Княжна остановилась. Бежать было некуда, разве что обратно в лес, но и этот выход представлялся весьма сомнительным: княжна не знала, сколько человек скрывалось в кустах и что это были за люди. Зато она успела хорошо усвоить другое: французская поговорка “а ля гер ком а ля гер” ныне вовсю действовала на просторах Смоленской губернии, позволяя сильным вооруженным мужчинам иногда, просто чтобы не утратить сноровки, стрелять в спину безоружным женщинам.
   Кусты зашевелились, и на дорогу выбралась некая бородатая личность в лаптях и крестьянском, подпоясанном веревкой, армяке. За поясом у этой личности торчал остро отточенный топор, а загрубевшие от крестьянской работы руки сжимали старинное ружье, живо напомнившее княжне тот самопал, с которым незабвенный Архипыч выходил на крыльцо встречать незваных гостей.
   – Куда, барышня, путь держите? – угрюмо поинтересовался этот персонаж, настороженно вглядываясь в кусты за спиной у княжны. – Извольте со мной проследовать. Ныне времена такие, что барышням без охраны никак невозможно…
   Человек этот был послан на дорогу Васькой Смоляком, чтобы снять седло с убитой ночью во время пленения пана Кшиштофа лошади. Лошадь застрелил сам Смоляк, но после этого доведенный до отчаяния своим вечным невезением пан Кшиштоф, выхватив саблю, оказал такое сопротивление, что “их высокоблагородию” стало не до седла. Он разрядил в обезумевшего Огинского все три оставшихся у него пистолета и ухитрился ни разу не попасть, если не считать попаданием тот выстрел, который сбил шапку с головы “адъютанта” Ильи и едва не размозжил кузнецу череп. Дело могло закончиться для Смоляка весьма плачевно, если бы Илья, которому просвистевшая над самой макушкой верная смерть внезапно добавила проворства, не сшиб пана Кшиштофа с ног ударом ружейного приклада. Огинский попытался подняться на ноги, удивив разбойников невиданной среди дворянского сословия крепостью черепа, и кузнецу ничего не оставалось, как ударить его прикладом снова, на сей раз посильнее. Второй удар пришелся по спине. Приклад ружья с треском отлетел, а пан Кшиштоф, издав невнятный звук, повалился лицом в пыль и более не шевелился.
   Разъяренный Смоляк выхватил из-за голенища ржавый кинжал, пал подле пана Кшиштофа на одно колено и перевернул свою жертву на спину, намереваясь перерезать беззащитному противнику глотку. И только теперь в неверном свете полыхавшего над лесом далекого пожара “их высокоблагородие” узнал в этом человеке “своего барина”, которого так долго и безуспешно выслеживал по всей округе.
   Просто прирезать такую важную птицу Смоляк, конечно же, не мог. Он хотел насладиться испугом и агонией своего обидчика в полной мере, и потому велел Илье грузить пленника на свободную лошадь, которая, уныло мотая опущенной головой, стояла над трупом своей товарки, не в силах освободиться от уздечки, которой была привязана к луке надетого на мертвую лошадь седла.
   Таким образом, представлявшее немалую ценность кавалерийское седло было в суматохе забыто на обочине лесной дороги, а вместе с ним здесь же, в пыли, остались и седельные сумки, в одной из которых лежала икона, а в другой – снятый с нее золотой оклад.
   Пана Кшиштофа доставили в лагерь и, хорошенько связав и забив ему рот кляпом, бросили под куст – отсыпаться и приходить в себя. Смоляк во всеуслышание объявил, что утром будет вершить суд над французским шпионом. Об иконе он ничего не знал, но забытое седло, вещь весьма полезная и дорогостоящая, не давало ему покоя, и он почти сразу отправил за ним одного из местных мужиков, с которым и повстречалась княжна.
   Пленивший княжну мужик не отличался большой сообразительностью, но даже он понимал, что изловленную на дороге барышню необходимо доставить к “их высокоблагородию” Смоляку – для снятия допроса, а может, и для чего-нибудь еще. Барышню было немного жаль, но посланник Смоляка никогда не испытывал большой нежности к дворянскому сословию, так что совладать с неуместным чувством жалости ему удалось сравнительно легко.
