Страница:
Весь прошедший день Смоляк посвятил выслеживанию пана Кшиштофа. Он напал на его след и даже видел его один раз издалека, но возле болота опять потерял и до сих пор так и не смог отыскать. Теперь, после целого дня бесплодных поисков, Васька Смоляк в компании кузнеца из соседней деревни, по имени Илья, которого он именовал своим адъютантом, возвращался в свой лагерь, разбитый на дне лесного оврага.
– Мужики сказывали, – нарушил молчание “адъютант” Илья, – будто в Березовке мародеров человек двадцать вторую ночь ночует.
Он говорил не “мародеры”, а “миродеры” – так ему, вероятно, было понятнее.
Смоляк скривился: двадцать французских солдат при желании могли оказать весьма ощутимое сопротивление его “партии”, в которой насчитывалось всего около трех десятков вооруженных чем попало мужиков. Кроме того, у него на завтрашний день были совсем другие планы. Он уже понял, что его обидчик, московский барин с польским акцентом, почему-то всегда оказывается там же, где и шестой полк французских улан. Почему это происходит, Смоляк не знал, но считал такое пристрастие “своего” барина весьма для себя полезным.
– Ну-к, што теперь? – презрительно откликнулся он на замаскированное безразличным тоном предложение кузнеца. – Вона, в Гороховке их цельный полк. Может, ты и их повоевать хочешь? Силы у нас мало, Илюха. Только зря животы покладем, а толку никакого. Нету на то моего командирского согласия.
Илья украдкой вздохнул. Каторжная физиономия и манера ведения боевых действий “их высокоблагородия” нравились ему все меньше с каждым днем. Кузнец, как и добрая половина Смолякова отряда, начинал склоняться к мысли, что “их высокоблагородие” – никакое не благородие, а точно такой же “миродер”, как и французы, только свой, русский, из мужиков. Рассказы Смоляка о его военных подвигах уже не впечатляли людей так, как вначале, зато мелкий разбой, которым Смоляк занимался на дорогах, говорил сам за себя. Накануне Илья краем уха слышал, как двое мужиков подговаривались уйти от Смоляка и податься к гусарам, которые как будто партизанили где-то поблизости. Кузнец ничего не сказал об этом “их высокоблагородию”, но и уходить с мужиками не стал, поскольку все еще дорожил своим званием “адъютанта”.
– Завтра с утра, – сказал Смоляк, – в Гнилой лощине пошарим. Чует мое сердце, там он, нехристь, схоронился.
– Да что ты ищешь-то? – в сердцах спросил кузнец. – Чего ты к нему привязался? Да он, лягушатник, небось, давно уж до своих добег. Сам говоришь, в Гороховке ихнего брата целый полк. Там он, больше ему податься некуда.
– Это лягушатник не простой, – важно ответил Смоляк. – Не твоего ума дело, понял? Мой это лягушатник. Нужен он мне, и баста. И в Гороховке его нету, помяни мое слово. Завтра в Гнилую лощину пойдем.
Пользуясь темнотой, кузнец пожал плечами. По большому счету ему было все равно – идти в Гнилую лощину или лежать в землянке, почесывая поясницу. Он, конечно, предпочел бы пощупать топором обосновавшихся в Березовке “миродеров”, но спорить со Смоляком было не только бесполезно, но и очень опасно.
В это время со стороны Гороховки, где ночевал французский кавалерийский полк, послышалась приглушенная расстоянием ружейная пальба. Начавшись с нескольких данных вразброд выстрелов, она постепенно достигла густоты настоящего сражения, и так же постепенно пошла на убыль.
– Чего это они? – спросил Смоляк, но кузнец не успел ответить: со стороны деревни вдруг долетел удар такой силы, что даже находившиеся в двух верстах оттуда Смоляк и Илья невольно вздрогнули и пригнулись. Над лесом поднялось багровое зарево, в деревне еще несколько раз громыхнуло, и наступила тишина.
Взрыв порохового парка шестого уланского полка заставил насторожиться пана Кшиштофа. Не понимая, что произошло, Огинский пришпорил лошадь, инстинктивно стремясь поскорее выяснить причину взрыва. Что-то подсказывало ему, что там, вблизи центра событий, он будет в большей безопасности, чем на этой лесной дороге.
Это был тот самый случай, когда внутренний голос толкает человека на необдуманные поступки, чреватые самыми неприятными последствиями. Вглядываясь в разгоравшееся над вершинами деревьев дымное багровое зарево, пан Кшиштоф скакал прямо в руки Смоляка, который, поминутно оглядываясь назад, ехал ему навстречу по той же дороге, скрытый от “своего барина” уже только одним поворотом.
После ночного нападения на деревню из пятидесяти сабель, что были под началом Синцова, в строю осталось чуть более тридцати человек. Потери считались только убитыми; раненые не пожелали покинуть партию. Шестой уланский потерял почти половину своих лошадей, весь пороховой парк и не менее сотни человек убитыми. О результатах вылазки Синцову доложил казачий есаул с аккуратно перевязанной чистой тряпицей головой.
– Радость-то какая, ваше благородие, – закончил он, – что вы живым вернулись! Мы-то, грешным делом, вас похоронить успели. Как оно рвануло…
– Точно так, – язвительно перебил его Синцов, – как оно рвануло, так вы и штаны потеряли. Улепетывали без памяти, аники-воины… Ну, шучу, шучу! Вылазкой я доволен, а что убитые есть, так на то и война. Каждый из наших рубак пятерых лягушатников с собой прихватил – это ли не победа? Ну, ступай, есаул, ступай.
– Ты прямо полководец, – заметил Вацлав Огинский, садясь на привычное место у стены шалаша и отстегивая саблю. – Речи произносишь… Быть тебе генералом, не иначе.
– В рядовые бы не разжаловали, и то хлеб, – буркнул Синцов, валясь на свой земляной топчан. – За своеволие и неторопливость в воссоединении с основными силами армии… А мне надоело от самого Вильно пятиться! Я вам не рак! Я, брат, гусар… А ты молодец, корнет. Потешил душеньку! Кабы не ты, я бы на этих улан когда бы еще зуб наточил. И вел ты себя как подобает… Право, зря мы с тобой стрелялись.
Вацлав нахмурился.
– Ты сам говорил: кто старое помянет… – напомнил он. – Стрелялись-то мы совсем по другому делу.
– Помню, помню я, из-за чего стрелялись, – проворчал Синцов. – Признаю, что был неправ, и приношу свои извинения. Теперь доволен? Жалко, княжны тут нет, я бы ей ручку поцеловал, прощения бы попросил… Как думаешь, простила бы?
