великолепный волк, здоровый, сильный и красивый, смотрит на последнюю тропу, дававшую шанс уйти от преследования, но, к его досаде и гневу, недавно перекрытую охотниками. Этот человек знал: лишь только схлынет последняя волна деникинцев, явятся красные, и всей его семье придет конец, родовое гнездо падет, ничего не останется. И ему не уговорить отца, тот цепляется за осколки старой жизни, словно потерпевший кораблекрушение за щепку; Пивов-старший не уйдет отсюда и времени своего не примет таким, каково оно есть. Скорее предпочтет встать под пулю, чтобы уж быстро, без мучений, без мыканий по белому свету в нищете и ничтожестве… и уйдет из старинной своей усадьбы прямо к ангелам и Богу на суд. Новая власть станет всего-навсего последней точкой в энциклопедии его жизни.
   А сыновья не бросят отца.
   И их неминуемо убьют.
   Но они все-таки ни за что, ни при каких обстоятельствах не бросят отца.

Вечер 5 ноября 1919 года, деревня Пересуха

   Обороняя Малоархангельск, наш полк последний раз перед долгим перерывом дрался с «товарищами» как серьезная организованная сила. Мы крепко наподдали эстонской стрелковой дивизии, пытавшейся ворваться туда с ходу. А после этого удерживали город в течение двух суток. И еще могли бы стоять, но поступил приказ отойти к деревне Пересуха. Помню с несомненной ясностью: мое сердце и сердца многих ударников наполняла жажда мести за Орел, за неудавшийся поход на Москву. Добровольческий корпус медленно отходил, то и дело выгрызая изрядные куски из плоти Красной армии. Нас еще побаивались.