   Теперь перед ним, однако же, стояла двойная задача: дотащить на спине до лагеря кавалерийское седло и при этом доставить туда же свою пленницу. Посланец Смоляка задумался, почесывая под шапкой затылок. Потом его физиономия расплылась в довольной улыбке: он нашел выход. Можно было прибыть в лагерь без лишних хлопот и даже с приятностью, если, к примеру, заставить барышню нести седло. Сначала, однако, седло нужно было снять, а за это время пленница могла убежать.
   – Пожалуйте вперед, барышня, – шмыгнув носом, сказал бородатый конвоир и повел стволом ружья, указывая направление.
   – Голубчик, – сказала ему Мария Андреевна, – а может быть, вы меня отпустите? Вы же видите, я безоружна и тоже пострадала от французов.
   – Пожалуйте вперед, – с недоброй усмешкой повторил мужик. – От француза оне пострадали, – передразнил он, – экая беда приключилась! А я, может, от вашего барского рода всю свою жизнь страдаю, так как мне-то быть прикажете? Ишь, чего удумали – отпустить!
   – Послушайте, голубчик, ну что вы такое говорите? Как я могла вас обидеть, если я вас даже не знаю?
   – А тебе, барышня, знать меня вовсе и не обязательно, – проворчал непреклонный конвоир. – Твое дело вперед меня иттить. А ежели шалить вздумаешь, не обессудь. Я, барышня, белке в глаз с двадцати шагов попадаю, и жалеть тебя я не стану. Понятно ли?
   – Да уж куда понятнее, – сказала Мария Андреевна и, не тратя более слов, двинулась в указанном конвоиром направлении.
   Было совершенно очевидно, что ничего хорошего ее не ожидает. Нужно было бежать, но, судя по жесткому, равнодушному взгляду мужика, тот не шутил, когда предупреждал о своем умении стрелять и готовности применить оружие в случае побега пленницы. Церемониться он явно не собирался, и княжна невольно припомнила смутные слухи, от которых ее очень тщательно, но не всегда успешно оберегал дед. Это были слухи о сожженных дворянских усадьбах и заколотых вилами помещиках, о запоротых насмерть кнутами крестьянах и воинских командах, которые приходилось вызывать для усмирения кровавых бунтов. Она всю жизнь считала эти рассказы едва ли не выдуманными из головы для красного словца; ей никогда даже в голову не приходило, что однажды она может сделаться героиней одного из подобных рассказов. Теперь, однако же, происходило именно это, и княжна со всей очевидностью поняла, что жизнь ее буквально висит на волоске. В эту минуту она подвергалась опасности гораздо более грозной, чем во время своего французского “плена” или даже побега. Ее вели на смерть, в этом можно было не сомневаться.
   – Послушай, любезный, – останавливаясь, сказала она, – я внучка князя Вязмитинова, княжна Мария Андреевна, и если с моей головы упадет хотя бы один волос, тебе придется за это отвечать.
   Вместо ответа в спину ей уперлось твердое дуло ружья, принуждая ее возобновить движение.
   – Ишь ты, – проворчал конвоир, – княжна… Отвечать, говоришь? Это перед кем же? Ты, ваше сиятельство, сама помысли: зачем же мне отвечать, ежели никто ничего не узнает? А ну, стой. Пришли…
   Мария Андреевна и сама уже увидела, что они пришли. Поперек дороги лежал труп рыжей кавалерийской лошади с аккуратно подстриженными гривой и хвостом. Синий французский чепрак и притороченные к седлу кожаные сумки дополняли картину – это, без сомнения, была одна из лошадей пана Кшиштофа. В придорожных кустах поблескивала драгунская каска, которая красовалась на голове старшего Огинского во время их последней встречи.
   – Вот и ладно, – сказал конвоир самым мирным тоном. – Стало быть, нашли. Теперь, ваше сиятельство, сними-ка седло. Надобно его забрать, чтобы, значит, неприятелю не досталось. Их благородие ротмистр Смоляк, атаман наш, как раз за этим седлом меня и послал. Давай, ваше сиятельство, поспешай, а то как бы басурманы не наехали.