Огинский помрачнел.
– Боюсь, что этой возможности у тебя уже не будет, – сказал он. – Мне кажется, что княжна… что она осталась в той избе.
Синцов вскочил, словно его ткнули шилом, ударился головой о низкую крышу шалаша, едва не пробив ее насквозь, выругался и сел.
– Говорил я Неходе: не, спеши поджигать, – повторил он. – Ах, дьявол! Брось, Огинский, этого не может быть.
– Хотелось бы на это надеяться, – не слыша собственных слов, ответил Вацлав, – но ты сам знаешь: на войне как на войне.
Горячка боя, наконец, отпустила его, и он с опозданием осознал, что значила для него смерть Марии Андреевны. Боли не было. Вацлав чувствовал себя так, словно кто-то вынул из него душу и положил на ее место камень – холодный, шершавый и невыносимо тяжелый. Жизнь потеряла смысл. Не было ни цвета, ни запаха, ни вкуса – ничего, кроме легкой печали о том, что могло бы быть, но чего теперь не будет никогда.
Синцов смотрел на него и незаметно ощупывал под ментиком туго набитый золотыми кругляшками кошелек, который совсем недавно спас его от пули Огинского. Поручик окончательно запутался. Молодой Огинский был храбр, несомненно честен, явно неглуп и не помнил зла. Иными словами, перед Синцовым сидел человек, которого при иных обстоятельствах он почел бы за великую честь иметь своим другом. Те его качества, кои Синцов причислял к недостаткам – титул, принадлежность к польской нации, богатство и чересчур, по мнению поручика, утонченное воспитание, – говоря по совести, нельзя было ставить ему в вину, поскольку все это Огинский получил с самого рождения вместе с фамилией и внешностью. В остальном же это был лихой гусар и отменный товарищ. Синцов отлично понимал, что изрядно виноват перед корнетом, но не знал, что ему теперь делать. Его так и подмывало признаться во всем, но язык не поворачивался начать этот трудный разговор, особенно теперь, когда погибла княжна Вязмитинова.
– Что ж, корнет, – сказал он, – поверь, я скорблю не меньше твоего. Я был виноват перед княжною и не успел загладить свою вину. Что сказать тебе, не знаю. Ведь ты был влюблен в нее, кажется?
– Оставим это, – ответил Вацлав. – Теперь это уже не имеет значения. Я думаю о том, куда могла подеваться икона.
– Что ж икона? – пожал плечами Синцов. – Икона – не человек, она не может бегать. Если она находилась в доме, то наверняка сгорела дотла. Как ни жаль, но о ней, видимо, придется забыть. Скажи, что ты теперь намерен делать?
Вацлав непонимающе взглянул на него.
– Что делать? Вот странный вопрос… Ты разве не примешь меня под свое начало?
Синцов сильно потер ладонями щеки. Он ждал именно такого ответа и не знал, как к нему отнестись. С точки зрения пользы для дела присутствие Огинского в партии было настоящим подарком: поручик имел кое-какие планы относительно расширения своей партии и активизации партизанских действий в тылу противника, так что каждый храбрый офицер был для него теперь дороже золота. Но рядом с корнетом Синцов ощущал сильнейшую неловкость, от которой, он знал, ему не удастся избавиться до самой смерти.
– С радостью, – отвечал он. – Да и как я могу тебя не принять? Мы, – он сделал широкий жест рукой вокруг себя, показывая, что имеет в виду всю свою партию, – не банда какая-нибудь, а армейский гусарский полк. Знамя наше при нас, значит, полк жив. А ты офицер нашего полка, и офицер боевой, настоящий. Как я могу тебя не взять? Одно скажу: чертовски рад твоему возвращению. И вот что, корнет: мыслю я, что здесь, в тылу неприятеля, от нас будет гораздо больше пользы для отечества, нежели во фронте, под началом немца Барклая. Я тут составил рапорт на имя князя Багратиона, в коем излагаю свои соображения по поводу пользы войны партизанской. Писание сие надобно доставить в ставку. Дело это рискованное и важное. Я бы послал казака, да вот беда: а ну, как в виду неприятеля пакет доведется уничтожить? Надобно, чтобы курьер мог на словах передать князю суть моего замысла. Понимаешь ли, о чем я толкую?
– Вполне, – ответил Вацлав. – Почту за честь выполнить сие поручение и приложу все силы к тому, чтобы добиться у князя не только одобрения, но и подкреплений.
– О! – воскликнул Синцов. – Вот это важно! Мне бы сюда казачью сотню, я бы тут такое устроил!
Вацлав покивал головой, показывая, что понимает и разделяет замысел поручика, и вышел из шалаша. Глаза у него горели, словно под веками было полно песка, но спать он не мог. Молодой Огинский чувствовал себя так, как чувствует себя человек, проскакавший без единой остановки двести верст и достигший, наконец, цели путешествия: внутри него все еще продолжалось стремительное движение, в то время как сам он уже никуда не двигался, и корнет не знал, куда себя девать. Его безумные приключения закончились внезапно и совсем не так, как он ожидал. Победа партии Синцова над целым полком улан для Вацлава Огинского обернулась сокрушительным поражением: княжна Мария погибла, и икона, вероятнее всего, погибла вместе с нею. Теперь ему, корнету Огинскому, предстояло жить дальше: повиноваться приказам, ходить в поиски, атаковать неприятельские транспорты, насмерть рубиться с французской кавалерией, получать кресты и очередные звания, играть в карты с товарищами, пить вино и опять по команде садиться в седло… Это было именно то, о чем совсем недавно он так горячо мечтал, но теперь эта жизнь казалась ему пустой и никчемной. Шанс совершить великое дело и завоевать любовь княжны был им окончательно упущен. Вацлав не видел, в чем его вина, но чувствовал себя виноватым и почему-то даже более одиноким, чем тогда, когда впервые очнулся на месте дуэли и обнаружил себя раздетым и брошенным.
Небо над оврагом, где был разбит лагерь партизан, уже приобрело стальной блеск, какой бывает обыкновенно перед самым восходом солнца. В лагере все еще продолжалась обычная суета: кто-то расседлывал взмыленных, возбужденных после боя лошадей, кто-то перевязывал раненого товарища. В подвешенных над кострами котелках булькало варево, распространяя вокруг сытный дух приготовляемого мяса, где-то вжикали бруском по стали – очевидно, точили затупившуюся саблю. Люди были возбуждены, повсюду слышались разговоры и смех. Вацлав вдруг понял, что хочет поскорее уехать.
