Страница:
“Знаю ли я, что я делаю и зачем?” – спросила себя княжна и тут же сама себе ответила: “Да, знаю”.
Она сумела, оставшись никем не замеченной, выбраться на задний двор. Дверь холодной находилась за углом; с того места, где притаилась княжна, видно было только полукруглое окошко у самой земли, в котором раньше можно было иногда увидеть какое-нибудь бородатое, с подбитым глазом, бледное с похмелья лицо, выражавшее притворное раскаяние и желание поскорее выбраться на волю. Теперь это забранное толстой вертикальной решеткой незастекленное окно было пустым и черным.
Мария Андреевна собиралась уже подойти к окну, когда из-за угла послышались неторопливые шаги, и оттуда показался часовой в расстегнутом у шеи мундире и сдвинутой почти до самых глаз уланской шапке. Княжна обратила внимание на то, что видит часового почти совсем ясно, и поняла, что рассвет уже близок.
Нужно было торопиться. Когда часовой, пройдя немного вперед, развернулся и скрылся за углом, двигаясь в обратном направлении, княжна тенью скользнула из своего укрытия к окну холодной. Тут ее обожгла новая мысль: а что, если оба кузена все еще лежат в беспамятстве или просто спят? Как быть тогда? Что толку открывать дверь людям, которые не могут через нее выйти?
Присев у окна на корточки, княжна пошарила вокруг себя рукой и, нащупав камешек, бросила его между прутьями решетки в черную темноту полуподвала. Она слышала, как камешек стукнулся о каменный пол. Спустя секунду из темноты появились чьи-то руки и схватились за прутья. Мария Андреевна, хотя и ожидала этого, отпрянула в испуге, но тут вслед за руками показалось испачканное чем-то черным лицо Вацлава Огинского. Княжна с новым испугом поняла, что это черное была засохшая на лице кровь, сочившаяся из вновь открывшейся раны.
Молодой Огинский не сразу узнал княжну, доказав тем самым, что ее маскарад удался. Несколько секунд он вглядывался в нее, а потом, узнав, резко подался ближе к прутьям решетки, прижавшись к ним лицом.
– Княжна? – не веря себе, шепотом воскликнул он. – Мария Андреевна? Как вы…
– Тише, – перебила его княжна. – У нас нет времени. Я сейчас постараюсь отвлечь часового и отпереть дверь. Будьте наготове. Вы можете ходить?
– Мы можем даже бегать, – мрачно ответил Вацлав. – Из самой Польши бежим… Но я не позволю вам рисковать собою!
Княжна Мария нахмурилась.
– Не позволите? – сердито прошептала она. – Хотелось бы узнать, как вы предполагаете это сделать? Может быть, кликнете часового? Перестаньте болтать глупости, сударь, и будьте наготове.
Не слушая возражений, княжна поднялась с корточек и легко подбежала к углу дома. Она выглянула из-за угла и увидела часового, который, стоя к ней спиной, разжигал трубку. Дверь холодной была между ним и княжной примерно на одинаковом расстоянии. Мария Андреевна хотела быстро добежать до двери, отодвинуть засов и броситься наутек. Это было настолько соблазнительно, настолько напоминало какую-то невинную детскую проказу, что княжна уже готова была так и поступить. Но тут ей вспомнилось, что время проказ давно миновало. На войне как на войне, напомнила она себе; а раз так, то часовой, услышав звук отпираемого засова и увидев убегающую девушку в крестьянском сарафане, в самом лучшем случае выстрелит в воздух, поднимая тревогу. О том, куда он выстрелит в худшем случае, княжне думать не хотелось. Так или иначе, дело было бы этим безнадежно испорчено.
Замирая от волнения и страха, княжна вышла из-за угла и, ступая легко и бесшумно, с самым непринужденным видом направилась к часовому. Тот продолжал возиться с трубкой, тем самым облегчая задачу княжны. Когда звук легких шагов и едва слышный шорох сарафана достиг, наконец, его слуха и проник в сознание, заставив резко обернуться и схватиться за ружье, княжна была уже в шаге от заветной двери.
– Стой! – грозно сказал улан, направляя на княжну ружье. – Ты кто такая?
