Страница:
В пространстве этом, увы, ничего не было, кроме нескольких, уже упоминавшихся выше, комочков пыли и одинокого паука, который, не выдержав шума и повышенного внимания к своей персоне, поспешно улепетнул в щель под плинтусом.
Еще не успев хорошенько осознать всей глубины постигшего его несчастья, пан Кшиштоф Огинский был с позором выведен вон. Одетого в короткое и узкое, с чужого плеча платье, его швырнули на твердые камни двора. С крыльца прозвенели шпоры, и пан Кшиштоф увидел у самого своего лица блестящие сапоги.
– Дуэль отменяется, – прозвучал над ним голос капитана Жюно. – Вы слишком низки, сударь, чтобы я позволил кому-либо из моих офицеров пятнать свою честь, стреляясь с вами. Имейте в виду, что лишь находящийся при вас известный нам обоим документ удерживает меня от того, чтобы приказать своим солдатам отвести вас за гумно и там расстрелять. Но берегитесь, сударь, не попадайтесь больше мне на глаза! В противном случае, видит бог, я вас все-таки расстреляю. Убирайтесь немедленно отсюда и выполняйте свою секретную миссию где-нибудь в другом месте!
Кшиштоф Огинский поднялся и, ни разу не взглянув на капитана, побрел прочь – сначала медленно, а потом все быстрее и быстрее, пока не перешел на бег.
Вечером того же дня у распахнутых настежь ворот усадьбы остановилась, переводя дух, небольшая, всего из трех двигавшихся пешком человек, процессия. Возглавлял это шествие более всех запыхавшийся, но при этом не перестававший нетерпеливо оглядываться по сторонам и торопить своих спутников камердинер старого князя Архипыч. Башмаки его и белые чулки посерели от дорожной пыли, лицо раскраснелось от непривычных усилий, а покрытая седым пухом, в совершенно сбившемся на одну сторону пудреном парике голова тряслась гораздо сильнее обычного.
Следом за Архипычем выступал с дароносицей в руках званый к старому князю для последнего причастия отец Евлампий. Он тоже пыхтел и отдувался после долгого подъема в гору, но смотрел много живее своего престарелого провожатого. Вид его не слишком изнуренного постами, круглого, обросшего окладистой бородою лица говорил более о владевшей батюшкой озабоченности, нежели об усталости.
Замыкал эту духовную процессию, судя по рыжей от долгого употребления рясе, диакон. Ряса была ему заметно коротка, из-за чего диакон вынужден был горбиться и прятать руки в рукавах, как в муфте. Вообще, духовное это лицо вело себя со скромностью более чем монашеской: ссутулив плечи и опустив лицо к самой земле, оно передвигалось неловкой и даже как будто не вполне твердой походкой, загребая пыль носками добротных, чуть ли не офицерских, с узкими носами сапог. Нечесаные, спутанные, торчащие во все стороны и более всего напоминавшие паклю волосы свешивались из-под головного убора, почти целиком заслоняя лицо, о котором только и можно было сказать, что на нем произрастала жидкая, неухоженная и тоже похожая на клок пакли козлиная бороденка. Бороденка эта по какой-то непонятной причине вызывала живейший интерес у разнообразных насекомых, по преимуществу пчел и мух, которые с громким жужжанием так и липли к ней, словно она была вымазана медом. Объяснить подобную странность можно было разве что тем, что диакон являлся человеком большой святости и оттого чурался мирской суеты вообще и умывания в частности. Впрочем, отгоняя от своего лица надоедливых мух, сей святой муж бормотал себе под нос такие слова, от которых отец Евлампий всякий раз испуганно вздрагивал и осенял себя крестным знамением. Испуг его был понятен, ибо произносимые диаконом выражения более приличествовали находящемуся в крайнем градусе раздражения гусару, чем смиренному служителю православной церкви.
– Черт бы подрал этих мух! – обмахиваясь рукавом рясы и по-прежнему не поднимая головы, прорычал диакон. – Неужели ничего нельзя было придумать, кроме этого растреклятого дьявольского меда?!
Отец Евлампий в очередной раз вздрогнул и поспешно, хотя и несколько уже устало, осенил крестным знамением сначала себя, а после и богохульствующего диакона. Склонный к сквернословию диакон, заметив его действия и устыдившись своего окаянства, опустил еще ниже и без того склоненную голову и сказал:
– Простите, святой отец.
– Сын мой, – с привычной кротостью опуская длинную нравоучительную речь, которая от самой деревни вертелась у него на кончике языка, промолвил отец Евлампий, – сын мой и брат во Христе, в последний раз говорю тебе: у нас, православных, приходского священника в разговоре именуют батюшкой, а вовсе не святым отцом. Хорошо, коли нехристи, коими полон дом его сиятельства, не заметят твоей ошибки, в противном же случае я предвижу неисчислимые бедствия, кои могут обрушиться на нас обоих.
– Я все понял, свя… батюшка, – сказал диакон. – А, ч-ч-ч… Виноват, – спохватился он, отбиваясь от заинтересовавшейся его бородой крупной черно-желтой осы. – Благослови тебя господь, – и придавил сбитую в пыль осу сапогом.
Отец Евлампий возвел очи горе, окончательно уверившись в том, что горбатого могила исправит, и что бедствий, о которых он только что говорил своему неуправляемому диакону, похоже, будет очень трудно избежать.
В это время Архипыч деликатно кашлянул в кулак, давая понять, что недурно было бы поспешить. Отец Евлампий спохватился и, перекрестившись, тронулся в путь, коего оставалось уже всего ничего.
На главной парковой аллее, что вела к парадному крыльцу, им повстречался конный патруль – двое улан на одинаковых рыжих лошадях. Уланы не спеша подъехали, с ленивой угрозой опустив пики. Отец Евлампий с замирающим от страха сердцем замедлил шаг, но шедший позади него диакон весьма непочтительно, хотя и незаметно для посторонних, двинул батюшку между лопаток, побуждая его продолжать движение. От этого весьма ощутимого прикосновения голова отца Евлампия сама собою гордо задралась, и он скорым шагом прошествовал мимо улан. Сгорбленный диакон из-за его спины осенил французов кривым, размашистым и в обратную сторону положенным крестом. Уланы почтительно подняли уставленные на путников пики, и один из них сказал другому:
– Это попы идут исповедовать старого принца.
Говорят, он собирается на тот свет и не нашел времени лучше нынешнего.
