Резкими рывками отстегнув ремни и стащив с себя нагретую солнцем кирасу, Огинский зашвырнул ее в кусты. Вид этой черной, выполненной в форме человеческого торса железяки вызвал в нем новый приступ раздражения: он вспомнил, что его статское платье осталось в седельной сумке, которая до сих пор валялась на полу в карточной дома князя Вязмитинова.
   Сев на землю, пан Кшиштоф вынул из кармана кисет и, чтобы успокоиться, стал набивать трубку. Табаку у него осталось мало; вина и пищи не было вовсе. На это он решил пока что не обращать внимания, хотя есть ему хотелось все сильнее, а во рту пересохло от волнения и жары. Отгоняя дымом надоедливых насекомых и задумчиво позванивая шпорой, пан Кшиштоф размышлял о том, как ему теперь быть.
   Хуже всего было то, что он не мог знать нынешнего положения дел в усадьбе. Занята ли она превосходящими силами французов, или то был передовой разъезд, нападение которого гусары отбили без труда? Поразмыслив, пан Кшиштоф пришел к выводу, что он в обоих случаях вряд ли станет в доме князя Вязмитинова желанным гостем. Коли усадьба занята карабинерами, ему придется долго объяснять, зачем он, эмиссар маршала Мюрата, стрелял по французам; если же там по-прежнему стоят русские гусары, то ему не избежать малоприятных, хотя и справедливых обвинений в трусости.
   Выбив трубку о каблук и спрятав ее в карман, пан Кшиштоф встал и, бормоча проклятия, вернулся в седло. Ничего другого не оставалось, как искать возможности сдаться в плен французам. Это был не самый быстрый и приятный, но самый верный путь к спрятанному в доме Вязмитиновых сокровищу. Его офицерская форма и недурное знание французского языка должны были помочь ему пробиться к Мюрату, после чего, он верил, ему будет дана возможность вновь беспрепятственно передвигаться и без помех завершить начатое дело.
   Тронув шпорами коня, пан Кшиштоф выехал на дорогу и двинулся по ней приблизительно в ту сторону, с которой наступали французы.
   Утренний лес был красив той безыскусной, берущей за душу красотой, которая только и бывает в средней полосе России в конце лета. Косые солнечные лучи, пробиваясь сквозь полог ветвей, клали на дорогу подвижный меняющийся узор золотистых пятен; рыжие сосновые стволы горели, как начищенные хоботы медных пушек, вокруг в первозданном буйстве смешались все оттенки зеленого и желтого цветов. Но ни красоты августовского леса, ни щебет птиц не трогали пана Кшиштофа Огинского, озабоченного своими планами и расчетами.
   Мало-помалу мысли его переместились с дел насущных на то, что предстояло ему в дальнейшем. Перспективы были приятны во всех смыслах. Получив с Мюрата деньги, пан Кшиштоф рассчитывал отойти от дел и направиться прямиком в Польшу, чтобы первым донести до старого Огинского весть о гибели сына. Он мечтал сделать это самолично, чтобы увидеть собственными глазами, как изменится лицо старого магната при этом известии. Позже, в тот же день, пан Кшиштоф рассчитывал подослать к дядюшке заранее нанятых наемных убийц, чтобы окончательно и бесповоротно решить дело о наследстве. Сказочно богатый, титулованный и притом пользующийся поддержкой самого Мюрата, пан Кшиштоф, несомненно, станет одним из первых по значительности лиц в Польше, а быть может, и во всей Европе.. Никто более не рискнет говорить с ним свысока и бить по щекам; напротив, он сам будет смотреть на людей сверху вниз и за бокалом вина решать, кого казнить, а кого миловать.
   На опушке леса Огинский остановил коням, вновь достав из кармана платок убитого им ротмистра, привязал скомканный лоскут к кончику палаша, изготовив, таким образом, некое подобие белого флага. Теперь он был полностью приготовлен к встрече с французами, которых, вероятнее всего, можно было найти в деревне.
   Приближавшееся к зениту солнце теперь, когда над ним не было спасительной защиты в виде древесных крон, нещадно палило непокрытую голову пана Кшиштофа. Огинский расстегнул ворот мундира, но полученное им от этого облегчение было чересчур незначительным. Мучившая его жажда усилилась настолько, что совершенно вытеснила не только чувство голода, но и вообще все иные чувства. Торопясь поскорее добраться до жилья и воды, пан Кшиштоф повернул коня и пустил его галопом напрямик через хлебное поле, держа курс на едва различимо горевшую далеко впереди золотую искорку купола вязмитиновского Преображенского храма.