Княжна, отлично понявшая вопрос, заставила себя улыбнуться, стараясь при этом, чтобы улыбка вышла как можно более глупой.
– Не стреляй в меня, дяденька, – сказала она, старательно имитируя манеру разговора своей горничной и стреляя глазами так, как это делала во время балов одна ее знакомая графиня, большая дура, думавшая только о замужестве. – Я в деревне была, их сиятельство меня посылали. В деревне солдаты, тут солдаты, страшно бедной девушке…
Она говорила, сама не зная, что говорит, и помня только, что нужно все время заискивающе и глупо улыбаться, и при этом придвигалась все ближе к двери. Глаза ее, смотревшие как будто на улана, на самом деле постоянно возвращались к железному засову, прикипали к нему, ласкали его и ощупывали. Ей казалось, что, если бы не нужно было все-таки строить глазки часовому, она смогла бы отодвинуть засов одной силой своего взгляда.
Слова, произносимые княжной, заведомо не имели значения, поскольку француз их все равно не понимал. Значение имела только блестевшая жемчужными зубами улыбка княжны, ее черные глаза, игриво сверкавшие из-под низко повязанного платка, и прочие детали, которые могли, по ее мнению, привлечь внимание мужчины к тому, что перед ним женщина. Княжне впервой было прибегать к такому оружию против мужчин, и ей вдруг показалось смешным и жалким это древнее оружие. Оружию этому было место в салонах и в будуарах, на войне же оно, это оружие, оружием уже не являлось.
Потерявшись от этой мысли, княжна остановилась на середине фразы и замолчала, опустив глаза, уверенная, что ее сейчас арестуют или просто убьют. Боязливо взглянув на часового, она с удивлением заметила, что древнее оружие, впервые пущенное в дело праматерью Евой, хоть и находилось сейчас в неопытных, неумелых руках, сработало так, как надо. Часовой более не целился в нее из ружья. Ружье было приставлено к ноге, а часовой с неопределенной ухмылкой закручивал штопором свой длинный ус, прищуренными глазами разглядывая княжну.
– А девочка недурна, – вслух сказал улан, немного подвигаясь к княжне и пребывая в полной уверенности, что его не понимают. – Очень недурна, – добавил он и придвинулся еще ближе, обольстительно улыбаясь и выставляя напоказ длинные, пожелтевшие от табака лошадиные зубы.
Этот очевидный успех ободрил княжну настолько, что она, преодолев оцепенение, заставила себя снова войти в роль. Это получилось у нее неожиданно легко. Игривым движением отступив от надвигавшегося на нее улана, она с улыбкой притворной скромности потупилась и склонила набок головку. Отступив еще на полшага, она почувствовала лопатками гладкие доски двери с круглыми бугорками заклепок, а пальцы ее заложенной за спину руки легли на холодное железо засова.
– Что это вы выдумываете, дяденька, – закрываясь другой рукой, будто бы в смущении, певуче проговорила княжна. – Готовы вы или нет, – продолжала она тем же зазывающим игривым тоном, но обращаясь уже к сидевшим в холодной Огинским, – я открываю дверь. Другой попытки уже не будет.
Улан быстро и очень красноречиво огляделся по сторонам, проверяя, нет ли поблизости начальства. Начальства не было, лагерь спал. Часовой облизал губы, прислонил ружье к стене и, подкрутив на этот раз оба уса, решительно шагнул к неизвестно откуда и зачем появившейся здесь русской девке. Это было именно то развлечение, которого давно не хватало улану; наказание же, которое могло последовать, а могло и не последовать за подобные дела, представлялось ему совсем пустячным по сравнению с предстоявшим удовольствием.
Он почти схватил красотку – почти, но не совсем. Красотка вывернулась у него из рук и одним быстрым движением забежала ему за спину. Ее тихий, заманивающий русалочий смех наполовину заглушил другой звук – металлический, скользящий. Улан развернулся, ловя добычу, которую уже считал своею, и только теперь смысл услышанного им металлического звука проник в его сознание.