– Смерть не спрашивает, какое время для нас удобно, а какое нет, – откликнулся другой. – Пришел твой черед – собирайся в дорогу, вот и весь разговор. А дочка у старика, говорят, хороша. Ты видел ее?
– Не дочка, а внучка, – поправил его первый улан. – Нет, я не видел, но вот Бертье клянется, что принцесса чудо как хороша, хотя и несколько костлява.
Косматый диакон вдруг обернулся и сверкнул на улан глазами сквозь закрывавшую лицо шерсть с таким видом, будто понимал по-французски. К счастью, уланы этого не заметили: поворотив коней, они продолжали свой обход.
– Негодяи, – пробормотал диакон, щупая что-то твердое, выпиравшее у него под рясой, – вы мне еще попадетесь!
Слышавший его слова отец Евлампий механически перекрестился и вознес к небу краткую безмолвную молитву, моля всевышнего о том, чтобы он дал своему недостойному служителю пережить сегодняшний день и в здравии встретить завтрашний рассвет. Учитывая поведение диакона, отцу Евлампию казалось, что он просит у господа слишком большой милости.
В молчании они приблизились к крыльцу, на котором, дымя сигарой и сверкая стеклами очков, стоял носатый полковой лекарь – тот самый, который осматривал князя и того раненого, что был накануне сдан на попечение отца Евлампия. Из уважения к священнику лекарь вынул изо рта сигару и посторонился. Отец Евлампий, проходя мимо него, снова испуганно перекрестился, а диакон еще больше скукожился, сделавшись похожим на горбуна.
Никто не чинил им препятствий, когда, сопутствуемые уже совершенно выдохшимся Архипычем, священнослужители прошествовали через превратившуюся в казарму прихожую и по широкой мраморной лестнице, испятнанной грязными следами сапог, поднялись во второй этаж, где были покои князя. Здесь навстречу им вышла бледная, с заплаканными глазами, но пытающаяся приветливо улыбаться княжна. Архипыч с поклоном и одышливо доложил ей, что по ее приказанию доставил батюшку, и был удостоен ласковых слов благодарности в сочетании с печальной улыбкой. Старик в ответ на эту улыбку прослезился и, шмыгая носом, зашаркал прочь, от греха подальше.
Отец Евлампий благословил княжну и спросил, в каком состоянии пребывает Александр Николаевич. В ответ ему было сказано, что князь со времени второго удара не приходил в сознание, и переданы слова лекаря о том, что надежды на выздоровление нет. Мария Андреевна повторила эти слова, сумев каким-то чудом удержаться от слез – вероятно, потому, что слезы все были ею уже выплаканы. Да и то сказать: что проку плакать над словами, когда любимые тобою люди один за другим уходят из жизни?
Неизвестно с какой целью явившийся в дом вместе с отцом Евлампием дьякон во время этого разговора скромно стоял в углу, засунув кисти рук в рукава своей порыжелой короткой рясы, сгорбив плечи и непрестанно стреляя из стороны в сторону чрезвычайно живыми, смотревшими сквозь занавес спутанных волос черными глазами. Княжна Мария, не в силах удержаться, два или три раза удивленно взглянула на эту совершенно новую для нее фигуру, но спрашивать ничего не стала и через несколько минут вовсе забыла о присутствии не вполне обычного дьякона, захваченная печальной торжественностью момента.
Дьякон между тем переместился в другой, дальний от двери и затененный выступом книжного шкафа угол кабинета. Здесь он, пользуясь тем, что о нем как будто все забыли, с видимым облегчением опустился в кресло. Посидев немного в позе отдыхающего после тяжких физических нагрузок человека, дьякон вдруг спохватился и зачем-то полез под рясу. Задрав пыльный подол, под коим обнаружились высокие, армейского фасона сапоги и синие французские кавалерийские рейтузы, дьякон вытащил из-за пояса и положил в кресло подле себя большой заряженный пистолет. Бросив в сторону княжны и отца Евлампия быстрый испуганный взгляд и убедившись, что его странный маневр остался незамеченным, дьякон прикрыл пистолет полой рясы и принял прежнюю расслабленную позу, выглядевшую весьма необычно в сочетании с его одеянием и в особенности, с его прической и бородой.
Княжна пошла проводить отца Евлампия к умирающему. О дьяконе, казалось, все забыли. Оставшись в одиночестве, он тяжело поднялся из кресла и подошел к окну, больше не горбясь и держась, напротив, с той почти неестественной прямотой, которая свойственна кадровым офицерам. Стоя у окна и глядя во двор, по которому слонялись уланы, дьякон бормотал слова, которых, к счастью, не мог слышать отец Евлампий. Его небольшие, красивые и крепкие ладони с длинными нервными пальцами то и дело сжимались в кулаки, выдавая обуревавшие его чувства, испытывать которые, по всеобщему мнению, священнослужителю не пристало.
Потом дверь княжеской спальни распахнулась, и в кабинет вышла Мария Андреевна, оставившая отца Евлампия наедине с князем для свершения последнего таинства. Стоявший у окна спутник батюшки быстро обернулся на шум. Княжна заметила его и остановилась в нерешительности, не понимая, кто он и зачем пришел в дом.
– А вы… – начала она и замялась, не зная, как обратиться к этой странной косматой фигуре. – Вы… Не хотите ли воды с дороги? Больше, увы, мне нечего вам предложить.
– Не стоит беспокоиться, ваше сиятельство, – отвечал дьякон чистым, звучным голосом, в котором слышался странно знакомый княжне акцент. Только два человека, которых знала княжна, говорили с таким акцентом, но один из них был мертв, а другой необъяснимо исчез, о чем она вспомнила только сейчас, услышав знакомый акцент. – Простите, Мария Андреевна, – продолжал дьякон, делая шаг от окна по направлению к княжне, – но неужели же этот нелепый маскарад обманул вас, и вы меня совсем не узнаете?
Княжна вдруг почувствовала слабость в ногах и вынуждена была схватиться рукой за край письменного стола.
– Но это… – слабым голосом едва сумела проговорить она, – это просто не может быть!
Дьякон вздохнул и снял головной убор вместе с паклей, изображавшей волосы. За волосами последовала приклеенная на меду козлиная бороденка, и перед Марией Андреевной предстал Вацлав Огинский в порыжелой рясе с чужого плеча, с забинтованной головой, но несомненно живой вопреки имевшимся у княжны сведениям о его смерти.