   – Ротмистр? – со вспыхнувшей было надеждой обернулась к нему княжна.
   – Говорит, ротмистр, а как оно по правде есть, не нашего ума дело, – рассудительно ответил конвоир. – Я, знамо дело, досель ротмистров без ноздрей как-то не встречал, ну, да чего на свете не бывает. Может, и правду говорит, что его по навету в каторгу сослали, а может, и брешет – кто ж его разберет?
   – Голубчик, – всплеснула руками княжна, – да как же это! Ведь он же наверняка беглый каторжник, бандит, душегуб! Как же вы его слушаетесь?
   – А так и слушаемся, – отвечал крестьянин. – Уж на что барин наш был душегуб, а ничего, сорок годов его слушались, и дальше бы пришлось, кабы не француз… Да ты седло-то сымай, поторапливайся! А под их благородием, под Смоляком-то, дышать малость вольготнее, чем под барином нашим. Да ты подпругу, подпругу сперва ослобони!
   Княжна и без его советов отлично знала, что нужно делать, чтобы снять с лошади седло, но виду не подавала, продолжая бестолково возиться с ремнями и застежками. Она тянула время, потому что уже успела заметить высунувшийся из-под клапана седельной сумки краешек своей старой накидки – той самой, в которую была завернута икона.
   – Эка, недотыкомка! – искренне потешаясь, комментировал ее действия конвоир. – Это ж сумка, в сумку-то не лезь! Седло сымай, кому говорят!
   Рука Марии Андреевны тем временем скользнула под расстегнутый клапан сумки и ощупала икону. Княжна не знала, зачем она это делает: возможно, чтобы попрощаться, а может быть, в надежде на защиту…
   Она замерла и даже перестала дышать, когда ее пальцы нащупали еще какой-то предмет, находившийся в сумке вместе с иконой. Не веря себе, княжна осторожно сомкнула ладонь на удобно изогнутой деревянной ручке, большой и указательный пальцы, словно действуя по собственной воле, легли туда, куда должны были лечь.
   – Сумку, говорю, оставь! – прикрикнул конвоир. – Скорей давай, твое сиятельство, чего возишься!
   Он шагнул вперед и, отставив в сторону руку с ружьем, наклонился вперед, чтобы посмотреть, в чем загвоздка. В следующее мгновение он замер и, не разгибаясь, в странной скрюченной позе попятился назад, не отрывая взгляда от черного жерла пистолетного дула, глядевшего ему прямо в лоб.
   – Положи ружье, – дрожащим голосом скомандовала Мария Андреевна, – и ступай отсюда. Сейчас я тебя отпускаю, но больше не попадайся на моей дороге.
   Конвоир медленно разогнулся и вдруг улыбнулся прежней нехорошей улыбкой. Дрожащий голос княжны, очевидно, вселил в него уверенность, что она не отважится выстрелить.
   – Что ж ты, барынька, – сказал он, – что ж это ты задумала? Нешто грех на душу взять хочешь? Нельзя это, барынька, да и не твоего благородного ума это дело – из пистолей-то по людям палить. Смотри, ручки белые переломаешь… А ну, бросай оружию! – вдруг рявкнул он, резким движением беря наизготовку свое ружье.
   Княжна сама не помнила, как спустила курок. В последнее мгновение у нее в голове молнией промелькнула мысль, что пистолет, наверное, не заряжен. Пистолет, однако, исправно выпалил, издав показавшийся княжне оглушительным звук и так подпрыгнув, что и в самом деле едва не вывихнул ей кисть руки. Из дула вылетело целое облако дыма. Вскрикнув, княжна выронила пистолет и отпрыгнула назад.
   Когда дым рассеялся, она увидела своего конвоира, который, зажимая ладонью рану в плече, тяжело возился на земле, силясь подняться и все время беспомощно валясь на бок. Между пальцами у него сочилась темная кровь, помутневшие от боли глаза смотрели на княжну с немым удивлением. Этот взгляд Мария Андреевна запомнила на всю жизнь, хотя в тот момент, казалось, даже не обратила на него внимания.