Княжна хорошо видела, как это произошло. Широкая плотоядная улыбка, топорщившая уланские усы, вдруг исчезла, словно стертая мокрой тряпкой с грифельной доски надпись, горевшие от приятных предвкушений глаза сделались круглыми, погасли и остекленели. Улан еще не успел понять, что произошло, но зато успел почувствовать неладное. Он сделал движение, собираясь обернуться, но было поздно: дверь холодной позади него распахнулась, и четыре руки, выскочив оттуда, как щупальца морского спрута, схватили его. Одна из этих рук зажала ему рот, а остальные три, совершенно как щупальца, резко втянули беднягу в темный дверной проем, как в подводную пещеру.
Княжна Мария, сама не зная зачем, подалась вперед и заглянула в дверь, тут же об этом пожалев. Она увидела Вацлава, который держал улана сзади, зажимая ему рот, и пана Кшиштофа, который, выпустив часового, выхватил из ножен его саблю и на глазах у княжны снизу вверх, как ножом, ударил его этой саблей в живот. Часовой содрогнулся всем телом и вытянулся, выгибая спину, а пан Кшиштоф налег на рукоять сабли и обеими руками втолкнул клинок глубже в тело умиравшего человека. Хлынувшая из горла убитого кровь проступила сквозь пальцы Вацлава, зажимавшие ему рот.
– Проклятье, Кшиштоф, – гадливо морщась и выпуская мертвеца из рук, сказал Вацлав, – зачем же так? Его можно было просто оглушить.
– К чему эта возня? – возразил пан Кшиштоф, небрежным жестом выдергивая саблю из тела убитого и вытирая окровавленный клинок об его мундир. – И потом, что сделано, то сделано. На войне как на войне, кузен.
Княжна отступила от двери, борясь с дурнотой и головокружением. Эти слова – на войне как на войне, – справедливость которых она сама признала всего несколько минут назад, в устах пана Кшиштофа показались ей пустым звуком, сочиненным только для того, чтобы оправдать убийство. Она понимала, что поступок старшего из кузенов был продиктован жизненной необходимостью убить, чтобы не быть убитым самому, но расчетливая и хладнокровная жестокость мясника, с которой все это было проделано, вызывала у нее невольное отвращение и какое-то внутреннее неприятие. Она еще не успела толком разобраться в своих чувствах, но ей казалось, что жестокость пана Кшиштофа была намеренной и доставляла ему удовольствие, а необходимость, напротив, была выдумана лишь для того, чтобы скрыть это обстоятельство.
“Глупости, – мысленно сказала она себе. – Я слишком мало в этом разбираюсь, чтобы судить. Да, на войне как на войне, и, уж наверное, мужчины понимают в этом поболее моего!”
– Торопитесь, господа, – сказала она, – светает.
– Но как же вы? – спросил, подойдя к ней, Вацлав. – Надеюсь, вы с нами?
Княжна поспешно отвела взгляд от его руки, которая, хотя и была наспех обтерта, все еще носила на себе следы крови зарезанного паном Кшиштофом улана.
– Знатная девица не может бегать с нами по лесам, как дикий зверь, скрываясь от охотников, – вмешался в разговор пан Кшиштоф, озираясь по сторонам с настороженным и затравленным видом. Было заметно, что ему не терпится бежать отсюда со всех ног.
– Это правда, – сказала княжна Мария. – И потом, я должна быть с дедушкой. Ступайте, господа, ступайте! Помните, что ваши жизни нужны для дела, которое осталось незавершенным!
Сказав это, она устыдилась собственных слов, показавшихся ей какими-то ненастоящими, выдуманными из головы и ничего не означающими. Она хотела сказать совсем другое, теплое, настоящее, но сказала почему-то то, что сказала. Впрочем, мужчины в ответ на ее слова одинаковым жестом наклонили головы, соглашаясь с тем, что было сказано.
Через минуту, забрав все оружие часового, кузены проскользнули вдоль стены дома и, благополучно миновав другие посты, скрылись в парке.
Княжна едва успела переодеться и затолкать свернутый узлом сарафан в самый дальний угол разграбленного сундука, когда в дверь ее спальни осторожно постучали. Мария Андреевна испуганно выпрямилась, прижав ладонь к губам, чтобы ненароком не вскрикнуть. Сначала она решила, что бегство Огинских уже обнаружено и что ее участие в этом бегстве раскрыто. Однако стук в дверь не был похож на то, как стучат солдаты, явившиеся арестовать преступницу: он был чересчур осторожным и тихим. Не было ни грохота сапог по коридору, ни лязга цеплявшихся за стулья сабель, ни стука ружейных прикладов – словом, ничего из тех звуков, которые производит марширующий по дому конвой неприятельских солдат.