Желание это было неразумно, и молодой Огинский хорошо понимал, что много умнее сейчас было бы хорошенько отдохнуть перед дальней дорогой. Тем не менее, чувство, что он находится совсем не там, где должен быть, и делает совсем не то, что должен бы делать, становилось все сильнее с каждой минутой.
Побродив вокруг лагеря, но так и не успокоившись, он вернулся в шалаш Синцова. Поручик уже спал, оглашая окрестности храпом, от которого, казалось, сотрясались сплетенные из веток стены шалаша. Вацлаву стоило немалых трудов растолкать его. Объяснить ничего не соображавшему со сна Синцову, зачем ему понадобилось так скоро ехать, оказалось еще сложнее.
– Ни черта не понимаю, – пробормотал Синцов, растирая заспанное лицо ладонью. – Сбесился ты, что ли? Которые сутки ты не спишь? Вот и видно, что умом тронулся… Заснешь в седле и въедешь прямо в руки каким-нибудь мародерам, хорошо ли это будет?
– Авось, не въеду, – нетерпеливо ответил Вацлав. – Если что, прикорну где-нибудь в лесу. Не спрашивай, зачем я тороплюсь, я и сам этого не знаю, но чувствую, что просто не могу усидеть на месте. Ты понимаешь ли меня?
Синцов внимательно оглядел его и тяжело вздохнул.
– Чего ж тут не понять… Только смотри, корнет: я тебя посылаю, чтоб ты донесение доставил, а подвиги твои мне ни к чему… Мне надобно, чтобы ты живым добрался до Багратиона и, коли будет на то его воля, вернулся с подкреплением. Выполни это, и я тебя по гроб жизни не забуду. Иных условий не ставлю, но это исполни, прошу тебя, как брата. Запретить надеяться я тебе не могу, но о долге не забывай.
– Надеяться? – переспросил Вацлав. – На что же надеяться? О чем ты, Синцов?
– Не о чем, а о ком, – поправил его поручик. – Я, признаться, надежд твоих не разделяю; ну, да бог с тобой, езжай. Ежели ты прав и княжна жива, я буду только рад.
Вацлав вздрогнул: ему казалось, что он вовсе и не думал о княжне. Поразмыслив, он, однако же, понял, что Синцову удалось разглядеть в нем то, о чем он и сам не подозревал. Им вдруг овладела уверенность, что Мария Андреевна жива и нуждается в его немедленной помощи.
– Есаул! – не вставая с топчана, закричал Синцов. – Прикажи седлать! Я тебя провожу, – сказал он Вацлаву. – Дорог здешних ты знать не можешь, так что мне будет спокойнее, ежели я сам поставлю тебя на правильный путь. Черт бы тебя побрал с твоей горячкой! Таки не дал выспаться…
Час спустя, умывшись, плотно закусив и имея при себе короткий рапорт Синцова, написанный на грязноватом клочке бумаги, Вацлав покинул лагерь верхом на сильной донской лошади. Его сопровождали Синцов и двое гусар, знакомых Огинскому по службе в полку. Этот эскорт тяготил Вацлава, который не знал, чего больше в хлопотах Синцова: заботь! или подозрения. Впрочем, Вацлава это не особенно волновало: он был занят совсем другими мыслями.
Они ехали лесом, держа путь напрямик к одной из лесных дорог, что шла более или менее параллельно столбовой Смоленской дороге. Синцов не хотел, чтобы его курьер подвергал себя излишнему риску, двигаясь по столбовой дороге в самой гуще неприятельской армии. Вацлав не возражал, понимая необходимость такой предосторожности. К тому же, если княжна была жива и как-то ухитрилась сбежать от своих конвоиров, она тоже не стала бы двигаться по Старой Смоленской, где ее легко могли поймать. Вацлав не понимал, откуда у него появилась эта уверенность в том, что Марии Андреевны не было в сгоревшей избе; Синцов, отбросив иносказания, прямо говорил ему, что он принимает желаемое за действительное.
Двигаясь гуськом, лошади спустились в неглубокую, поросшую кустарником лощину. Ехавший впереди гусар вдруг остановился и поднял руку, подзывая спутников к себе. На земле у копыт его лошади белел круг свежего пепла, от которого все еще ощутимо веяло теплом. Пошарив кругом, гусары обнаружили следы временного ночлега небольшой группы вооруженных людей: примятую траву, сломанные ветки и оброненный кем-то промасленный войлочный пыж.
– Догадываешься, кто? – спросил Синцов у гусара, угрюмо разглядывая поданный ему пыж.
– Точно так, ваше благородие, – отозвался гусар. – Они это, басурманы.
– Французы? – удивился Вацлав.
– Да нет, – криво улыбаясь, ответил Синцов, – не французы. Эти, пожалуй, пострашней любых французов будут. Ну, чего спрашиваешь-то, когда они тебя самого дважды чуть было не порешили! Бандиты, разбойники, лесные людишки… Мне один мужик из соседней деревни сказал, что верховодит у них какая-то каторжная рожа – без ноздрей, зато в гусарском мундире и даже с крестом. Дай срок, изловлю и на березе вздерну. Озорует, чертяка, ни своих, ни чужих не щадит. Ох, доберусь я до него!
– Да, – сказал Вацлав, – с таким соседом, пожалуй, не уживешься.
– Вот именно! Ты смотри, корнет, чтобы этот сосед тебе на дороге не повстречался. Бог, говорят, троицу любит, так что гляди в оба.
Выехав на дорогу, они простились, и Вацлав, пришпорив коня, пустил его в галоп.
Был десятый час утра, становилось жарко. Огинский скакал по лесной дороге, зорко вглядываясь в каждый поворот. Он снова был один, предоставленный самому себе, и мог рассчитывать только на себя самого. Округа кишела мародерами и ушедшими в леса крестьянами, кое-кто из которых, как он уже имел случай убедиться, был весьма рад случаю безнаказанно побесчинствовать на дороге. Вскоре ему повстречалось свидетельство одного из подобных бесчинств: прямо посреди дороги лежал труп рыжей кавалерийской лошади – судя по синему чепраку, французской. Вацлав натянул поводья, чтобы как следует рассмотреть показавшуюся ему подозрительно знакомой лошадь. Точно таких же лошадей они с Кшиштофом отбили у встреченных на дороге драгун.