– Я должен просить у вас прощения за этот глупый спектакль, разыгранный в столь тяжелое для вас время, – продолжал он, – но я не знал иного способа проникнуть в усадьбу и разузнать о вашей судьбе.
– Но вы… Как это может быть, что вы живы? – воскликнула княжна, не веря собственным глазам. – Ведь я же… Ведь мне… сказали…
Не в силах более сдерживаться, она подбежала к Огинскому и, упав к нему на грудь, разрыдалась, смачивая пыльную рясу слезами огромного облегчения. Судьба, отнявшая у нее все, что было ей знакомо и дорого, неожиданно вернула ей того, кто считался умершим. Радость была слишком нежданной, чтобы приготовившаяся стойко встретить неисчислимые беды княжна могла теперь удержаться от слез. И она плакала, вовсе не думая о том, что ее поведение может показаться неприличным, на время забыв даже о том, что происходило сейчас за закрытой дверью спальни.
– Мне сказали, – справившись с рыданиями и утирая слезы платком, – что вы убиты на дуэли.
– Почти так оно и было, – заботливо усаживая ее в кресло и садясь напротив, сказал Огинский. – Я был на волосок от смерти. Пуля попала вот сюда. – Он осторожно прикоснулся рукой к повязке, показывая, куда попала пуля. – Но кто, хотелось бы мне узнать, передал вам это известие? Мне казалось, что у свидетелей дуэли просто не было на это времени.
– Ах, это странная история, – сказала княжна, впервые сама серьезно подумав о том, что история вышла и в самом деле странная. От этой мысли она нахмурилась, и между бровей ее пролегла поперечная складочка. – Нет, право, странная, очень странная история. Уже после того, как ваши товарищи покинули усадьбу и сюда вошли французы, вчера ночью ко мне явился ваш кузен. Он совершенно определенно сообщил мне о вашей смерти. Что же, он солгал мне?
– Кузен? Кшиштоф здесь? Вот славно! – обрадовался Огинский. – Не думаю, чтобы его ложь была намеренной. В том состоянии, в каком я находился сразу после дуэли, меня легко было принять за… ну, вы понимаете, за мертвое тело. Ежели было нападение французов, то у кузена просто не оставалось времени разобраться, жив я или уже умер.
– Но он даже передал мне ваши последние слова! – воскликнула княжна, в другой раз подумав, как все это странно, будто в романе.
– Вот как? – Вацлав Огинский рассмеялся, несмотря на серьезность момента. – И какими же они были, мои последние слова?
– Он сказал, что вы велели ему позаботиться обо мне, – вдруг смутившись, ответила княжна.
Огинский тоже несколько смутился.
– Что же, – сказал он наконец, – это как раз очень может быть, хотя я ничего этого не помню. Помню лишь, как шел к барьеру, а потом ничего… Просто стало темно. Перед этим я как раз думал о вас, так что… Но что же, – воскликнул он, оборвав себя на полуслове, – значит, кузен здесь? Как же ему удалось? Где он? Ах, как славно, когда под рукой в нужную минуту оказывается верный человек!
– Право, не знаю, где он может быть, – несколько растерянно сказала княжна, не видевшая пана Кшиштофа с самого утра и почти о нем не вспоминавшая. – В последний раз я видела его утром, где-то в десятом часу. Я дала ему платье дедушки и представила его начальнику французов как своего родственника, приехавшего из Москвы мне на выручку. Казалось, этот Жюно всему поверил, но вот… Ваш кузен куда-то пропал.
– Возможно, у него есть какой-то план, – сказал Вацлав задумчиво. – Но может статься, что ваш Жюно оказался много хитрее, чем вы думали, и тогда Кшиштоф угодил в скверный переплет. Что же, это придется проверить… Ведь вы не станете возражать, если я попрошу у вас приюта на какое-то время?
Княжна потупилась.
– Если бы я только могла надеяться, – сказала она, – если бы я могла просить вас… просить остаться здесь хотя бы на несколько дней… Но я понимаю, что вы должны будете скоро уехать, и это очень грустно.
– Мы уедем вместе, княжна, – твердо сказал Огинский. – Я не оставлю вас одну. Прошу лишь извинить все те неудобства и опасности, которые доставит вам мое пребывание в доме. Я постараюсь изо всех сил сделать его как можно менее заметным и как можно более полезным. Мы уедем, как только… – Он запнулся и бросил смущенный взгляд на дверь княжеской спальни, поняв, что едва не сказал бестактность. В самом деле, единственной причиной, по которой княжна все еще оставалась здесь, был старый князь. Его смерть, как это ни прискорбно, должна была развязать Марии Андреевне руки. – Мы уедем, как только это станет возможным, – твердо закончил Вацлав начатую фразу.
За дверью спальни раздавались шаги и голос читавшего молитву отца Евлампия. За окном слышались крики улан, горячо споривших из-за какого-то котла, потом раздался зычный командирский окрик, и голоса спорящих стихли. Княжна Мария серьезно посмотрела на Вацлава Огинского.
– Это хорошо, что вы живы и пришли сюда, – сказала она тихо. – Право же, очень хорошо.
Глава 8
Еще не успев хорошенько осознать всей глубины постигшего его несчастья, пан Кшиштоф Огинский был с позором выведен вон. Одетого в короткое и узкое, с чужого плеча платье, его швырнули на твердые камни двора. С крыльца прозвенели шпоры, и пан Кшиштоф увидел у самого своего лица блестящие сапоги.
– Дуэль отменяется, – прозвучал над ним голос капитана Жюно. – Вы слишком низки, сударь, чтобы я позволил кому-либо из моих офицеров пятнать свою честь, стреляясь с вами. Имейте в виду, что лишь находящийся при вас известный нам обоим документ удерживает меня от того, чтобы приказать своим солдатам отвести вас за гумно и там расстрелять. Но берегитесь, сударь, не попадайтесь больше мне на глаза! В противном случае, видит бог, я вас все-таки расстреляю. Убирайтесь немедленно отсюда и выполняйте свою секретную миссию где-нибудь в другом месте!
Кшиштоф Огинский поднялся и, ни разу не взглянув на капитана, побрел прочь – сначала медленно, а потом все быстрее и быстрее, пока не перешел на бег.
Вечером того же дня у распахнутых настежь ворот усадьбы остановилась, переводя дух, небольшая, всего из трех двигавшихся пешком человек, процессия. Возглавлял это шествие более всех запыхавшийся, но при этом не перестававший нетерпеливо оглядываться по сторонам и торопить своих спутников камердинер старого князя Архипыч. Башмаки его и белые чулки посерели от дорожной пыли, лицо раскраснелось от непривычных усилий, а покрытая седым пухом, в совершенно сбившемся на одну сторону пудреном парике голова тряслась гораздо сильнее обычного.