   – Ох, – простонал раненый, – о-ох! Говорил ведь: все вы, баре, душегубы, все как есть…
   Он попытался поднять здоровой рукой ружье, но не удержал и бессильно выронил в пыль. Княжна попятилась от него и, не сводя глаз с ружья, присела над убитой, уже закоченевшей лошадью. Она вынула из сумки икону. Во второй сумке обнаружился завернутый в золотую парчу оклад. Княжне подумалось, что этот оклад еще добавляет таинственности к непонятному образу пана Кшиштофа, но сейчас ей было не до отгадывания шарад.
   Связав икону и оклад в один парчовый узел, она зачем-то затолкала свою накидку в пустую седельную сумку, в последний раз оглянулась на раненого и скорым шагом двинулась по дороге.
   Придя в себя и оглядевшись по сторонам, пан Кшиштоф поспешно зажмурил глаза и притворился мертвым, как жук, которого пощекотал травинкой любознательный ребенок. Увиденная паном Кшиштофом картина была, пожалуй, худшей из всех, какие он мог вообразить. Сплетенные из веток убогие шалаши, кострища и расхаживающие между ними бородатые, скверно одетые и еще хуже вооруженные люди яснее всяких слов говорили о том, что его угораздило живым попасть в лагерь лесных разбойников.
   Руки у него были надежно спутаны за спиной, связанные ноги совершенно затекли и ничего не чувствовали, а челюсти ломило так, будто некий уездный Самсон, не найдя в округе ни одного льва, упражнялся на пане Кшиштофе в разрывании звериных пастей. Попытавшись пошевелить языком, пан Кшиштоф понял, что рот у него забит какой-то шершавой тряпкой. В придачу ко всем несчастьям, тряпка эта явно была не первой свежести и жутко воняла псиной.
   Осторожно приоткрыв левый глаз, пан Кшиштоф огляделся еще раз, чтобы полнее уяснить свое положение. Положение было, бесспорно, бедственным, но то, что увидел пан Кшиштоф со второй попытки, окончательно повергло его в пучину отчаяния. Поодаль, у слабо дымящегося костра, засунув руки за пояс и насмешливо поглядывая в его сторону, стоял человек, облик которого наводил на мысль о ночном кошмаре. Сначала пан Кшиштоф узнал юнкерскую форму N-ского гусарского полка с солдатским крестом на шнурах венгерки. Форма эта, так же, как и крест, некогда принадлежала Вацлаву Огинскому. Однако, насколько помнил пан Кшиштоф, у его кузена никогда не было ни всклокоченной пегой шевелюры, ни растрепанной бороды, ни лилового клейма на лбу, ни вырванных ноздрей. Все эти приметы принадлежали совсем другому человеку. Пан Кшиштоф почувствовал, что у него мутится разум, но тут же до него дошло очевидное: никакой мистикой тут даже не пахло, и человек, на которого он смотрел, был не Вацлавом Огинским с головой Васьки Смоляка, а Васькой Смоляком, который зачем-то вырядился в старый мундир Вацлава.
   Смоляк был последним человеком, с которым пан Кшиштоф хотел бы увидеться, поэтому Огинский быстренько зажмурил открытый глаз и затаил дыхание. Эта уловка ему не помогла: Смоляк уже заметил, что его пленник пришел в себя. По его сигналу на голову пана Кшиштофа выплеснули ведро холодной воды, а чтобы пленнику не вздумалось и далее разыгрывать обморок, кто-то чувствительно пнул его сапогом, угодив прямиком в копчик.
   Пан Кшиштоф застонал и открыл глаза. Смоляк сидел перед ним на корточках, с притворным участием разглядывая его грязное и окровавленное лицо.
   – Что, барин, несладко? – спросил он с издевкой. – Небось, не чаял встретиться-то? Нехорошо мы с тобой распрощались, барин, не по-людски. Задолжал я тебе, али не помнишь? А я вот помню. Накрепко запомнил, барин! Васька Смоляк в долгу не остается, это тебе надобно было знать, прежде чем… Ну, да теперь все одно. Чего мертвого-то поучать? А ты нынче мертвый, барин, и даже еще мертвее. Помнишь Смоленскую дорогу-то? А, вижу, что помнишь.