Вацлав заколебался, не зная, что предпринять. Ему казалось, что эта убитая лошадь может пролить какой-то свет на судьбу его бесследно исчезнувшего кузена. В пыли вокруг лошадиного трупа осталось множество следов – и конских, и людских. Присмотревшись повнимательнее, Вацлав по нескольким обломанным веткам определил место, где всадники свернули с дороги в лес. Близ этого места в кустах что-то блестело, и, подойдя поближе, молодой Огинский поднял с земли драгунскую каску с прикрепленным на гребне конским хвостом.
Каска эта только усилила его сомнения. Точно такая же красовалась на голове кузена, когда Вацлав видел его в последний раз, но это вовсе не означало, что Кшиштоф был здесь. Лошадь и каска могли принадлежать совсем другому человеку, действительно служившему в драгунском полку, в форму которого сейчас были по необходимости одеты оба кузена. Такое совпадение, впрочем, казалось маловероятным, и, если бы не письмо Синцова к князю Багратиону, Вацлав непременно предпринял бы расследование этого происшествия, не колеблясь ни минуты.
“О чем это я? – подумал он со стыдом. – Кузен наверняка подвергается смертельной опасности, а я думаю, помочь ему или махнуть на это дело рукой! Письмо? Ну, что же письмо? Письмо есть не просит. Синцов сам предлагал мне отдохнуть до завтра. Значит, никакой особенной срочности в этом письме нет, и я могу немного задержаться”.
Он вернулся к лошади и еще раз внимательно ее осмотрел. Притороченные к седлу кожаные сумки были расстегнуты. Из одной высовывался краешек какой-то темной ткани. Потянув за него, Вацлав вытащил из сумки смятую женскую накидку. У него вдруг сильно забилось сердце, хотя такая накидка могла принадлежать кому угодно.
Решение было принято. Вынув из-за пояса пистолет, Вацлав углубился в лес, ведя в поводу коня и внимательно глядя по сторонам в поисках оставленных похитителями следов.
Глава 17
– Мужики сказывали, – нарушил молчание “адъютант” Илья, – будто в Березовке мародеров человек двадцать вторую ночь ночует.
Он говорил не “мародеры”, а “миродеры” – так ему, вероятно, было понятнее.
Смоляк скривился: двадцать французских солдат при желании могли оказать весьма ощутимое сопротивление его “партии”, в которой насчитывалось всего около трех десятков вооруженных чем попало мужиков. Кроме того, у него на завтрашний день были совсем другие планы. Он уже понял, что его обидчик, московский барин с польским акцентом, почему-то всегда оказывается там же, где и шестой полк французских улан. Почему это происходит, Смоляк не знал, но считал такое пристрастие “своего” барина весьма для себя полезным.
– Ну-к, што теперь? – презрительно откликнулся он на замаскированное безразличным тоном предложение кузнеца. – Вона, в Гороховке их цельный полк. Может, ты и их повоевать хочешь? Силы у нас мало, Илюха. Только зря животы покладем, а толку никакого. Нету на то моего командирского согласия.
Илья украдкой вздохнул. Каторжная физиономия и манера ведения боевых действий “их высокоблагородия” нравились ему все меньше с каждым днем. Кузнец, как и добрая половина Смолякова отряда, начинал склоняться к мысли, что “их высокоблагородие” – никакое не благородие, а точно такой же “миродер”, как и французы, только свой, русский, из мужиков. Рассказы Смоляка о его военных подвигах уже не впечатляли людей так, как вначале, зато мелкий разбой, которым Смоляк занимался на дорогах, говорил сам за себя. Накануне Илья краем уха слышал, как двое мужиков подговаривались уйти от Смоляка и податься к гусарам, которые как будто партизанили где-то поблизости. Кузнец ничего не сказал об этом “их высокоблагородию”, но и уходить с мужиками не стал, поскольку все еще дорожил своим званием “адъютанта”.
– Завтра с утра, – сказал Смоляк, – в Гнилой лощине пошарим. Чует мое сердце, там он, нехристь, схоронился.
– Да что ты ищешь-то? – в сердцах спросил кузнец. – Чего ты к нему привязался? Да он, лягушатник, небось, давно уж до своих добег. Сам говоришь, в Гороховке ихнего брата целый полк. Там он, больше ему податься некуда.
– Это лягушатник не простой, – важно ответил Смоляк. – Не твоего ума дело, понял? Мой это лягушатник. Нужен он мне, и баста. И в Гороховке его нету, помяни мое слово. Завтра в Гнилую лощину пойдем.
Пользуясь темнотой, кузнец пожал плечами. По большому счету ему было все равно – идти в Гнилую лощину или лежать в землянке, почесывая поясницу. Он, конечно, предпочел бы пощупать топором обосновавшихся в Березовке “миродеров”, но спорить со Смоляком было не только бесполезно, но и очень опасно.
В это время со стороны Гороховки, где ночевал французский кавалерийский полк, послышалась приглушенная расстоянием ружейная пальба. Начавшись с нескольких данных вразброд выстрелов, она постепенно достигла густоты настоящего сражения, и так же постепенно пошла на убыль.
– Чего это они? – спросил Смоляк, но кузнец не успел ответить: со стороны деревни вдруг долетел удар такой силы, что даже находившиеся в двух верстах оттуда Смоляк и Илья невольно вздрогнули и пригнулись. Над лесом поднялось багровое зарево, в деревне еще несколько раз громыхнуло, и наступила тишина.
Взрыв порохового парка шестого уланского полка заставил насторожиться пана Кшиштофа. Не понимая, что произошло, Огинский пришпорил лошадь, инстинктивно стремясь поскорее выяснить причину взрыва. Что-то подсказывало ему, что там, вблизи центра событий, он будет в большей безопасности, чем на этой лесной дороге.
Это был тот самый случай, когда внутренний голос толкает человека на необдуманные поступки, чреватые самыми неприятными последствиями. Вглядываясь в разгоравшееся над вершинами деревьев дымное багровое зарево, пан Кшиштоф скакал прямо в руки Смоляка, который, поминутно оглядываясь назад, ехал ему навстречу по той же дороге, скрытый от “своего барина” уже только одним поворотом.
После ночного нападения на деревню из пятидесяти сабель, что были под началом Синцова, в строю осталось чуть более тридцати человек. Потери считались только убитыми; раненые не пожелали покинуть партию. Шестой уланский потерял почти половину своих лошадей, весь пороховой парк и не менее сотни человек убитыми. О результатах вылазки Синцову доложил казачий есаул с аккуратно перевязанной чистой тряпицей головой.