Следом за Архипычем выступал с дароносицей в руках званый к старому князю для последнего причастия отец Евлампий. Он тоже пыхтел и отдувался после долгого подъема в гору, но смотрел много живее своего престарелого провожатого. Вид его не слишком изнуренного постами, круглого, обросшего окладистой бородою лица говорил более о владевшей батюшкой озабоченности, нежели об усталости.
Замыкал эту духовную процессию, судя по рыжей от долгого употребления рясе, диакон. Ряса была ему заметно коротка, из-за чего диакон вынужден был горбиться и прятать руки в рукавах, как в муфте. Вообще, духовное это лицо вело себя со скромностью более чем монашеской: ссутулив плечи и опустив лицо к самой земле, оно передвигалось неловкой и даже как будто не вполне твердой походкой, загребая пыль носками добротных, чуть ли не офицерских, с узкими носами сапог. Нечесаные, спутанные, торчащие во все стороны и более всего напоминавшие паклю волосы свешивались из-под головного убора, почти целиком заслоняя лицо, о котором только и можно было сказать, что на нем произрастала жидкая, неухоженная и тоже похожая на клок пакли козлиная бороденка. Бороденка эта по какой-то непонятной причине вызывала живейший интерес у разнообразных насекомых, по преимуществу пчел и мух, которые с громким жужжанием так и липли к ней, словно она была вымазана медом. Объяснить подобную странность можно было разве что тем, что диакон являлся человеком большой святости и оттого чурался мирской суеты вообще и умывания в частности. Впрочем, отгоняя от своего лица надоедливых мух, сей святой муж бормотал себе под нос такие слова, от которых отец Евлампий всякий раз испуганно вздрагивал и осенял себя крестным знамением. Испуг его был понятен, ибо произносимые диаконом выражения более приличествовали находящемуся в крайнем градусе раздражения гусару, чем смиренному служителю православной церкви.
– Черт бы подрал этих мух! – обмахиваясь рукавом рясы и по-прежнему не поднимая головы, прорычал диакон. – Неужели ничего нельзя было придумать, кроме этого растреклятого дьявольского меда?!
Отец Евлампий в очередной раз вздрогнул и поспешно, хотя и несколько уже устало, осенил крестным знамением сначала себя, а после и богохульствующего диакона. Склонный к сквернословию диакон, заметив его действия и устыдившись своего окаянства, опустил еще ниже и без того склоненную голову и сказал:
– Простите, святой отец.
– Сын мой, – с привычной кротостью опуская длинную нравоучительную речь, которая от самой деревни вертелась у него на кончике языка, промолвил отец Евлампий, – сын мой и брат во Христе, в последний раз говорю тебе: у нас, православных, приходского священника в разговоре именуют батюшкой, а вовсе не святым отцом. Хорошо, коли нехристи, коими полон дом его сиятельства, не заметят твоей ошибки, в противном же случае я предвижу неисчислимые бедствия, кои могут обрушиться на нас обоих.
– Я все понял, свя… батюшка, – сказал диакон. – А, ч-ч-ч… Виноват, – спохватился он, отбиваясь от заинтересовавшейся его бородой крупной черно-желтой осы. – Благослови тебя господь, – и придавил сбитую в пыль осу сапогом.
Отец Евлампий возвел очи горе, окончательно уверившись в том, что горбатого могила исправит, и что бедствий, о которых он только что говорил своему неуправляемому диакону, похоже, будет очень трудно избежать.
В это время Архипыч деликатно кашлянул в кулак, давая понять, что недурно было бы поспешить. Отец Евлампий спохватился и, перекрестившись, тронулся в путь, коего оставалось уже всего ничего.
На главной парковой аллее, что вела к парадному крыльцу, им повстречался конный патруль – двое улан на одинаковых рыжих лошадях. Уланы не спеша подъехали, с ленивой угрозой опустив пики. Отец Евлампий с замирающим от страха сердцем замедлил шаг, но шедший позади него диакон весьма непочтительно, хотя и незаметно для посторонних, двинул батюшку между лопаток, побуждая его продолжать движение. От этого весьма ощутимого прикосновения голова отца Евлампия сама собою гордо задралась, и он скорым шагом прошествовал мимо улан. Сгорбленный диакон из-за его спины осенил французов кривым, размашистым и в обратную сторону положенным крестом. Уланы почтительно подняли уставленные на путников пики, и один из них сказал другому:
– Это попы идут исповедовать старого принца.
Говорят, он собирается на тот свет и не нашел времени лучше нынешнего.
– Смерть не спрашивает, какое время для нас удобно, а какое нет, – откликнулся другой. – Пришел твой черед – собирайся в дорогу, вот и весь разговор. А дочка у старика, говорят, хороша. Ты видел ее?
– Не дочка, а внучка, – поправил его первый улан. – Нет, я не видел, но вот Бертье клянется, что принцесса чудо как хороша, хотя и несколько костлява.
Косматый диакон вдруг обернулся и сверкнул на улан глазами сквозь закрывавшую лицо шерсть с таким видом, будто понимал по-французски. К счастью, уланы этого не заметили: поворотив коней, они продолжали свой обход.
– Негодяи, – пробормотал диакон, щупая что-то твердое, выпиравшее у него под рясой, – вы мне еще попадетесь!
Слышавший его слова отец Евлампий механически перекрестился и вознес к небу краткую безмолвную молитву, моля всевышнего о том, чтобы он дал своему недостойному служителю пережить сегодняшний день и в здравии встретить завтрашний рассвет. Учитывая поведение диакона, отцу Евлампию казалось, что он просит у господа слишком большой милости.
В молчании они приблизились к крыльцу, на котором, дымя сигарой и сверкая стеклами очков, стоял носатый полковой лекарь – тот самый, который осматривал князя и того раненого, что был накануне сдан на попечение отца Евлампия. Из уважения к священнику лекарь вынул изо рта сигару и посторонился. Отец Евлампий, проходя мимо него, снова испуганно перекрестился, а диакон еще больше скукожился, сделавшись похожим на горбуна.