Следующей ее мыслью была та, что это вернулся Вацлав Огинский, чтобы забрать ее с собой. Чувства, питаемые по отношению к ней молодым офицером, конечно же, не являлись тайной для княжны Марии, и она разделяла их – пусть не так пылко, как сам Вацлав, но все же разделяла. Однако сейчас, по ее разумению, было не самое удачное время для выражения этих чувств. Обученная старым князем рассуждать логически, княжна хорошо понимала, что после убийства часового и побега из-под стражи такое рыцарское возвращение было бы поступком, граничащим с непроходимой глупостью. Впрочем, очень многое из того, что с серьезным и даже величественным видом делалось и говорилось мужчинами, казалось княжне ненужным и глупым, и самой ненужной, самой подлой и расточительной из этих совершаемых мужчинами глупостей представлялась ей война.
В то же время сердце ее при этом стуке радостно забилось. Доводы разума были ничто по сравнению с желанием еще раз хотя бы на минуту увидеть Вацлава и сказать ему те самые нужные, теплые слова, которых она не нашла при расставании. С бьющимся сердцем подошла она к двери и щелкнула задвижкой.
За дверью стоял со свечой Архипыч. Одного взгляда на его потерянное, с трясущимися губами и стоящими в глазах слезами лицо, на более обычного сгорбленную фигуру и мелко дрожавшую в руке свечу хватило княжне Марии, чтобы понять причину его прихода. Сильно бившееся в ее груди сердце вдруг замерло, обратившись в комок холодного льда.
– Дедушка? – одними губами спросила она.
– Горе, ваше сиятельство, – дребезжащим голосом выговорил Архипыч, – горе то какое! Князь наш, батюшка… кормилец.
Голос его сорвался, и старик тихо заплакал. Не помня себя, княжна выбежала из комнаты и бросилась в спальню князя Александра Николаевича. Она утешала себя надеждой, что с дедом, может быть, случился еще один удар, что он при смерти, но еще жив. Архипыч не сказал, что он умер; умом княжна понимала, что старик просто не успел этого сказать, и что сказанного им было вполне достаточно, но сердце надеялось на другое. Марии Андреевне страшно было помыслить, что в то время как она заигрывала с пропахшим табаком и конским потом уланом, ее горячо любимый дед умирал, брошенный всеми, кроме старого слуги, и умер, не успев попрощаться с нею.
Вбежав в раскрытую настежь дверь спальни, она остановилась. Вид лежавшего на постели тела яснее всяких слов сказал ей, что ее надежда была тщетной. Князь лежал в том же положении, в каком она оставила его час или два назад, но жизни уже не было в нем, и это замечалось с первого взгляда даже при неверном мерцании свечей.
– Отмучился, страдалец, – сказал подошедший сзади Архипыч, подтверждая то, что и без него ясно видела Мария Андреевна. – Уж так он об вас спрашивал, так звал…
Упрек, которого не было в словах старого слуги, но который явственно послышался в них княжне, заставил ее разрыдаться и броситься к постели. Она припала губами к колючей щеке деда и невольно отшатнулась, напуганная неприятным ощущением от этого прикосновения. То, что было горячо любимым ею человеком, сохранив его внешность, странным образом превратилось во что-то чуждое, отталкивающее и почти страшное. От этого княжна разрыдалась еще горше позади нее, всхлипывая и отирая струящиеся по морщинистым щекам слезы трясущейся рукой, тихо плакал Архипыч.
Пока наверху происходила эта сцена, внизу, во дворе, обходивший посты французский лейтенант приблизился к дверям холодной, где содержались захваченные накануне пленники. С удивлением заметил он, что дверь подвала открыта настежь и что часового нигде не видно. На его оклик никто не ответил. Причина этого представлялась лейтенанту вполне очевидной, и он велел сопровождавшему его капралу трубить тревогу.