   Спелая рожь, по незнанию принятая паном Кшиштофом почему-то за овес, шуршала под копытами коня и стегала всадника по голенищам сапог тяжелыми колосьями, оставлявшими на блестящей черной коже пыльные следы. Вспугнутые лошадью кузнечики волнами брызгали в разные стороны из-под копыт, и два раза впереди взлетали какие-то невзрачные серые птахи, названия коих пан Кшиштоф не знал и знать не хотел. Огинский обливался горячим потом и, поскольку платок был им употреблен на изготовление белого флага, вынужден был утираться перчаткой. Никогда ранее он не предполагал, что посреди Смоленской губернии можно страдать от жары и жажды так же, как в сердце каменной пустыни; ему казалось, что он погибает, хотя до этого было, конечно же, еще очень и очень далеко.
   Когда лежавшая впереди деревня стала уже отчетливо видна со всеми своими садами, огородами, избами и с белой, похожей издали на зажженную венчальную свечу, колокольней храма, пан Кшиштоф заметил по правую руку от себя движущуюся по дороге большую группу всадников. Солнце блестело на железе и меди, из-под копыт поднималась пыль. Кавалерия ехала шагом, никуда не торопясь, стройными рядами, из чего пан Кшиштоф сделал совершенно правильный вывод, что видит французов.
   Забыв об осторожности, он дал коню шпоры, посылая его в галоп, и поскакал наперерез движущейся коннице, крича во все горло и размахивая над головой палашом с привязанным к нему платком.
   Поспешность, с которой был произведен этот маневр, сослужила пану Кшиштофу весьма дурную службу. Видно, он был прав, предполагая, что полоса удач в его жизни подошла к концу. Он был замечен почти сразу, но реакция на его появление оказалась совсем не той, на какую он рассчитывал.
   Французы издали увидели приближавшегося к ним по склону пологого холма одинокого всадника. Всадник громко кричал и вертел над головой саблей, которая ярко сверкала в солнечных лучах. Даже солнце, бившее прямо в глаза французам, было в этот день против пана Кшиштофа: оно помешало им разглядеть привязанный к палашу знак капитуляции.
   Даже хуже этого предательского солнца для пана Кшиштофа оказалось то, что отряд, которому он вознамерился сдаться в плен, был тем самым эскадроном карабинеров, передовой разъезд которого был отбит от усадьбы Вязмитиновых гусарами. Всякую минуту ожидающие появления неприятеля карабинеры вполне естественно приняли демарш пана Кшиштофа за начало фланговой кавалерийской атаки. Одинокий всадник показался им сильно забежавшим вперед от своих командиром скрывающегося за вершиной холма атакующего отряда, и по команде офицера карабинеры открыли огонь.
   Приблизившийся на расстояние выстрела пан Кшиштоф был встречен плотным залпом. Стайка пуль со свистом пронеслась мимо и вокруг него, шевельнув на его голове волосы. Не самая меткая, но, несомненно, направляемая несчастливой судьбою старшего Огинского пуля с коротким неприятным лязгом ударила в самую середину палаша, перебив лезвие пополам и едва не вывихнув пану Кшиштофу руку. Огинский, вскрикнув от испуга и боли, выронил обломок палаша и осадил коня.
   Все бы можно еще было исправить, достаточно было всего лишь поднять повыше руки и шагом поехать навстречу французам. Огинский понимал это превосходно, но оживший в душе его заяц торопился задать стрекача. К тому же, пан Кшиштоф только теперь разглядел на стрелявших в его сторону всадниках золоченые кирасы, белые мундиры и красные эполеты карабинеров. Немедленно цепь совершенно невероятных, но казавшихся ему в тот момент единственно верными предположений пронеслась в мозгу пана Кшиштофа. Он не сомневался, что узнан кем-то из карабинеров по своему мундиру, возможно по лошади, а может быть, и в лицо. Возможно, там, у пруда, он нечаянно кого-то застрелил, и теперь французы жаждали мести; иначе зачем бы им понадобилось залпами стрелять по белому флагу?
   Замешательство пана Кшиштофа развеселило карабинеров, и по знаку офицера они дали еще один залп. Одна из пуль попала в лошадь, пробив ей грудь. Раненое животное встало на дыбы, едва не выбросив пана Кшиштофа из седла, и, повернувшись к французам хвостом, понесло, разом разрешив все сомнения своего седока.