Никто не чинил им препятствий, когда, сопутствуемые уже совершенно выдохшимся Архипычем, священнослужители прошествовали через превратившуюся в казарму прихожую и по широкой мраморной лестнице, испятнанной грязными следами сапог, поднялись во второй этаж, где были покои князя. Здесь навстречу им вышла бледная, с заплаканными глазами, но пытающаяся приветливо улыбаться княжна. Архипыч с поклоном и одышливо доложил ей, что по ее приказанию доставил батюшку, и был удостоен ласковых слов благодарности в сочетании с печальной улыбкой. Старик в ответ на эту улыбку прослезился и, шмыгая носом, зашаркал прочь, от греха подальше.
Отец Евлампий благословил княжну и спросил, в каком состоянии пребывает Александр Николаевич. В ответ ему было сказано, что князь со времени второго удара не приходил в сознание, и переданы слова лекаря о том, что надежды на выздоровление нет. Мария Андреевна повторила эти слова, сумев каким-то чудом удержаться от слез – вероятно, потому, что слезы все были ею уже выплаканы. Да и то сказать: что проку плакать над словами, когда любимые тобою люди один за другим уходят из жизни?
Неизвестно с какой целью явившийся в дом вместе с отцом Евлампием дьякон во время этого разговора скромно стоял в углу, засунув кисти рук в рукава своей порыжелой короткой рясы, сгорбив плечи и непрестанно стреляя из стороны в сторону чрезвычайно живыми, смотревшими сквозь занавес спутанных волос черными глазами. Княжна Мария, не в силах удержаться, два или три раза удивленно взглянула на эту совершенно новую для нее фигуру, но спрашивать ничего не стала и через несколько минут вовсе забыла о присутствии не вполне обычного дьякона, захваченная печальной торжественностью момента.
Дьякон между тем переместился в другой, дальний от двери и затененный выступом книжного шкафа угол кабинета. Здесь он, пользуясь тем, что о нем как будто все забыли, с видимым облегчением опустился в кресло. Посидев немного в позе отдыхающего после тяжких физических нагрузок человека, дьякон вдруг спохватился и зачем-то полез под рясу. Задрав пыльный подол, под коим обнаружились высокие, армейского фасона сапоги и синие французские кавалерийские рейтузы, дьякон вытащил из-за пояса и положил в кресло подле себя большой заряженный пистолет. Бросив в сторону княжны и отца Евлампия быстрый испуганный взгляд и убедившись, что его странный маневр остался незамеченным, дьякон прикрыл пистолет полой рясы и принял прежнюю расслабленную позу, выглядевшую весьма необычно в сочетании с его одеянием и в особенности, с его прической и бородой.
Княжна пошла проводить отца Евлампия к умирающему. О дьяконе, казалось, все забыли. Оставшись в одиночестве, он тяжело поднялся из кресла и подошел к окну, больше не горбясь и держась, напротив, с той почти неестественной прямотой, которая свойственна кадровым офицерам. Стоя у окна и глядя во двор, по которому слонялись уланы, дьякон бормотал слова, которых, к счастью, не мог слышать отец Евлампий. Его небольшие, красивые и крепкие ладони с длинными нервными пальцами то и дело сжимались в кулаки, выдавая обуревавшие его чувства, испытывать которые, по всеобщему мнению, священнослужителю не пристало.
Потом дверь княжеской спальни распахнулась, и в кабинет вышла Мария Андреевна, оставившая отца Евлампия наедине с князем для свершения последнего таинства. Стоявший у окна спутник батюшки быстро обернулся на шум. Княжна заметила его и остановилась в нерешительности, не понимая, кто он и зачем пришел в дом.
– А вы… – начала она и замялась, не зная, как обратиться к этой странной косматой фигуре. – Вы… Не хотите ли воды с дороги? Больше, увы, мне нечего вам предложить.
– Не стоит беспокоиться, ваше сиятельство, – отвечал дьякон чистым, звучным голосом, в котором слышался странно знакомый княжне акцент. Только два человека, которых знала княжна, говорили с таким акцентом, но один из них был мертв, а другой необъяснимо исчез, о чем она вспомнила только сейчас, услышав знакомый акцент. – Простите, Мария Андреевна, – продолжал дьякон, делая шаг от окна по направлению к княжне, – но неужели же этот нелепый маскарад обманул вас, и вы меня совсем не узнаете?
Княжна вдруг почувствовала слабость в ногах и вынуждена была схватиться рукой за край письменного стола.
– Но это… – слабым голосом едва сумела проговорить она, – это просто не может быть!
Дьякон вздохнул и снял головной убор вместе с паклей, изображавшей волосы. За волосами последовала приклеенная на меду козлиная бороденка, и перед Марией Андреевной предстал Вацлав Огинский в порыжелой рясе с чужого плеча, с забинтованной головой, но несомненно живой вопреки имевшимся у княжны сведениям о его смерти.
– Я должен просить у вас прощения за этот глупый спектакль, разыгранный в столь тяжелое для вас время, – продолжал он, – но я не знал иного способа проникнуть в усадьбу и разузнать о вашей судьбе.
– Но вы… Как это может быть, что вы живы? – воскликнула княжна, не веря собственным глазам. – Ведь я же… Ведь мне… сказали…
Не в силах более сдерживаться, она подбежала к Огинскому и, упав к нему на грудь, разрыдалась, смачивая пыльную рясу слезами огромного облегчения. Судьба, отнявшая у нее все, что было ей знакомо и дорого, неожиданно вернула ей того, кто считался умершим. Радость была слишком нежданной, чтобы приготовившаяся стойко встретить неисчислимые беды княжна могла теперь удержаться от слез. И она плакала, вовсе не думая о том, что ее поведение может показаться неприличным, на время забыв даже о том, что происходило сейчас за закрытой дверью спальни.
– Мне сказали, – справившись с рыданиями и утирая слезы платком, – что вы убиты на дуэли.
– Почти так оно и было, – заботливо усаживая ее в кресло и садясь напротив, сказал Огинский. – Я был на волосок от смерти. Пуля попала вот сюда. – Он осторожно прикоснулся рукой к повязке, показывая, куда попала пуля. – Но кто, хотелось бы мне узнать, передал вам это известие? Мне казалось, что у свидетелей дуэли просто не было на это времени.
– Ах, это странная история, – сказала княжна, впервые сама серьезно подумав о том, что история вышла и в самом деле странная. От этой мысли она нахмурилась, и между бровей ее пролегла поперечная складочка. – Нет, право, странная, очень странная история. Уже после того, как ваши товарищи покинули усадьбу и сюда вошли французы, вчера ночью ко мне явился ваш кузен. Он совершенно определенно сообщил мне о вашей смерти. Что же, он солгал мне?