– Радость-то какая, ваше благородие, – закончил он, – что вы живым вернулись! Мы-то, грешным делом, вас похоронить успели. Как оно рвануло…
– Точно так, – язвительно перебил его Синцов, – как оно рвануло, так вы и штаны потеряли. Улепетывали без памяти, аники-воины… Ну, шучу, шучу! Вылазкой я доволен, а что убитые есть, так на то и война. Каждый из наших рубак пятерых лягушатников с собой прихватил – это ли не победа? Ну, ступай, есаул, ступай.
– Ты прямо полководец, – заметил Вацлав Огинский, садясь на привычное место у стены шалаша и отстегивая саблю. – Речи произносишь… Быть тебе генералом, не иначе.
– В рядовые бы не разжаловали, и то хлеб, – буркнул Синцов, валясь на свой земляной топчан. – За своеволие и неторопливость в воссоединении с основными силами армии… А мне надоело от самого Вильно пятиться! Я вам не рак! Я, брат, гусар… А ты молодец, корнет. Потешил душеньку! Кабы не ты, я бы на этих улан когда бы еще зуб наточил. И вел ты себя как подобает… Право, зря мы с тобой стрелялись.
Вацлав нахмурился.
– Ты сам говорил: кто старое помянет… – напомнил он. – Стрелялись-то мы совсем по другому делу.
– Помню, помню я, из-за чего стрелялись, – проворчал Синцов. – Признаю, что был неправ, и приношу свои извинения. Теперь доволен? Жалко, княжны тут нет, я бы ей ручку поцеловал, прощения бы попросил… Как думаешь, простила бы?
Огинский помрачнел.
– Боюсь, что этой возможности у тебя уже не будет, – сказал он. – Мне кажется, что княжна… что она осталась в той избе.
Синцов вскочил, словно его ткнули шилом, ударился головой о низкую крышу шалаша, едва не пробив ее насквозь, выругался и сел.
– Говорил я Неходе: не, спеши поджигать, – повторил он. – Ах, дьявол! Брось, Огинский, этого не может быть.
– Хотелось бы на это надеяться, – не слыша собственных слов, ответил Вацлав, – но ты сам знаешь: на войне как на войне.
Горячка боя, наконец, отпустила его, и он с опозданием осознал, что значила для него смерть Марии Андреевны. Боли не было. Вацлав чувствовал себя так, словно кто-то вынул из него душу и положил на ее место камень – холодный, шершавый и невыносимо тяжелый. Жизнь потеряла смысл. Не было ни цвета, ни запаха, ни вкуса – ничего, кроме легкой печали о том, что могло бы быть, но чего теперь не будет никогда.
Синцов смотрел на него и незаметно ощупывал под ментиком туго набитый золотыми кругляшками кошелек, который совсем недавно спас его от пули Огинского. Поручик окончательно запутался. Молодой Огинский был храбр, несомненно честен, явно неглуп и не помнил зла. Иными словами, перед Синцовым сидел человек, которого при иных обстоятельствах он почел бы за великую честь иметь своим другом. Те его качества, кои Синцов причислял к недостаткам – титул, принадлежность к польской нации, богатство и чересчур, по мнению поручика, утонченное воспитание, – говоря по совести, нельзя было ставить ему в вину, поскольку все это Огинский получил с самого рождения вместе с фамилией и внешностью. В остальном же это был лихой гусар и отменный товарищ. Синцов отлично понимал, что изрядно виноват перед корнетом, но не знал, что ему теперь делать. Его так и подмывало признаться во всем, но язык не поворачивался начать этот трудный разговор, особенно теперь, когда погибла княжна Вязмитинова.
– Что ж, корнет, – сказал он, – поверь, я скорблю не меньше твоего. Я был виноват перед княжною и не успел загладить свою вину. Что сказать тебе, не знаю. Ведь ты был влюблен в нее, кажется?
– Оставим это, – ответил Вацлав. – Теперь это уже не имеет значения. Я думаю о том, куда могла подеваться икона.
– Что ж икона? – пожал плечами Синцов. – Икона – не человек, она не может бегать. Если она находилась в доме, то наверняка сгорела дотла. Как ни жаль, но о ней, видимо, придется забыть. Скажи, что ты теперь намерен делать?
Вацлав непонимающе взглянул на него.
– Что делать? Вот странный вопрос… Ты разве не примешь меня под свое начало?
Синцов сильно потер ладонями щеки. Он ждал именно такого ответа и не знал, как к нему отнестись. С точки зрения пользы для дела присутствие Огинского в партии было настоящим подарком: поручик имел кое-какие планы относительно расширения своей партии и активизации партизанских действий в тылу противника, так что каждый храбрый офицер был для него теперь дороже золота. Но рядом с корнетом Синцов ощущал сильнейшую неловкость, от которой, он знал, ему не удастся избавиться до самой смерти.
– С радостью, – отвечал он. – Да и как я могу тебя не принять? Мы, – он сделал широкий жест рукой вокруг себя, показывая, что имеет в виду всю свою партию, – не банда какая-нибудь, а армейский гусарский полк. Знамя наше при нас, значит, полк жив. А ты офицер нашего полка, и офицер боевой, настоящий. Как я могу тебя не взять? Одно скажу: чертовски рад твоему возвращению. И вот что, корнет: мыслю я, что здесь, в тылу неприятеля, от нас будет гораздо больше пользы для отечества, нежели во фронте, под началом немца Барклая. Я тут составил рапорт на имя князя Багратиона, в коем излагаю свои соображения по поводу пользы войны партизанской. Писание сие надобно доставить в ставку. Дело это рискованное и важное. Я бы послал казака, да вот беда: а ну, как в виду неприятеля пакет доведется уничтожить? Надобно, чтобы курьер мог на словах передать князю суть моего замысла. Понимаешь ли, о чем я толкую?
– Вполне, – ответил Вацлав. – Почту за честь выполнить сие поручение и приложу все силы к тому, чтобы добиться у князя не только одобрения, но и подкреплений.
– О! – воскликнул Синцов. – Вот это важно! Мне бы сюда казачью сотню, я бы тут такое устроил!