   “А ля гер ком а ля rep, – трясясь и подскакивая в седле, беспорядочно думал Огинский, – на войне как на войне. Французы в этом правы, и может ли такое быть, чтобы лошадь оказалась умнее человека? А ведь умнее, потому что, останься я там еще на миг, не миновать бы мне участи моего кузена…”
   Обернувшись на скаку и увидев, что от эскадрона отделились и пустились за ним в погоню несколько всадников, пан Кшиштоф решил, что совершенно погиб, и нещадно вонзил шпоры в бока лошади, которая и без того бежала из последних сил, оставляя на ржаных колосьях широкий красный след.
   Командир эскадрона карабинеров, который возглавил погоню за одиноким русским, остановил лошадь на вершине холма. Отсюда было хорошо видно, что никакой русской конницы за холмом нет, а есть лишь единственный всадник, изо всех сил погоняющий своего спотыкающегося коня, стремясь, по всей видимости, достичь синевшего в отдалении леса. За беглецом оставался широкий кровавый след, указывавший на полученную либо им, либо его лошадью рану. Поглядев беглецу вслед, майор пожал плечами.
   – Сумасшедший, – сказал он остановившемуся рядом с ним лейтенанту. – Этих русских сам черт не разберет. Чего он добивался, когда пытался напасть на нас?
   – Фанатик, – предположил лейтенант. – Впрочем, русские хитры. Возможно, это попытка заманить нас в засаду.
   Седой майор с трудом удержался от крепкого словечка. Ржаное поле лежало перед ним, видимое во всю свою ширину, и на его поверхности не было видно ничего и никого, кроме быстро удалявшейся верхом одинокой фигуры. Спелая рожь стояла высоко, но все же не настолько, чтобы скрыть отряд всадников. Конечно, пехота могла бы прятаться буквально в нескольких саженях от майора и его спутников, оставаясь при этом незамеченной, но откуда здесь было взяться русской пехоте?
   Нахмурясь, майор вынул их кармана часы на массивной золотой цепочке и сверил по ним время.
   – Я не имею времени задерживаться, – резко бросил он лейтенанту. – Нам надобно выполнять приказ. Если же где-то здесь прячутся русские, то я дам им достойного противника. Эй, капрал! Велите поджечь поле!
   Через несколько минут в рожь полетели пылающие факелы. Из гущи колосьев там, где они упали, поднялись белые дымки. Потом дым стал гуще и посерел, совершенно скрыв от французов фигуру убегающего Огинского. Вскоре в дыму стали с треском мелькать длинные языки пламени, которые сливались в целые полотнища, тут же исчезавшие из вида, чтобы немедленно возникнуть снова, но уже в другом месте. Майор махнул рукой, подавая команду, и эскадрон карабинеров двинулся вдоль дымной полосы, держа путь согласно предписанному командованием маршруту.
   Огинский между тем скакал вперед, больше не оглядываясь и всякую минуту ожидая сабельного удара или пули, выпущенной с близкого расстояния в спину. Спина его представлялась ему сейчас широкой и беззащитной – такой широкой, что, казалось, даже выпущенная совсем в другом направлении и вовсе с закрытыми глазами пуля должна была неминуемо попасть в самую середину этой огромной спины.
   Лошадь под ним споткнулась раз, потом другой, выровнялась, пробежала еще саженей двадцать и, наконец, со всего маху рухнула замертво, перевернувшись через голову и далеко отбросив своего седока:
   Пан Кшиштоф пролетел несколько шагов по воздуху и очень неловко упал оземь, ударившись спиной с такой силой, что из него вышибло дух. В глазах у него потемнело, он дважды попытался втянуть в себя воздух и, не добившись успеха, лишился чувств.
   Очнувшись, он еще какое-то время неподвижно лежал на спине с закрытыми глазами, пытаясь понять, что творится вокруг. Его неудачная попытка сдаться в плен и последовавшее за нею бегство помнились ему во всех подробностях. Неясно было только, чем все кончилось. Пан Кшиштоф очень боялся, открыв глаза, увидеть над собой сомкнувшихся плотным кольцом всадников, только и ждущих, чтобы он открыл глаза, для предания его мучительной смерти.