– Кузен? Кшиштоф здесь? Вот славно! – обрадовался Огинский. – Не думаю, чтобы его ложь была намеренной. В том состоянии, в каком я находился сразу после дуэли, меня легко было принять за… ну, вы понимаете, за мертвое тело. Ежели было нападение французов, то у кузена просто не оставалось времени разобраться, жив я или уже умер.
– Но он даже передал мне ваши последние слова! – воскликнула княжна, в другой раз подумав, как все это странно, будто в романе.
– Вот как? – Вацлав Огинский рассмеялся, несмотря на серьезность момента. – И какими же они были, мои последние слова?
– Он сказал, что вы велели ему позаботиться обо мне, – вдруг смутившись, ответила княжна.
Огинский тоже несколько смутился.
– Что же, – сказал он наконец, – это как раз очень может быть, хотя я ничего этого не помню. Помню лишь, как шел к барьеру, а потом ничего… Просто стало темно. Перед этим я как раз думал о вас, так что… Но что же, – воскликнул он, оборвав себя на полуслове, – значит, кузен здесь? Как же ему удалось? Где он? Ах, как славно, когда под рукой в нужную минуту оказывается верный человек!
– Право, не знаю, где он может быть, – несколько растерянно сказала княжна, не видевшая пана Кшиштофа с самого утра и почти о нем не вспоминавшая. – В последний раз я видела его утром, где-то в десятом часу. Я дала ему платье дедушки и представила его начальнику французов как своего родственника, приехавшего из Москвы мне на выручку. Казалось, этот Жюно всему поверил, но вот… Ваш кузен куда-то пропал.
– Возможно, у него есть какой-то план, – сказал Вацлав задумчиво. – Но может статься, что ваш Жюно оказался много хитрее, чем вы думали, и тогда Кшиштоф угодил в скверный переплет. Что же, это придется проверить… Ведь вы не станете возражать, если я попрошу у вас приюта на какое-то время?
Княжна потупилась.
– Если бы я только могла надеяться, – сказала она, – если бы я могла просить вас… просить остаться здесь хотя бы на несколько дней… Но я понимаю, что вы должны будете скоро уехать, и это очень грустно.
– Мы уедем вместе, княжна, – твердо сказал Огинский. – Я не оставлю вас одну. Прошу лишь извинить все те неудобства и опасности, которые доставит вам мое пребывание в доме. Я постараюсь изо всех сил сделать его как можно менее заметным и как можно более полезным. Мы уедем, как только… – Он запнулся и бросил смущенный взгляд на дверь княжеской спальни, поняв, что едва не сказал бестактность. В самом деле, единственной причиной, по которой княжна все еще оставалась здесь, был старый князь. Его смерть, как это ни прискорбно, должна была развязать Марии Андреевне руки. – Мы уедем, как только это станет возможным, – твердо закончил Вацлав начатую фразу.
За дверью спальни раздавались шаги и голос читавшего молитву отца Евлампия. За окном слышались крики улан, горячо споривших из-за какого-то котла, потом раздался зычный командирский окрик, и голоса спорящих стихли. Княжна Мария серьезно посмотрела на Вацлава Огинского.
– Это хорошо, что вы живы и пришли сюда, – сказала она тихо. – Право же, очень хорошо.
Глава 8
Спустя какое-то время дверь княжеской спальни распахнулась, и оттуда выглянул отец Евлампий. Поманив к себе княжну, он сказал ей:
– Дитя мое, мужайся. Обряд почти завершен. Александр Николаевич приготовлен к встрече с Господом нашим настолько, насколько это было в моих слабых силах. Есть, однако же, одна вещь, которую было бы не худо сделать для нашего благодетеля. В покоях князя я не нашел ни одной святой иконы. Нет ли поблизости образа, который я мог бы приложить к устам князя, дабы надлежащим образом завершить обряд?
– Подождите только одну минуточку, батюшка, – попросила княжна. – Я сейчас принесу.
Она бегом бросилась в свою спальню, чтобы принести одну из стоявших там икон, однако, войдя в комнату, увидала, что и здесь уже успели побывать уланы. Все было перевернуто вверх дном, киот разграблен. Вероятно, кто-то из улан польстился на золотые и серебряные оклады – не слишком массивные, но старинной работы и очень красивые.
Между бровей княжны снова пролегла поперечная морщинка, делавшая ее столь похожей на деда. Закусив губу, княжна решительно сошла вниз и очень быстро отыскала капитана Жюно.
Капитан учтиво поклонился княжне и выжидательно уставился на нее, пряча в усах снисходительную улыбку. Он ждал расспросов об исчезнувшем лже-кузене, про которого княжна сама не знала, кто он такой, и был весьма удивлен, когда Мария Андреевна заговорила совсем о другом.
– Господин капитан, – сказала она, – сударь. У меня к вам имеется просьба, в которой вы, как человек благородный, не сможете мне отказать.
– Я весь внимание, принцесса, – галантно ответил капитан и склонил голову, выражая готовность слушать.
– Вы знаете, что мой дедушка, князь Вязмитинов, находится при смерти. У него сейчас священник. Право, мне неловко говорить… Для завершения обряда ему необходима православная икона. Как это ни прискорбно, но стараниями ваших солдат в доме не осталось ни одной иконы. Я не требую вернуть их, я лишь прошу предоставить одну из них на время в мое распоряжение.
Капитан Жюно нахмурился и с досадою крякнул, подкручивая ус.
– Сударыня, – сказал он, – мне странно слышать от вас подобные речи. Уж не хотите ли вы сказать, что мои солдаты – воры?
– Я хочу лишь сказать, – дрожащим от подступающих слез голосом проговорила она, – что мой дедушка, мой самый близкий и горячо любимый мною человек, сию минуту умирает наверху, не имея возможности получить последнее отпущение грехов, в то время как я здесь спорю о достоинствах и недостатках ваших солдат.
Капитан заметно смутился. Перед ним стояла девушка, почти девочка, беззащитная и слабая. Если бы у капитана Жюно была дочь, она могла бы быть похожей на эту русскую принцессу, волею жестокой судьбы брошенную в кипящий котел войны. Княжна держалась с мужеством и достоинством, поразившим капитана. Ему вдруг, впервые за все годы военной службы, сделалось неловко не перед начальством, а перед шестнадцатилетней девицей, обитательницей покоренной французами страны.