Резкий звук кавалерийской трубы прорезал тишину спящего лагеря, вдребезги разбивая самый сладкий предутренний сон и зовя людей к оружию. Повсюду послышался шум и встревоженные разговоры. Уланы хватали оружие и озирались по сторонам в поисках неприятеля, уверенные в том, что ночное нападение на лагерь повторилось. Капитан Жюно выбежал на крыльцо в расстегнутом мундире, на ходу пристегивая саблю и щуря заспанные глаза. Волосы на его непокрытой голове были взлохмачены, усы грозно топорщились.
Когда причина переполоха разъяснилась, капитан отдал приказ обыскать каждый уголок в доме и в парке, а также выслать конные разъезды для осмотра окрестностей и поимки беглецов. Приняв, таким образом, все необходимые в такой ситуации меры и понимая при этом всю их бесплодность, капитан застегнул мундир на все пуговицы, пригладил волосы и решительным шагом двинулся вглубь дома, придерживая на боку саблю. Мысленно он проклинал эту варварскую страну со всеми ее обитателями, а более всего – собственное благодушие, из-за которого допрос захваченных ночью пленных был отложен им до утра. Их нужно было просто облить водой и допросить, а допросив, немедленно расстрелять.
– Какого дьявола, – не замечая, что вслух разговаривает сам с собой, сердито проворчал капитан, – к чертям собачьим допрос! Их нужно было сразу расстрелять, вот и все. Эти двое слишком дорого мне обошлись!
Теперь, однако же, без допроса было не обойтись просто потому, что капитану необходимо было выместить на ком-то свое раздражение, а расстреливать теперь, после бегства пленников, стало некого. Княжна представила негодяя, имевшего при себе письмо Мюрата, как своего кузена; следовательно, с нее-то и нужно было начинать.
Нарочно громко стуча сапогами, бренча шпорами и грозно кашляя в кулак, капитан поднялся во второй этаж, прошел по коридору и без стука вошел в кабинет старого князя. В кабинете никого не было. Повернув голову, капитан увидел открытую дверь спальни, горевшие там свечи и услышал доносившиеся оттуда рыдания. Капитаном овладело довольно неприятное чувство: галантность офицера и француза боролась в нем с чувством долга и все еще владевшим им раздражением, которое усилилось от слышавшихся из спальни рыданий княжны. Он почти не сомневался, что княжна плачет из страха перед неминуемым наказанием, тем самым подтверждая свою вину. В глубине души ему было жаль эту девочку, которую почти наверное против ее воли втянули в то, чего она не могла понимать, хладнокровно использовали в своих интересах и бросили одну расплачиваться за все. Более всего капитан раздражался из-за этой своей жалости, поскольку уже успел убедиться, что варваров, каковыми он полагал всех без исключения русских, жалеть нельзя. Жалеть их было смерти подобно, но капитан против собственной воли жалел княжну.
“Какого черта, – думал он, уже значительно тише входя в спальню, – ведь это не шпион и не мародер, а всего лишь шестнадцатилетняя девочка, которая годится мне в дочери! Если она будет откровенна и раскается в том, что сделала, я, пожалуй, не трону ее. Она и без того достаточно наказана тем, что до сих пор находится здесь; вреда же от нее не может быть никакого. Почему бы мне не проявить великодушие? В конце концов, несколько убитых солдат – это всего лишь несколько убитых солдат. Солдаты для того и существуют, чтобы их убивали, да и этот ребенок виновен лишь в своем знакомстве с одним из убийц”.
Остановившись в дверях спальни, он громко, значительно кашлянул в кулак, стараясь привлечь к себе внимание, и тут же пожалел об этом: представшая перед ним сцена не нуждалась в комментариях. Княжна, рыдая, стояла на коленях подле кровати, на которой лежал старый князь – несомненно и безвозвратно мертвый. Позади княжны топтался, тоже заливаясь молчаливыми слезами, трясущийся старик, единственный оставшийся при ней слуга, которому, как представлялось капитану, самому оставался шаг до могилы.
Княжна повернула на кашель капитана залитое слезами и оттого ставшее как будто еще прекраснее лицо. Взглянув в это лицо, капитан окончательно смешался. Смерть старика самым естественным путем освобождала княжну от всех подозрений; дряхлый слуга оказывался вне подозрений по тем же причинам, да еще и потому, что был ни на что не годен. Капитану оставалось лишь спросить себя, какого черта он сюда вперся со своей саблей, извиниться и откланяться.