   В голове у него все еще изрядно шумело от удара об землю, и, вероятно, поэтому пану Кшиштофу представилось, что французы собираются сжечь его заживо и даже уже разложили с этой целью костер. Костер трещал где-то совсем рядом, распространяя вокруг себя все усиливающийся жар и запах дыма. Когда тепло этого костра стало уже не греть, а припекать, а от дыма сделалось трудно дышать, пан Кшиштоф отважился, наконец, открыть глаза и посмотреть вокруг.
   Первое, что он увидел, были серый густой дым и красный огонь, который выскакивал из дыма длинными и злыми, закрученными в спирали языками. Покуда он сощуренными, слезящимися от дыма глазами недоуменно смотрел вокруг себя, дым вдруг поредел, и огонь сделался виден во всей красе – длинная, широкая, пышущая нестерпимым жаром полоса, стремительно и вместе с тем неторопливо наступавшая на пана Кшиштофа просторным полукольцом. Он увидел, как с треском занялись хвост и грива лежавшего в десяти шагах от него коня, и в ноздри ему тут же ударила удушливая вонь паленой шерсти. Его собственные волосы шевелились от жаркого ветра и, казалось, тоже начинали потрескивать.
   “То же будет и со мной, – подумал пан Кшиштоф, с ужасом наблюдая за тем, как огонь жадно пожирает лошадиный труп. – Что же это? Похоже на ад, но разве в аду бывают мертвые лошади?”
   Решив бежать, он вскочил на ноги, но вынужден был тут же снова опуститься как можно ниже к земле, потому что наверху было вовсе нечем дышать от дыма. Однако же в тот краткий миг, что он стоял во весь рост, пан Кшиштоф успел в разрыве дымного облака увидеть опушку леса, до которой, как оказалось, было рукой подать – саженей сто, сто двадцать, никак не более.
   Пистолет в притороченной к седлу кобуре вдруг громко выстрелил сам собою от жара, и тут же вслед за ним взорвался лежавший в сумке порох. Пригнувшись к самой земле и перебирая по ней руками, пан Кшиштоф бросился бежать от настигавшего его огня.
   Поздним вечером с князем Александром Николаевичем случился второй удар. Княжна, которая всю вторую половину дня неотлучно провела у постели больного, хотя и не имела никаких медицинских познаний, сразу поняла, что ему сделалось хуже, и, ни о чем не думая, кроме как о том, что дед может сию минуту умереть, стремглав бросилась вниз и позвала на помощь.
   Вникнув в суть происходящего, командовавший стоявшими в усадьбе уланами капитан Жюно кликнул лекаря и приказал ему следовать за княжною и оказать хозяину дома необходимую помощь. Усатый рубака всякий раз видимо смягчался при появлении княжны и оказывал ей подчеркнутое почтение, не мешавшее, впрочем, его солдатам хозяйничать в усадьбе, как у себя дома.
   Поднявшись в спальню князя, лекарь-француз с первого взгляда определил удар и сказал, что надобно пустить кровь. Нехитрая эта операция была произведена им с большою ловкостью и без присутствия княжны, которой он строго-настрого велел покинуть комнату. Несмотря на владевшее ею беспокойство, княжна была благодарна лекарю за то, что он избавил ее от тягостного зрелища.
   Через какое-то время, показавшееся княжне Марии неимоверно долгим, дверь спальни растворилась, и оттуда вышел Архипыч, державший в обеих руках прикрытый испачканным в крови полотенцем медный таз. Седая голова старика-камердинера тряслась сильнее обычного, и казалось, что его самого впору укладывать в постель.
   Не чуя под собой ног, княжна вбежала в спальню и увидела лекаря, который, с засученными выше локтя рукавами рубашки, заканчивал убирать в саквояж свои неприятно блестевшие инструменты. Доктор был лысый, рыжеватый, пожилой, с длинным носом, который составлял как бы одну линию с покатым, заметно сужающимся кверху и переходящим в остроконечную макушку лбом. Редкий рыжеватый пух обрамлял эту бледную, масляно поблескивающую и отражающую дрожащие огоньки свечей макушку, спускаясь на щеки почти до самого подбородка разлохмаченными бакенбардами. На длинном докторском носу криво сидели очки, маленький подбородок и толстая, всегда оттопыренная как бы в недовольстве нижняя губа придавали доктору разительное сходство с верблюдом, коего изображение княжна видела в иллюстрированной книге по географии.
   – Принцесса, – сказал доктор, увидав стоявшую в дверях и не решавшуюся войти княжну, – мне жаль, принцесса. Я сделал все, что было в моих силах, но медицина, увы, не может творить чудеса, особенно когда речь идет о пожилых людях. Сейчас принц спит, и единственное, за что я могу ручаться, это что он доживет до утра. В остальном же вам остается положиться на бога и его безграничную милость к нам, грешным обитателям земли.