– Прошу простить, принцесса, – беря под козырек и уже много мягче, чем вначале, сказал он. – Вы совершенно правы. Солдаты всегда воры, это заложено в их природе. Приношу вам свои извинения. Ступайте к себе, я что-нибудь придумаю. То, о чем вы просите, хотя имеете полное право требовать, будет вам доставлено в течение пяти минут.
Когда княжна ушла, капитан Жюно не стал производить расследование и обыск, чтобы узнать, кто именно из его солдат обчистил иконостас в спальне русской принцессы. Он кликнул своего денщика Поля, плутоватого сына лавочника из Лиона, и не терпящим возражений тоном отдал ему приказание. Денщик, хорошо знавший этот тон, не стал, по своему обыкновению, ворчать и пререкаться, а молча и со всех ног бросился к капитанскому возку. Порывшись там среди награбленного и приготовленного к отправке во Францию барахла, он выволок из-под узла с подсвечниками оправленную в золото старинную потемневшую икону и, непочтительно взяв ее под мышку, поспешил в дом.
Икона эта была личной добычей денщика, который, как и любая прислуга, постоянно путал вещи своего господина со своими собственными и свободно размещал в капитанском возке свою долю награбленного. Это было весьма удобно, за исключением тех редких случаев, когда, вот как теперь, имущество Поля почему-либо делалось нужно капитану Жюно.
Если бы капитан знал, где и при каких обстоятельствах его денщик обнаружил икону, он нашел бы другой способ удовлетворить просьбу княжны, а то и вовсе отказал бы ей. Но капитан знал лишь то, что его вороватый денщик стащил где-то икону и держит ее в его, капитанском возке. Это могла быть одна из украденных у княжны икон, а могла быть совершенно другая, из иного места и не украденная, а, к примеру, выигранная Полем в кости у кого-нибудь из солдат. Капитана Жюно не интересовали эти тонкости, он был доволен тем, что смог без труда угодить очаровательной хозяйке дома в такой, по его мнению, мелочи. К тому же, посылая денщика с иконой наверх, он ничем не жертвовал, и это было ему приятнее всего.
Нарочно громко стуча сапогами и тем выражая свое неудовольствие от выполняемого поручения, капитанский денщик Поль прошагал коридором второго этажа и постучался, куда ему было велено. Княжна открыла дверь.
– Господин капитан просил принять, – недовольным голосом и глядя в сторону, сказал Поль. – Это изображение святого Жоржа, – добавил он от себя, – принадлежит лично господину капитану, и с ним ничего не должно случиться.
Княжна с благодарностью приняла тяжелую, в массивном окладе икону и, грустно улыбнувшись вороватому денщику, попросила его подождать в коридоре. Несмотря на вызванное поручением капитана недовольство, денщик не сумел удержаться от ответной улыбки, с удивлением впервые в жизни поймав себя на мысли, что война все-таки не такая веселая и славная штука, как ему всегда казалось.
Увидев принесённую княжною икону, отец Евлампий чему-то очень удивился. Удивление его было столь велико, что он даже не сразу освободил Марию Андреевну от ее ноши. Близко вглядевшись в изображение святого Георгия, пронзающего копьем богомерзкого змия, батюшка истово перекрестился и пробормотал:
– Господи спаси и помилуй, что ж это такое? С этими непонятными словами он принял у княжны икону и скрылся с нею в спальне старого князя.
– Что это с ним? – удивленно спросил Вацлав Огинский, из предосторожности занявший свое прежнее место в углу за шкафом и державший в рукаве рясы заряженный пистолет.
Княжна в ответ лишь развела руками.
– Георгий Победоносец, – сказала она. – Это не наша икона, я ее прежде не видела.
– Святой Георгий? – зачем-то переспросил Вацлав и тоже впал в странную задумчивость. – Этот француз, кажется, сказал, что икона принадлежит его капитану?
– Тише, прошу вас, – шепотом воскликнула княжна. – Он наверняка стоит под дверью, ожидая, когда ему вернут икону.
– Право же, только ваше присутствие удерживает меня от того, чтобы выйти в коридор и передать ему то, в чем он действительно нуждается, – мрачно пробормотал Вацлав. – Ежели бы не опасность, которой вы неминуемо подвергнетесь в таком случае, я непременно свернул бы голову сначала этому холую, а потом и его капитану. Бог свидетель того, во что эти сыны цивилизованного Запада превратили ваш дом, не смогли бы сделать даже варвары Аттилы.
– Отчего же не смогли бы? – думая о своем, переспросила княжна.
– Ума бы у них не хватило, – сердито ответил Вацлав.
В это время отец Евлампий, закончив соборование, вышел из спальни и звучно откашлялся, прочищая горло. Услышавший у себя в коридоре этот кашель, в дверь немедленно просунул голову денщик. Вацлав вжался в угол за шкафом, но денщик капитана Жюно, не глядя по сторонам, прошел прямо к отцу Евлампию и почти насильно выдернул у него из рук икону.
– Дитя мое, мужайся. Обряд почти завершен. Александр Николаевич приготовлен к встрече с Господом нашим настолько, насколько это было в моих слабых силах. Есть, однако же, одна вещь, которую было бы не худо сделать для нашего благодетеля. В покоях князя я не нашел ни одной святой иконы. Нет ли поблизости образа, который я мог бы приложить к устам князя, дабы надлежащим образом завершить обряд?
– Подождите только одну минуточку, батюшка, – попросила княжна. – Я сейчас принесу.
Она бегом бросилась в свою спальню, чтобы принести одну из стоявших там икон, однако, войдя в комнату, увидала, что и здесь уже успели побывать уланы. Все было перевернуто вверх дном, киот разграблен. Вероятно, кто-то из улан польстился на золотые и серебряные оклады – не слишком массивные, но старинной работы и очень красивые.
Между бровей княжны снова пролегла поперечная морщинка, делавшая ее столь похожей на деда. Закусив губу, княжна решительно сошла вниз и очень быстро отыскала капитана Жюно.
Капитан учтиво поклонился княжне и выжидательно уставился на нее, пряча в усах снисходительную улыбку. Он ждал расспросов об исчезнувшем лже-кузене, про которого княжна сама не знала, кто он такой, и был весьма удивлен, когда Мария Андреевна заговорила совсем о другом.
– Господин капитан, – сказала она, – сударь. У меня к вам имеется просьба, в которой вы, как человек благородный, не сможете мне отказать.