– Простите, принцесса, – с поклоном сказал он, – я не знал… Выражаю вам свое глубочайшее сочувствие…
– Что вам угодно? – ломающимся от слез голосом, но стараясь при этом быть учтивой, спросила княжна.
– Нынче ночью мы изловили двоих диверсантов, – зачем-то сказал капитан, – но они убили часового и сбежали из-под замка. Я хотел задать… Впрочем, это вздор. Еще раз приношу свои извинения. Могу ли я быть вам чем-нибудь полезен?
– Полезен? – все тем же ломающимся голосом, в котором капитану теперь послышалось усталое презрение, переспросила княжна. – Чем еще, скажите на милость, вы можете быть мне полезны? Впрочем… Я ни за что не попросила бы вас, но больше мне обратиться не к кому, а сама я не могу… не могу… вы понимаете… – Она два раза всхлипнула, но тут же сердито, совсем не по-княжески утерла слезы кулачком и твердо закончила: – Я не могу сама похоронить его и прошу вас оказать мне помощь в этом деле.
Эта просьба стоила ей немалых трудов. Капитан Жюно был для нее враг, и его галантность и участливое выражение лица казались ей тем, чем они и являлись на самом деле – маской, тоненькой скорлупой, под которой скрывался кровавый оскал войны. Однако же, она вынуждена была просить своего врага о помощи, так как в действительности не могла самостоятельно и даже с помощью Архипыча предать тело старого князя земле.
Капитан не чувствовал этих тонкостей и потому не мог быть оскорблен ими, но просьба княжны не вызвала в нем никакой радости. У него, прошедшего множество войн старого кавалериста, было несколько иное, чем у княжны, отношение к смерти. Он понимал, что не согласиться помочь нельзя, понимал, что при этом придется хотя бы внешне соблюсти множество скучных условностей, и заранее этим тяготился. Гораздо привычнее и проще было бы ему бросить тело старика в выкопанную где-нибудь на заднем дворе яму и забросать землей, чтобы не воняло. В самых учтивых и соболезнующих выражениях заявляя княжне свое согласие, капитан вдруг поймал себя на том, что мысленно ищет способ обойтись с покойником именно так. В конце концов, чем он был лучше французских солдат, убитых его соотечественниками под Смоленском или прямо здесь, на заднем дворе его имения? Да ничем, кроме своего происхождения, на которое капитану Жюно было наплевать. Так какого же черта, спрашивается, должен он расшибаться в лепешку, организовывая для этого безразличного ему и совершенно чужого покойника пышные похороны?
Выйдя от княжны и перестав видеть ее заплаканное, но гордое лицо, капитан Жюно окончательно утвердился в своем решении поступить со стариком так, как поступают обыкновенно с убитыми на поле боя неприятельскими солдатами, то есть просто закопать поскорее во избежание появления дурного запаха. Он подозвал капрала, участвовавшего в обыске дома, и отдал ему краткое и энергичное распоряжение касательно организации похорон. Капрал козырнул и помчался собирать похоронную команду.
Тем временем обыск дома, с самого начала совершенно бесцельный и с каждой минутой все более превращавшийся в обыкновенный грабеж, продолжался. Все ценное уже было вынесено, теперь выносилось или уничтожалось остальное. Солдаты без нужды саблями вспарывали обивку кресел и диванов, как будто под нею могли скрываться беглецы, били посуду, которую не могли унести с собой, срывали со стен гобелены и портреты – словом, развлекались в свое удовольствие.
Наконец, волна этого варварского грабежа докатилась до покоев, где сидела над умершим князем Мария Андреевна. Передние солдаты, увидев лежавшего на постели покойника и сидевшую над ним заплаканную княжну, остановились в нерешительности, не зная, как поступить. Смерть на поле боя была для них делом вполне привычным и обыкновенным, случавшимся на их глазах даже более часто, чем насморк. Здесь же было совсем иное, не имевшее отношения к их войне и потому пугающе-величественное. Кто-то перекрестился, еще кто-то снял шапку, но тут задние, которым не было видно того, что происходило в комнате, надавили на передних, и не менее десятка улан под командой лейтенанта ввалилось в спальню, грохоча сапогами и оружием.