Вацлав покивал головой, показывая, что понимает и разделяет замысел поручика, и вышел из шалаша. Глаза у него горели, словно под веками было полно песка, но спать он не мог. Молодой Огинский чувствовал себя так, как чувствует себя человек, проскакавший без единой остановки двести верст и достигший, наконец, цели путешествия: внутри него все еще продолжалось стремительное движение, в то время как сам он уже никуда не двигался, и корнет не знал, куда себя девать. Его безумные приключения закончились внезапно и совсем не так, как он ожидал. Победа партии Синцова над целым полком улан для Вацлава Огинского обернулась сокрушительным поражением: княжна Мария погибла, и икона, вероятнее всего, погибла вместе с нею. Теперь ему, корнету Огинскому, предстояло жить дальше: повиноваться приказам, ходить в поиски, атаковать неприятельские транспорты, насмерть рубиться с французской кавалерией, получать кресты и очередные звания, играть в карты с товарищами, пить вино и опять по команде садиться в седло… Это было именно то, о чем совсем недавно он так горячо мечтал, но теперь эта жизнь казалась ему пустой и никчемной. Шанс совершить великое дело и завоевать любовь княжны был им окончательно упущен. Вацлав не видел, в чем его вина, но чувствовал себя виноватым и почему-то даже более одиноким, чем тогда, когда впервые очнулся на месте дуэли и обнаружил себя раздетым и брошенным.
Небо над оврагом, где был разбит лагерь партизан, уже приобрело стальной блеск, какой бывает обыкновенно перед самым восходом солнца. В лагере все еще продолжалась обычная суета: кто-то расседлывал взмыленных, возбужденных после боя лошадей, кто-то перевязывал раненого товарища. В подвешенных над кострами котелках булькало варево, распространяя вокруг сытный дух приготовляемого мяса, где-то вжикали бруском по стали – очевидно, точили затупившуюся саблю. Люди были возбуждены, повсюду слышались разговоры и смех. Вацлав вдруг понял, что хочет поскорее уехать.
Желание это было неразумно, и молодой Огинский хорошо понимал, что много умнее сейчас было бы хорошенько отдохнуть перед дальней дорогой. Тем не менее, чувство, что он находится совсем не там, где должен быть, и делает совсем не то, что должен бы делать, становилось все сильнее с каждой минутой.
Побродив вокруг лагеря, но так и не успокоившись, он вернулся в шалаш Синцова. Поручик уже спал, оглашая окрестности храпом, от которого, казалось, сотрясались сплетенные из веток стены шалаша. Вацлаву стоило немалых трудов растолкать его. Объяснить ничего не соображавшему со сна Синцову, зачем ему понадобилось так скоро ехать, оказалось еще сложнее.
– Ни черта не понимаю, – пробормотал Синцов, растирая заспанное лицо ладонью. – Сбесился ты, что ли? Которые сутки ты не спишь? Вот и видно, что умом тронулся… Заснешь в седле и въедешь прямо в руки каким-нибудь мародерам, хорошо ли это будет?
– Авось, не въеду, – нетерпеливо ответил Вацлав. – Если что, прикорну где-нибудь в лесу. Не спрашивай, зачем я тороплюсь, я и сам этого не знаю, но чувствую, что просто не могу усидеть на месте. Ты понимаешь ли меня?
Синцов внимательно оглядел его и тяжело вздохнул.
– Чего ж тут не понять… Только смотри, корнет: я тебя посылаю, чтоб ты донесение доставил, а подвиги твои мне ни к чему… Мне надобно, чтобы ты живым добрался до Багратиона и, коли будет на то его воля, вернулся с подкреплением. Выполни это, и я тебя по гроб жизни не забуду. Иных условий не ставлю, но это исполни, прошу тебя, как брата. Запретить надеяться я тебе не могу, но о долге не забывай.
– Надеяться? – переспросил Вацлав. – На что же надеяться? О чем ты, Синцов?
– Не о чем, а о ком, – поправил его поручик. – Я, признаться, надежд твоих не разделяю; ну, да бог с тобой, езжай. Ежели ты прав и княжна жива, я буду только рад.
Вацлав вздрогнул: ему казалось, что он вовсе и не думал о княжне. Поразмыслив, он, однако же, понял, что Синцову удалось разглядеть в нем то, о чем он и сам не подозревал. Им вдруг овладела уверенность, что Мария Андреевна жива и нуждается в его немедленной помощи.
– Есаул! – не вставая с топчана, закричал Синцов. – Прикажи седлать! Я тебя провожу, – сказал он Вацлаву. – Дорог здешних ты знать не можешь, так что мне будет спокойнее, ежели я сам поставлю тебя на правильный путь. Черт бы тебя побрал с твоей горячкой! Таки не дал выспаться…
Час спустя, умывшись, плотно закусив и имея при себе короткий рапорт Синцова, написанный на грязноватом клочке бумаги, Вацлав покинул лагерь верхом на сильной донской лошади. Его сопровождали Синцов и двое гусар, знакомых Огинскому по службе в полку. Этот эскорт тяготил Вацлава, который не знал, чего больше в хлопотах Синцова: заботь! или подозрения. Впрочем, Вацлава это не особенно волновало: он был занят совсем другими мыслями.
Они ехали лесом, держа путь напрямик к одной из лесных дорог, что шла более или менее параллельно столбовой Смоленской дороге. Синцов не хотел, чтобы его курьер подвергал себя излишнему риску, двигаясь по столбовой дороге в самой гуще неприятельской армии. Вацлав не возражал, понимая необходимость такой предосторожности. К тому же, если княжна была жива и как-то ухитрилась сбежать от своих конвоиров, она тоже не стала бы двигаться по Старой Смоленской, где ее легко могли поймать. Вацлав не понимал, откуда у него появилась эта уверенность в том, что Марии Андреевны не было в сгоревшей избе; Синцов, отбросив иносказания, прямо говорил ему, что он принимает желаемое за действительное.
Двигаясь гуськом, лошади спустились в неглубокую, поросшую кустарником лощину. Ехавший впереди гусар вдруг остановился и поднял руку, подзывая спутников к себе. На земле у копыт его лошади белел круг свежего пепла, от которого все еще ощутимо веяло теплом. Пошарив кругом, гусары обнаружили следы временного ночлега небольшой группы вооруженных людей: примятую траву, сломанные ветки и оброненный кем-то промасленный войлочный пыж.
– Догадываешься, кто? – спросил Синцов у гусара, угрюмо разглядывая поданный ему пыж.
– Точно так, ваше благородие, – отозвался гусар. – Они это, басурманы.
– Французы? – удивился Вацлав.
– Да нет, – криво улыбаясь, ответил Синцов, – не французы. Эти, пожалуй, пострашней любых французов будут. Ну, чего спрашиваешь-то, когда они тебя самого дважды чуть было не порешили! Бандиты, разбойники, лесные людишки… Мне один мужик из соседней деревни сказал, что верховодит у них какая-то каторжная рожа – без ноздрей, зато в гусарском мундире и даже с крестом. Дай срок, изловлю и на березе вздерну. Озорует, чертяка, ни своих, ни чужих не щадит. Ох, доберусь я до него!