   Пан Кшиштоф замычал, вертя головой и пытаясь вытолкнуть кляп. Смоляк смотрел на него, наморщив изуродованный лоб, и в глазах его горел сумасшедший огонек.
   – Али сказать что хочешь? Может, повиниться? Ну, давай, говори.
   С этими словами Смоляк вырвал изо рта пана Кшиштофа вонючую тряпку. Огинский с наслаждением втянул в себя воздух, закашлялся, тряхнул головой и задышал полной грудью.
   – Постой, – прохрипел он, – погоди, Смоляк. Убить успеешь, ты послушай сначала. Только людей своих убери подальше, не надо им этого слышать.
   – А у меня от народа секретов нет, – гордо заявил Смоляк, но при этом сделал жест, чтобы их оставили одних.
   – Откуп тебе дам, – быстро заговорил пан Кшиштоф. – Икону видел?
   – Ну, – настороженно сказал Смоляк, не видевший никакой иконы и не понимавший, о чем идет речь.
   – Оклад золотой, – продолжал пан Кшиштоф, – ему цены нет. Возьми себе. Там, в сумке…
   – Погоди, барин, – начиная понимать, что к чему, и от этого хмурясь, сказал Смоляк. – Уж больно ты ловок. Ежели икона у меня, так какой же твой откуп? Али ты надумал мне мое же подарить? Где, говоришь, икона-то?
   – В седельной сумке, – сказал пан Кшиштоф и вдруг насторожился. – Ты почему спрашиваешь? Ты что, ее не взял?!
   – Не взял, так возьму, – успокоил его Смоляк. – Тебе-то чего теперь петушиться? Ежели тебе сказать более нечего, тогда прощевай, барин.
   – Погоди, – остановил его Огинский. – Икона эта непростая. Мне французский маршал за нее такие деньги обещал, каких ты в глаза не видел. Тебе столько за сто лет не награбить, клянусь богом.
   – Э, барин, – протянул Васька, – большие деньги ты мне, помнится, уже сулил. И чем дело кончилось, я тоже не забыл.
   Тон его был равнодушным, но пан Кшиштоф заметил блеснувший в глазах каторжника алчный огонек и удвоил свои усилия.
   – Мы с тобой тогда как раз эту икону и отбивали, – признался он. – Я за ней два месяца охотился, извелся весь… Бери все, все до копейки, только жизнь оставь!
   Смоляк вдруг помрачнел.
   – Ну, барин, берегись, коли соврал! Ты меня знаешь, я тебя из-под земли достану. Так, говоришь, в сумке? Вот незадача-то…
   – Что, что такое? – встревожился пан Кшиштоф.
   – Послал я на дорогу за твоим седлом верного человека, – задумчиво проговорил Смоляк, – да что-то долгонько его нету… Оклад, говоришь, золотой? И много ли золота?
   – Много, – ответил пан Кшиштоф. Их глаза встретились и одновременно расширились от одной и той же ужасной мысли.
   – Золото – вещь тяжелая, – вслух высказал пан Кшиштоф то, о чем думал Смоляк. – Такую тяжесть не всякая верность выдержит. Догонять его надо, Смоляк. Слышишь? И людей своих с собой не бери, возьми меня.
   – Тебя-то? Гляди, друг какой сыскался…
   Но правота пана Кшиштофа была очевидна даже для Смоляка. Подумав не больше минуты, “их высокоблагородие” потребовал коней для себя и для барина. Правда, пана Кшиштофа вопреки его ожиданиям так и посадили в седло связанным, для верности примотав запястья к луке седла, а ноги стянув просунутой под лошадиное брюхо веревкой. Это было неприятно, но вполне закономерно: Смоляк больше не хотел оставаться в дураках.
   Провожаемые недоумевающими взглядами присутствующих, они покинули лагерь и двинулись к дороге по неприметной лесной тропинке – той самой, по которой навстречу им, озираясь и держа наготове взведенный пистолет, шагал Вацлав Огинский. Неизвестно, что так упорно сводило кузенов в одну точку пространства и времени – судьба, божья воля или слепой случай, – но они шли навстречу друг другу, с каждым шагом приближаясь к развязке.