– Я весь внимание, принцесса, – галантно ответил капитан и склонил голову, выражая готовность слушать.
– Вы знаете, что мой дедушка, князь Вязмитинов, находится при смерти. У него сейчас священник. Право, мне неловко говорить… Для завершения обряда ему необходима православная икона. Как это ни прискорбно, но стараниями ваших солдат в доме не осталось ни одной иконы. Я не требую вернуть их, я лишь прошу предоставить одну из них на время в мое распоряжение.
Капитан Жюно нахмурился и с досадою крякнул, подкручивая ус.
– Сударыня, – сказал он, – мне странно слышать от вас подобные речи. Уж не хотите ли вы сказать, что мои солдаты – воры?
– Я хочу лишь сказать, – дрожащим от подступающих слез голосом проговорила она, – что мой дедушка, мой самый близкий и горячо любимый мною человек, сию минуту умирает наверху, не имея возможности получить последнее отпущение грехов, в то время как я здесь спорю о достоинствах и недостатках ваших солдат.
Капитан заметно смутился. Перед ним стояла девушка, почти девочка, беззащитная и слабая. Если бы у капитана Жюно была дочь, она могла бы быть похожей на эту русскую принцессу, волею жестокой судьбы брошенную в кипящий котел войны. Княжна держалась с мужеством и достоинством, поразившим капитана. Ему вдруг, впервые за все годы военной службы, сделалось неловко не перед начальством, а перед шестнадцатилетней девицей, обитательницей покоренной французами страны.
– Прошу простить, принцесса, – беря под козырек и уже много мягче, чем вначале, сказал он. – Вы совершенно правы. Солдаты всегда воры, это заложено в их природе. Приношу вам свои извинения. Ступайте к себе, я что-нибудь придумаю. То, о чем вы просите, хотя имеете полное право требовать, будет вам доставлено в течение пяти минут.
Когда княжна ушла, капитан Жюно не стал производить расследование и обыск, чтобы узнать, кто именно из его солдат обчистил иконостас в спальне русской принцессы. Он кликнул своего денщика Поля, плутоватого сына лавочника из Лиона, и не терпящим возражений тоном отдал ему приказание. Денщик, хорошо знавший этот тон, не стал, по своему обыкновению, ворчать и пререкаться, а молча и со всех ног бросился к капитанскому возку. Порывшись там среди награбленного и приготовленного к отправке во Францию барахла, он выволок из-под узла с подсвечниками оправленную в золото старинную потемневшую икону и, непочтительно взяв ее под мышку, поспешил в дом.
Икона эта была личной добычей денщика, который, как и любая прислуга, постоянно путал вещи своего господина со своими собственными и свободно размещал в капитанском возке свою долю награбленного. Это было весьма удобно, за исключением тех редких случаев, когда, вот как теперь, имущество Поля почему-либо делалось нужно капитану Жюно.
Если бы капитан знал, где и при каких обстоятельствах его денщик обнаружил икону, он нашел бы другой способ удовлетворить просьбу княжны, а то и вовсе отказал бы ей. Но капитан знал лишь то, что его вороватый денщик стащил где-то икону и держит ее в его, капитанском возке. Это могла быть одна из украденных у княжны икон, а могла быть совершенно другая, из иного места и не украденная, а, к примеру, выигранная Полем в кости у кого-нибудь из солдат. Капитана Жюно не интересовали эти тонкости, он был доволен тем, что смог без труда угодить очаровательной хозяйке дома в такой, по его мнению, мелочи. К тому же, посылая денщика с иконой наверх, он ничем не жертвовал, и это было ему приятнее всего.
Нарочно громко стуча сапогами и тем выражая свое неудовольствие от выполняемого поручения, капитанский денщик Поль прошагал коридором второго этажа и постучался, куда ему было велено. Княжна открыла дверь.
– Господин капитан просил принять, – недовольным голосом и глядя в сторону, сказал Поль. – Это изображение святого Жоржа, – добавил он от себя, – принадлежит лично господину капитану, и с ним ничего не должно случиться.
Княжна с благодарностью приняла тяжелую, в массивном окладе икону и, грустно улыбнувшись вороватому денщику, попросила его подождать в коридоре. Несмотря на вызванное поручением капитана недовольство, денщик не сумел удержаться от ответной улыбки, с удивлением впервые в жизни поймав себя на мысли, что война все-таки не такая веселая и славная штука, как ему всегда казалось.
Увидев принесённую княжною икону, отец Евлампий чему-то очень удивился. Удивление его было столь велико, что он даже не сразу освободил Марию Андреевну от ее ноши. Близко вглядевшись в изображение святого Георгия, пронзающего копьем богомерзкого змия, батюшка истово перекрестился и пробормотал:
– Господи спаси и помилуй, что ж это такое? С этими непонятными словами он принял у княжны икону и скрылся с нею в спальне старого князя.
– Что это с ним? – удивленно спросил Вацлав Огинский, из предосторожности занявший свое прежнее место в углу за шкафом и державший в рукаве рясы заряженный пистолет.
Княжна в ответ лишь развела руками.
– Георгий Победоносец, – сказала она. – Это не наша икона, я ее прежде не видела.
– Святой Георгий? – зачем-то переспросил Вацлав и тоже впал в странную задумчивость. – Этот француз, кажется, сказал, что икона принадлежит его капитану?
– Тише, прошу вас, – шепотом воскликнула княжна. – Он наверняка стоит под дверью, ожидая, когда ему вернут икону.
– Право же, только ваше присутствие удерживает меня от того, чтобы выйти в коридор и передать ему то, в чем он действительно нуждается, – мрачно пробормотал Вацлав. – Ежели бы не опасность, которой вы неминуемо подвергнетесь в таком случае, я непременно свернул бы голову сначала этому холую, а потом и его капитану. Бог свидетель того, во что эти сыны цивилизованного Запада превратили ваш дом, не смогли бы сделать даже варвары Аттилы.
– Отчего же не смогли бы? – думая о своем, переспросила княжна.
– Ума бы у них не хватило, – сердито ответил Вацлав.
В это время отец Евлампий, закончив соборование, вышел из спальни и звучно откашлялся, прочищая горло. Услышавший у себя в коридоре этот кашель, в дверь немедленно просунул голову денщик. Вацлав вжался в угол за шкафом, но денщик капитана Жюно, не глядя по сторонам, прошел прямо к отцу Евлампию и почти насильно выдернул у него из рук икону.