– Да, – сказал Вацлав, – с таким соседом, пожалуй, не уживешься.
– Вот именно! Ты смотри, корнет, чтобы этот сосед тебе на дороге не повстречался. Бог, говорят, троицу любит, так что гляди в оба.
Выехав на дорогу, они простились, и Вацлав, пришпорив коня, пустил его в галоп.
Был десятый час утра, становилось жарко. Огинский скакал по лесной дороге, зорко вглядываясь в каждый поворот. Он снова был один, предоставленный самому себе, и мог рассчитывать только на себя самого. Округа кишела мародерами и ушедшими в леса крестьянами, кое-кто из которых, как он уже имел случай убедиться, был весьма рад случаю безнаказанно побесчинствовать на дороге. Вскоре ему повстречалось свидетельство одного из подобных бесчинств: прямо посреди дороги лежал труп рыжей кавалерийской лошади – судя по синему чепраку, французской. Вацлав натянул поводья, чтобы как следует рассмотреть показавшуюся ему подозрительно знакомой лошадь. Точно таких же лошадей они с Кшиштофом отбили у встреченных на дороге драгун.
Вацлав заколебался, не зная, что предпринять. Ему казалось, что эта убитая лошадь может пролить какой-то свет на судьбу его бесследно исчезнувшего кузена. В пыли вокруг лошадиного трупа осталось множество следов – и конских, и людских. Присмотревшись повнимательнее, Вацлав по нескольким обломанным веткам определил место, где всадники свернули с дороги в лес. Близ этого места в кустах что-то блестело, и, подойдя поближе, молодой Огинский поднял с земли драгунскую каску с прикрепленным на гребне конским хвостом.
Каска эта только усилила его сомнения. Точно такая же красовалась на голове кузена, когда Вацлав видел его в последний раз, но это вовсе не означало, что Кшиштоф был здесь. Лошадь и каска могли принадлежать совсем другому человеку, действительно служившему в драгунском полку, в форму которого сейчас были по необходимости одеты оба кузена. Такое совпадение, впрочем, казалось маловероятным, и, если бы не письмо Синцова к князю Багратиону, Вацлав непременно предпринял бы расследование этого происшествия, не колеблясь ни минуты.
“О чем это я? – подумал он со стыдом. – Кузен наверняка подвергается смертельной опасности, а я думаю, помочь ему или махнуть на это дело рукой! Письмо? Ну, что же письмо? Письмо есть не просит. Синцов сам предлагал мне отдохнуть до завтра. Значит, никакой особенной срочности в этом письме нет, и я могу немного задержаться”.
Он вернулся к лошади и еще раз внимательно ее осмотрел. Притороченные к седлу кожаные сумки были расстегнуты. Из одной высовывался краешек какой-то темной ткани. Потянув за него, Вацлав вытащил из сумки смятую женскую накидку. У него вдруг сильно забилось сердце, хотя такая накидка могла принадлежать кому угодно.
Решение было принято. Вынув из-за пояса пистолет, Вацлав углубился в лес, ведя в поводу коня и внимательно глядя по сторонам в поисках оставленных похитителями следов.
Глава 17
Разбуженная прозвучавшим в занятой французами деревне взрывом, княжна Мария испуганно села и огляделась по сторонам. Костер догорел, хотя от золы еще веяло теплом, и местами из-под нее красновато светился жар. Пана Кшиштофа поблизости не было. Предполагая, что ее спутник, встревоженный раздавшимся в ночи странным звуком, отошел в сторону, чтобы постараться выяснить причину шума, княжна окликнула его по имени. Никто не отозвался. Мария Андреевна решила, что паниковать раньше времени не стоит, и хотела было снова прилечь, но тут до нее дошло, что она не слышит ни одного из тех привычных звуков, которые всегда выдают присутствие поблизости лошадей.
Это уже было более чем странно, по правде говоря, это было страшновато. Отбросив шинель, которой была укрыта, княжна встала и подбросила в костер немного заготовленного паном Кшиштофом хвороста. Ей пришлось всего дважды подуть на угли, чтобы хворост вспыхнул с сухим треском. Пляшущие языки пламени осветили огромный сосновый выворотень, под которым спала княжна, и лесную прогалину, где не было ни лошадей, ни пана Кшиштофа, ни, как с испугом убедилась княжна, с таким трудом спасенной ею иконы.
Мария Андреевна тряхнула головой. Все это было слишком похоже на страшный сон, чтобы разум мог сразу воспринять и осмыслить то, что видели глаза. Огинский, лошади, икона – все это словно провалилось сквозь землю, не оставив после себя никаких следов. На минуту княжна даже усомнилась в собственном здравомыслии, решив, что невзгоды последних дней расшатали ее рассудок, и что бегство из деревни, икона, болото и пан Кшиштоф ей попросту привиделись в бреду.
Однако, пережив первый шок, ее разум воспротивился такому предположению. Княжна чувствовала себя на удивление здоровой и отлично помнила все, что с нею произошло. Она осмотрела свое испачканное болотной грязью платье, коснулась рукой конской попоны, которой была укрыта вместо одеяла, нашла лошадиные следы и даже кучку свежего конского навоза, которая, хотя и выглядела весьма неблагородно, яснее всех остальных примет говорила о том, что лошади здесь были, и были совсем недавно.
Следующее предположение княжны было самым близким к истине: она подумала, что пан Кшиштоф по какой-то неведомой причине решил бросить ее здесь и тайно бежал, похитив икону. Не успев додумать эту мысль до конца, Мария Андреевна до глубины души возмутилась собственной, как ей казалось, низости: разве можно было подозревать кузена Вацлава Огинского в столь подлом поступке после того, как он спас ей жизнь? Спасение жизни, о котором думала княжна, заключалось в том, что ей помогли выбраться из болота, протянув руку, в чем она, в общем-то, вовсе не нуждалась.
Она присела у огня, ломая голову над тем, что было бы очевидно любому другому человеку на ее месте. Исчезновение пана Кшиштофа с лошадьми и иконой наверняка имело какую-то вполне рациональную причину. Беда заключалась в том, что княжна этой причины не видела, а та, что лежала на самом виду, ее не устраивала по моральным соображениям. Выросшая вдали от светского общества с его интригами и сплетнями, княжна привыкла судить об окружающих по себе, и эта прекрасная во всех отношениях привычка порой мешала ей видеть то, что лежало прямо у нее перед носом. Она вертела странное исчезновение пана Кшиштофа так и этак, выстраивая самые невероятные гипотезы и находя всевозможные оправдания, но, как ни поворачивала она это ночное происшествие, с какой стороны его ни разглядывала, все получалась какая-то непонятная гнусность и подлая чепуха. Как ни крути, а оставить ее в лесу одну, без оружия, без лошади, без еды и воды, не потрудившись не то что объясниться, но даже и попрощаться, было со стороны пана Кшиштофа, мягко говоря, некрасиво.