   Свернув с дороги в лес, Вацлав вскоре обнаружил широкий кровавый след, идти по которому было столь же легко, как если бы кто-то потрудился прибить к деревьям таблички с нарисованными стрелками. Он был уверен, что это кровь Кшиштофа, и все время ускорял шаг. Вскоре, однако, он обнаружил лежавшего в кустах рядом с тропой крестьянина в лаптях и армяке, вооруженного топором и старинной фузией, коей место было в музее стрелкового оружия. Раненый был жив, но без сознания. Огинский догадался, что видит перед собой одного из беспокойных “соседей”, о которых предупреждал его Синцов. Тем не менее, он потратил несколько минут на то, чтобы наспех перевязать раненому плечо. Тот застонал от боли, когда его переворачивали, но так и не очнулся.
   Оставив беднягу дожидаться помощи в кустах, Вацлав двинулся дальше, но вскоре вынужден был остановиться, заслышав впереди стук лошадиных копыт и чей-то голос. Он попятился в кусты вместе с лошадью, и вовремя: через минуту из-за поворота тропинки показались двое всадников.
   Вацлав сразу же узнал кузена. В следующую минуту он увидел веревки, которыми было перевито тело Кшиштофа, и каторжную физиономию его конвоира. Уже поймав Смоляка на мушку, он узнал свой мундир, и последние сомнения исчезли.
   Вацлав выстрелил. Смоляк покачнулся в седле, взмахнул руками, пытаясь удержать равновесие, и с шумом завалился в кусты. Выскочив из укрытия, Вацлав саблей перерезал путы на ногах и руках кузена. Пан Кшиштоф молчал, не в силах произнести хоть что-нибудь. Внезапное появление кузена, который никак не желал умереть до конца и все время воскресал, совершенно ошеломило его.
   Впрочем, Вацлаву было не до разговоров. Не зная, сколько человек следовало за паном Кшиштофом и Смоляком, он подскочил к последнему и завладел парой торчавших у него за поясом пистолетов, один из которых сразу же протянул кузену. Он уже собирался вскочить в седло, но тут его внимание привлек блестевший на груди разбойника солдатский крест – его, Вацлава, боевая награда, украденная у него, пока он лежал без памяти.
   Наклонившись над каторжником, Огинский сорвал с грязной венгерки свой орден. От этого рывка Смоляк застонал и открыл глаза. Взгляд его остановился на лице Вацлава и вдруг прояснился: Смоляк узнал одну из своих жертв.
   – А, барчук, – с трудом выговорил он. На губах его пузырилась розовая от крови пена. – Крестик… свой… молодец. Только… не того застрелил, барчук. Помяни мое слово… не того.
   Глаза его закрылись, голова бессильно упала на плечо, и Васьки Смоляка не стало. Вацлав ничего не понял, но слышавший предсмертные слова каторжника пан Кшиштоф решил, что сказанного вполне достаточно. Он поднял так опрометчиво переданный ему Вацлавом пистолет и навел его на спину ненавистного кузена.
   – Умри, мерзавец! – крикнул он и спустил курок. Случись на его месте кто-то другой, Вацлав Огинский был бы убит наповал, но пану Кшиштофу опять не повезло. В тот момент, когда он издал свой боевой клич, крупный слепень опустился на морду его лошади и впился почти в самый глаз несчастного животного. Лошадь изо всех сил замотала головой и прянула в сторону в тот самый миг, когда раздался выстрел.
   Пуля просвистела у самого уха Вацлава. Слова умирающего каторжника, непонятный выкрик Кшиштофа и этот негромкий свист слились в сознании Вацлава Огинского воедино, мигом прояснив всю картину. Он резко обернулся и увидел бледное, искаженное ненавистью лицо кузена и черные точки его злобно суженных глаз. Пистолет в его руке начал медленно подниматься, но пан Кшиштоф не стал ждать: рванув поводья, он развернул лошадь и, вонзив шпоры в ее бока, с громким шорохом и треском скрылся в лесу.