   Произнеся эту, видимо, заранее заготовленную речь, доктор подхватил саквояж и вознамерился покинуть комнату, но княжна остановила его.
   – Но скажите же, – с мольбою в голосе проговорила она, – есть ли надежда на выздоровление?
   Лекарь остановился и, ткнув указательным пальцем себе в переносицу, поправил сползшие очки. Вид убитой горем юной и прелестной княжны, видимо, тронул его, но он был всего-навсего полковой лекарь и в самом деле не умел творить чудеса. Ему приходилось видеть вещи куда более страшные, чём то, что он видел теперь. К тому же, он находил постигшую восьмидесятилетнего старика смерть от удара вполне естественной и даже своевременной – по крайней мере, более естественной и своевременной, чем гибель двадцатилетнего, в расцвете жизни и молодости красавца, умирающего от шока и потери крови с оторванными пушечным ядром обеими ногами, как это было под Смоленском.
   – Боюсь, принцесса, что отныне жизнь вашего родственника находится целиком в руках всевышнего, – сказал он, по возможности маскируя жестокость своих слов мягкостью тона. – Одно могу сказать вам определенно: третьего удара больной не переживет. Мне очень жаль, принцесса, поверьте.
   Лекарь вышел, оставив княжну в одиночестве привыкать к мысли о скорой кончине деда. Потянулись томительные часы без сна и покоя. Поначалу во дворе и во всем доме еще раздавались шум, голоса, топот и даже хоровое пение французских солдат, которым было что праздновать и которые с удовольствием и без церемоний воздавали должное винным погребам умирающего князя. На дворе горели костры, красные отсветы которых плясали на потолке княжеской спальни; выглянув один раз в окно, княжна увидела двоих улан, которые, едва держась на ногах от выпитого вина, со смехом рубили саблями принесенный из дома диван и бросали обломки в жарко горевший костер. Отвернувшись от этих двоих, Мария Андреевна заметила капитанского денщика, который спешил к возку капитана Жюно, неся в охапке старинные серебряные подсвечники из гостиной. Молодой лейтенант с аккуратными бачками и подстриженными по последней моде усами стоял на крыльце, вертя перед глазами золоченую шпагу, жалованную князю Вязмитинову еще императрицей Екатериной Великой. Эти признаки происходившего в доме грабежа оставили княжну вполне равнодушной: по сравнению с болезнью и, видимо, грядущей не за горами смертью князя потеря нескольких подсвечников и даже всего состояния представлялась Марии Андреевне не заслуживающим внимания пустяком.
   Слезы подступали к глазам, но княжна, сердито тряхнув головой, запретила себе плакать. Читая романы из светской жизни, она не раз с недоумением задавалась вопросом: почему это героини только и делают, что вздыхают, плачут и лишаются чувств при первом удобном случае, в то время как все и всегда делается за них и для них мужчинами, и делается порой далеко не самым лучшим образом, а так, что лучше бы и не делалось вовсе. “А коли совсем одна осталась, – сердито думала она, – так что же – пропадать? Чувств лишиться – невелика хитрость, так ведь все едино до старости без чувств не пролежишь. Ежели у тебя платок упал и подать некому – что же, рукавом утираться?”
   Мысли эти, вовсе не свойственные девицам ее круга, были, конечно же, исподволь внушены ей старым князем, который со свойственным старикам детским почти эгоизмом воспитывал внучку не так, чтобы ей после легко было вращаться и пользоваться успехом в свете, а так, чтобы иметь на старости лет подле себя человека, который был бы приятен и мил прежде всего ему, князю Александру Николаевичу. Эгоизм этот принес неожиданно хорошие плоды: княжна смотрела вперед хоть и со страхом, вполне понятным в сложившихся обстоятельствах, но все-таки смотрела, а не отворачивалась в испуге, зажмуривая глаза.
   Уже около часу ночи, когда все в доме, наконец, угомонились и во дворе остался только один часовой, который бродил по брусчатке, выделывая странные вензеля ногами и время от времени с грохотом роняя ружье, в дверь княжеской спальни тихо, осторожно постучали.
   – Ваше сиятельство, – прошептал, заглядывая в спальню, Архипыч, – там какой-то офицер вас спрашивать изволит. Я сказал, что почивают, а он…
   – Какой офицер? – устало спросила княжна. – Француз?