Княжна обернулась к ним, и глаза ее сверкнули тем опасным блеском, завидя который в глазах старого князя, даже самые буйные из дворовых мужиков становились тише воды, ниже травы.
– Как вы смеете? – звенящим голосом спросила она, вставая и обращаясь напрямую к возглавлявшему команду офицеру.
Голос этот звучал так надменно и властно, что толстый лейтенант, накануне проигравшийся пану Кшиштофу в карты, смешался и даже сделал коротенький шаг назад. Затем он устыдился собственного смущения, и даже возмутился, как это бывает с ничтожными людьми, когда им кажется, что кто-то, кто заведомо слабее них, посягает на их достоинство, которого они на самом деле не имеют.
– Прошу меня простить, сударыня, – глядя мимо княжны и криво усмехаясь, неприятным голосом сказал он, – но я имею приказ обыскать дом.
Она сумела, оставшись никем не замеченной, выбраться на задний двор. Дверь холодной находилась за углом; с того места, где притаилась княжна, видно было только полукруглое окошко у самой земли, в котором раньше можно было иногда увидеть какое-нибудь бородатое, с подбитым глазом, бледное с похмелья лицо, выражавшее притворное раскаяние и желание поскорее выбраться на волю. Теперь это забранное толстой вертикальной решеткой незастекленное окно было пустым и черным.
Мария Андреевна собиралась уже подойти к окну, когда из-за угла послышались неторопливые шаги, и оттуда показался часовой в расстегнутом у шеи мундире и сдвинутой почти до самых глаз уланской шапке. Княжна обратила внимание на то, что видит часового почти совсем ясно, и поняла, что рассвет уже близок.
Нужно было торопиться. Когда часовой, пройдя немного вперед, развернулся и скрылся за углом, двигаясь в обратном направлении, княжна тенью скользнула из своего укрытия к окну холодной. Тут ее обожгла новая мысль: а что, если оба кузена все еще лежат в беспамятстве или просто спят? Как быть тогда? Что толку открывать дверь людям, которые не могут через нее выйти?
Присев у окна на корточки, княжна пошарила вокруг себя рукой и, нащупав камешек, бросила его между прутьями решетки в черную темноту полуподвала. Она слышала, как камешек стукнулся о каменный пол. Спустя секунду из темноты появились чьи-то руки и схватились за прутья. Мария Андреевна, хотя и ожидала этого, отпрянула в испуге, но тут вслед за руками показалось испачканное чем-то черным лицо Вацлава Огинского. Княжна с новым испугом поняла, что это черное была засохшая на лице кровь, сочившаяся из вновь открывшейся раны.
Молодой Огинский не сразу узнал княжну, доказав тем самым, что ее маскарад удался. Несколько секунд он вглядывался в нее, а потом, узнав, резко подался ближе к прутьям решетки, прижавшись к ним лицом.
– Княжна? – не веря себе, шепотом воскликнул он. – Мария Андреевна? Как вы…
– Тише, – перебила его княжна. – У нас нет времени. Я сейчас постараюсь отвлечь часового и отпереть дверь. Будьте наготове. Вы можете ходить?
– Мы можем даже бегать, – мрачно ответил Вацлав. – Из самой Польши бежим… Но я не позволю вам рисковать собою!
Княжна Мария нахмурилась.
– Не позволите? – сердито прошептала она. – Хотелось бы узнать, как вы предполагаете это сделать? Может быть, кликнете часового? Перестаньте болтать глупости, сударь, и будьте наготове.
Не слушая возражений, княжна поднялась с корточек и легко подбежала к углу дома. Она выглянула из-за угла и увидела часового, который, стоя к ней спиной, разжигал трубку. Дверь холодной была между ним и княжной примерно на одинаковом расстоянии. Мария Андреевна хотела быстро добежать до двери, отодвинуть засов и броситься наутек. Это было настолько соблазнительно, настолько напоминало какую-то невинную детскую проказу, что княжна уже готова была так и поступить. Но тут ей вспомнилось, что время проказ давно миновало. На войне как на войне, напомнила она себе; а раз так, то часовой, услышав звук отпираемого засова и увидев убегающую девушку в крестьянском сарафане, в самом лучшем случае выстрелит в воздух, поднимая тревогу. О том, куда он выстрелит в худшем случае, княжне думать не хотелось. Так или иначе, дело было бы этим безнадежно испорчено.