В конце концов княжна почувствовала, что с нее довольно. От всех этих предположений и гипотез у нее начала раскалываться голова, а ни одного благовидного объяснения исчезновению пана Кшиштофа найти так и не удалось. Пан Кшиштоф был княжне, в общем-то, безразличен, но вместе с ним пропала икона, а это уже было весьма дурно. Может быть, Огинский решил поскорее доставить икону к русской армии и для скорейшего достижения этой благородной цели избавился от обузы, которой, несомненно, должна была представляться ему княжна?
– Довольно! – вслух воскликнула Мария Андреевна, сердито вороша прутиком угли. – Так можно сойти с ума. Если он доставит икону в Москву, это будет прекрасно. Чего мне еще желать?
Княжна несколько кривила душой: желаний у нее было множество, но все они в настоящее время казались невыполнимыми.
С трудом дождавшись рассвета, она тронулась в путь. Занятая все теми же неотвязными мыслями, она поначалу сбилась с пути и чуть было снова не вернулась к болоту, но вовремя заметила свою ошибку и изменила направление. Результатом этой ошибки стал изрядный крюк, который вывел ее на дорогу не там, где она должна была выйти на нее, двигаясь по прямой, а гораздо дальше, почти рядом с тем местом, где лежала одна из лошадей пана Кшиштофа, позже обнаруженная Вацлавом. Увидеть следы присутствия старшего из кузенов княжне, однако же, довелось не сразу, потому что, едва выбравшись из лесной чащи на дорогу, она была остановлена строгим окриком, раздавшимся из придорожных кустов.
Это уже было более чем странно, по правде говоря, это было страшновато. Отбросив шинель, которой была укрыта, княжна встала и подбросила в костер немного заготовленного паном Кшиштофом хвороста. Ей пришлось всего дважды подуть на угли, чтобы хворост вспыхнул с сухим треском. Пляшущие языки пламени осветили огромный сосновый выворотень, под которым спала княжна, и лесную прогалину, где не было ни лошадей, ни пана Кшиштофа, ни, как с испугом убедилась княжна, с таким трудом спасенной ею иконы.
Мария Андреевна тряхнула головой. Все это было слишком похоже на страшный сон, чтобы разум мог сразу воспринять и осмыслить то, что видели глаза. Огинский, лошади, икона – все это словно провалилось сквозь землю, не оставив после себя никаких следов. На минуту княжна даже усомнилась в собственном здравомыслии, решив, что невзгоды последних дней расшатали ее рассудок, и что бегство из деревни, икона, болото и пан Кшиштоф ей попросту привиделись в бреду.
Однако, пережив первый шок, ее разум воспротивился такому предположению. Княжна чувствовала себя на удивление здоровой и отлично помнила все, что с нею произошло. Она осмотрела свое испачканное болотной грязью платье, коснулась рукой конской попоны, которой была укрыта вместо одеяла, нашла лошадиные следы и даже кучку свежего конского навоза, которая, хотя и выглядела весьма неблагородно, яснее всех остальных примет говорила о том, что лошади здесь были, и были совсем недавно.
Следующее предположение княжны было самым близким к истине: она подумала, что пан Кшиштоф по какой-то неведомой причине решил бросить ее здесь и тайно бежал, похитив икону. Не успев додумать эту мысль до конца, Мария Андреевна до глубины души возмутилась собственной, как ей казалось, низости: разве можно было подозревать кузена Вацлава Огинского в столь подлом поступке после того, как он спас ей жизнь? Спасение жизни, о котором думала княжна, заключалось в том, что ей помогли выбраться из болота, протянув руку, в чем она, в общем-то, вовсе не нуждалась.
Она присела у огня, ломая голову над тем, что было бы очевидно любому другому человеку на ее месте. Исчезновение пана Кшиштофа с лошадьми и иконой наверняка имело какую-то вполне рациональную причину. Беда заключалась в том, что княжна этой причины не видела, а та, что лежала на самом виду, ее не устраивала по моральным соображениям. Выросшая вдали от светского общества с его интригами и сплетнями, княжна привыкла судить об окружающих по себе, и эта прекрасная во всех отношениях привычка порой мешала ей видеть то, что лежало прямо у нее перед носом. Она вертела странное исчезновение пана Кшиштофа так и этак, выстраивая самые невероятные гипотезы и находя всевозможные оправдания, но, как ни поворачивала она это ночное происшествие, с какой стороны его ни разглядывала, все получалась какая-то непонятная гнусность и подлая чепуха. Как ни крути, а оставить ее в лесу одну, без оружия, без лошади, без еды и воды, не потрудившись не то что объясниться, но даже и попрощаться, было со стороны пана Кшиштофа, мягко говоря, некрасиво.
В конце концов княжна почувствовала, что с нее довольно. От всех этих предположений и гипотез у нее начала раскалываться голова, а ни одного благовидного объяснения исчезновению пана Кшиштофа найти так и не удалось. Пан Кшиштоф был княжне, в общем-то, безразличен, но вместе с ним пропала икона, а это уже было весьма дурно. Может быть, Огинский решил поскорее доставить икону к русской армии и для скорейшего достижения этой благородной цели избавился от обузы, которой, несомненно, должна была представляться ему княжна?
– Довольно! – вслух воскликнула Мария Андреевна, сердито вороша прутиком угли. – Так можно сойти с ума. Если он доставит икону в Москву, это будет прекрасно. Чего мне еще желать?
Княжна несколько кривила душой: желаний у нее было множество, но все они в настоящее время казались невыполнимыми.
С трудом дождавшись рассвета, она тронулась в путь. Занятая все теми же неотвязными мыслями, она поначалу сбилась с пути и чуть было снова не вернулась к болоту, но вовремя заметила свою ошибку и изменила направление. Результатом этой ошибки стал изрядный крюк, который вывел ее на дорогу не там, где она должна была выйти на нее, двигаясь по прямой, а гораздо дальше, почти рядом с тем местом, где лежала одна из лошадей пана Кшиштофа, позже обнаруженная Вацлавом. Увидеть следы присутствия старшего из кузенов княжне, однако же, довелось не сразу, потому что, едва выбравшись из лесной чащи на дорогу, она была остановлена строгим окриком, раздавшимся из придорожных кустов.