   Архипыч почему-то помедлил с ответом и даже оглянулся через плечо назад, словно проверяя, не подслушивает ли кто их разговор.
   – Русский, – совсем уже тихо сообщил он. – Из тех, что прошлую ночь у нас на постое стояли. Такой, изволите ли знать… ну, как будто русский, а как будто и не совсем. Говор у него странный…
   Сердце княжны при этом известии пропустило один удар и вдруг забилось сильно и часто, словно ему сделалось тесно в груди, и оно решило вырваться на волю. Княжна ни минуты не сомневалась в том, что русский офицер с нездешним выговором, о котором докладывал ей Архипыч, есть ни кто иной, как Вацлав Огинский, отставший от своих с тем, чтобы защитить ее от всех напастей военного времени.
   – Невозможно, – тоже переходя на шепот, сказала она. – Как же это может быть? Где он?
   – На заднем крыльце, – сообщил старый камердинер, конфузясь оттого, что ему впервые в жизни приходилось докладывать юной княжне столь странное дело и вызывать ее сиятельство посреди ночи на заднее крыльцо дома, полного пьяных неприятельских солдат.
   Княжна задумалась на целую минуту, нахмурив тонкие брови и потирая кончиками пальцев лоб, на котором внезапно обозначилась такая же, как у ее деда, поперечная складка. Раньше этой складки не было, но раньше, в прошлой счастливой жизни, не было и не могло быть еще очень многого, что было теперь.
   – Вот что, Архипыч, – сказала она решительно, – необходимо провести его сюда во что бы то ни стало. Сможешь ты это сделать?
   Архипыч тяжело вздохнул. В глубине души он считал, что для безопасности княжны было бы гораздо лучше гнать ночного гостя прочь от крыльца, а то и вовсе сдать его французам от греха подальше; спорить с хозяйкой он, однако же, не стал, видя меж ее бровей знакомую складку. Складка эта яснее всяких слов сказала ему то, о чем еще не догадывалась сама княжна: в ней просыпался характер старого князя, перечить которому было смерти подобно. Александр Николаевич действительно никогда не порол своих дворовых, поскольку не имел в этом нужды: при одном взгляде на его грозно нахмуренный лоб у ослушника отнимался язык и пропадала всякая охота своевольничать.
   – Слушаю-с, – сказал Архипыч и исчез за дверью. Княжна вновь осталась одна, если не считать лежавшего без сознания на своей кровати старого князя. Крепко стиснув перед собой руки, Мария Андреевна принялась ходить из угла в угол по комнате. Десятки предположений о том, как и под какою личиной спрятать в доме очутившегося в тылу французов Вацлава, роились в ее голове, отвергаемые одно за другим ввиду полной их непригодности. Княжна так и не успела ничего твердо решить, когда в дверь снова поскребся Архипыч. Выйдя ему навстречу из спальни, Мария Андреевна увидела стоявшую в углу темного, освещенного лишь горевшей в руке камердинера свечой кабинета высокую фигуру, которая показалась ей много выше и массивнее, чем фигура Вацлава Огинского. При этом еще больше, чем вид этой фигуры, княжну поразил стоявший в кабинете тяжелый, легко различимый запах гари, такой густой, словно в доме начался пожар.
   Стоявший в углу человек шагнул вперед, попав в круг отбрасываемого свечой оранжевого света, и княжна увидела испачканный, обгорелый мундир и над ним красивое, хотя и закопченное черноусое лицо Кшиштофа Огинского. Она вмиг узнала кирасира, который называл Вацлава кузеном, и буря чувств, поднявшаяся в ее душе после сообщения камердинера, улеглась так быстро, словно ее и вовсе не было. Княжна почувствовала сильнейшее разочарование оттого, что это был не Вацлав, и раздражение против кирасира. Ей было непонятно, для чего этот незнакомый ей человек ночью пробрался в полный французов дом, рискуя собой, ею и даже жизнью старого князя. Устыдившись этих мыслей, в которых было очень мало благородства и христианского милосердия, но зато много здравого смысла, княжна взяла себя в руки и приветливо улыбнулась ночному гостю.
   – Я вас узнала, – сказала она, – вы кузен Вацлава Огинского.
   – Кшиштоф Огинский, к вашим услугам, княжна, – представился кирасир. – Я нижайше прошу простить мне это вторжение. Мой кузен просил меня позаботиться о вас в вашем трудном положении.