Эпилог

   Ранним утром 25 августа 1812 года, когда до начала Бородинского сражения оставалось немногим меньше суток, в избу, которую занимал командующий 1-й армией князь Петр Иванович Багратион, вошел казачий урядник. Он доложил, что близ деревни казаками задержан француз-перебежчик, который хорошо изъясняется по-русски и требует личного свидания с их превосходительством. Немало удивленный такой оказией, князь велел впустить перебежчика.
   В избу в сопровождении двух казаков вошел одетый в пыльный и изрядно потрепанный французский мундир молодой человек.
   – N-ского гусарского полка корнет Огинский, – представился он, – с донесением к вашему сиятельству.
   – N-ского полка? – удивился Багратион. – Этот полк, насколько мне известно, целиком сложил головы под Смоленском.
   – Осмелюсь доложить, ваше сиятельство, не целиком, – возразил молодой человек. – Имею передать вашему сиятельству донесение поручика Синцова, принявшего командование над остатками полка и ныне ведущего партизанскую войну в тылу неприятеля. Знамя полка нами сохранено, следовательно, полк жив. Поручик Синцов испрашивает вашего одобрения на продолжение боевых действий в неприятельском тылу и просит подкрепления.
   С этими словами он протянул князю сложенный вчетверо грязноватый листок бумаги, густо исписанный каракулями Синцова. Высоко подняв брови, князь принял бумагу и быстро прочел. Лицо его прояснилось.
   – Так вы, стало быть, Огинский… Признаться, наслышан о вас и ваших подвигах. Что касается рапорта, то я доложу главнокомандующему. Думаю, он отнесется благосклонно и подкрепление даст.
   – Простите, ваше сиятельство, – почтительно перебил его Вацлав, – вы сказали – главнокомандующему? Надеюсь, это не…
   – Не Беннигсен, нет, – с едва заметной улыбкой успокоил его Багратион, – и вообще не немец. Светлейший князь Михаил Илларионович Кутузов.
   – Слава богу! – воскликнул Вацлав. – Стало быть, за судьбы кампании можно быть спокойным.
   – Экий вы, право, оптимист… Впрочем, вся армия настроена так же, как вы. Что ж, корнет, отдохните, приведите себя в порядок… переоденьтесь непременно, не то как бы вас сгоряча не подстрелили… а в десятом часу, ежели будет желание, пожалуйте на торжественный молебен во славу российского оружия.
   – Я католик, ваше сиятельство, – осторожно напомнил Вацлав.
   – Бог един для всех, – сказал Багратион. – И потом, мне кажется, вам будет интересно узнать, что буквально вчера к войскам была доставлена чудотворная икона святого Георгия Победоносца, похищенная французами и счастливо возвращенная усилиями некоторых патриотов, в числе коих мне, помнится, упоминали и вас.
   – Но как же? – бессвязно спросил ошеломленный Вацлав. – Кто?..
   Багратион засмеялся и ласково потрепал его по плечу.
   – Одна обворожительная особа, – сказал он, – которой, как мне кажется, будет весьма приятно вас увидеть. Ступайте, корнет. Россия вас не забудет.
   ...На следующий день, ровно в шесть часов утра, выстрелом орудия наполеоновской гвардейской артиллерии началось Бородинское сражение. Вацлав Огинский дрался в первых рядах и счастливо пережил великую битву. Через неделю, простившись с княжной Марией Андреевной, которая уезжала в свое имение в Ростове, поручик Огинский во главе казачьей сотни отправился обратно в неприятельский тыл, где успешно соединился с партией Синцова. Самого Синцова Вацлав, увы, не застал: поручик был убит наповал во время атаки на неприятельский транспорт и похоронен с воинскими почестями на деревенском погосте. Гусары, провожавшие в последний путь своего командира, рассказали Вацлаву странную вещь: на груди Синцова, рядом с нательным крестом, висел на кожаном шнурке золотой червонец, в самой середине которого была видна расплющенная в блин и намертво впаявшаяся в золото пистолетная пуля.