Замирая от волнения и страха, княжна вышла из-за угла и, ступая легко и бесшумно, с самым непринужденным видом направилась к часовому. Тот продолжал возиться с трубкой, тем самым облегчая задачу княжны. Когда звук легких шагов и едва слышный шорох сарафана достиг, наконец, его слуха и проник в сознание, заставив резко обернуться и схватиться за ружье, княжна была уже в шаге от заветной двери.
– Стой! – грозно сказал улан, направляя на княжну ружье. – Ты кто такая?
Княжна, отлично понявшая вопрос, заставила себя улыбнуться, стараясь при этом, чтобы улыбка вышла как можно более глупой.
– Не стреляй в меня, дяденька, – сказала она, старательно имитируя манеру разговора своей горничной и стреляя глазами так, как это делала во время балов одна ее знакомая графиня, большая дура, думавшая только о замужестве. – Я в деревне была, их сиятельство меня посылали. В деревне солдаты, тут солдаты, страшно бедной девушке…
Она говорила, сама не зная, что говорит, и помня только, что нужно все время заискивающе и глупо улыбаться, и при этом придвигалась все ближе к двери. Глаза ее, смотревшие как будто на улана, на самом деле постоянно возвращались к железному засову, прикипали к нему, ласкали его и ощупывали. Ей казалось, что, если бы не нужно было все-таки строить глазки часовому, она смогла бы отодвинуть засов одной силой своего взгляда.
Слова, произносимые княжной, заведомо не имели значения, поскольку француз их все равно не понимал. Значение имела только блестевшая жемчужными зубами улыбка княжны, ее черные глаза, игриво сверкавшие из-под низко повязанного платка, и прочие детали, которые могли, по ее мнению, привлечь внимание мужчины к тому, что перед ним женщина. Княжне впервой было прибегать к такому оружию против мужчин, и ей вдруг показалось смешным и жалким это древнее оружие. Оружию этому было место в салонах и в будуарах, на войне же оно, это оружие, оружием уже не являлось.
Потерявшись от этой мысли, княжна остановилась на середине фразы и замолчала, опустив глаза, уверенная, что ее сейчас арестуют или просто убьют. Боязливо взглянув на часового, она с удивлением заметила, что древнее оружие, впервые пущенное в дело праматерью Евой, хоть и находилось сейчас в неопытных, неумелых руках, сработало так, как надо. Часовой более не целился в нее из ружья. Ружье было приставлено к ноге, а часовой с неопределенной ухмылкой закручивал штопором свой длинный ус, прищуренными глазами разглядывая княжну.
– А девочка недурна, – вслух сказал улан, немного подвигаясь к княжне и пребывая в полной уверенности, что его не понимают. – Очень недурна, – добавил он и придвинулся еще ближе, обольстительно улыбаясь и выставляя напоказ длинные, пожелтевшие от табака лошадиные зубы.
Этот очевидный успех ободрил княжну настолько, что она, преодолев оцепенение, заставила себя снова войти в роль. Это получилось у нее неожиданно легко. Игривым движением отступив от надвигавшегося на нее улана, она с улыбкой притворной скромности потупилась и склонила набок головку. Отступив еще на полшага, она почувствовала лопатками гладкие доски двери с круглыми бугорками заклепок, а пальцы ее заложенной за спину руки легли на холодное железо засова.
– Что это вы выдумываете, дяденька, – закрываясь другой рукой, будто бы в смущении, певуче проговорила княжна. – Готовы вы или нет, – продолжала она тем же зазывающим игривым тоном, но обращаясь уже к сидевшим в холодной Огинским, – я открываю дверь. Другой попытки уже не будет.
Улан быстро и очень красноречиво огляделся по сторонам, проверяя, нет ли поблизости начальства. Начальства не было, лагерь спал. Часовой облизал губы, прислонил ружье к стене и, подкрутив на этот раз оба уса, решительно шагнул к неизвестно откуда и зачем появившейся здесь русской девке. Это было именно то развлечение, которого давно не хватало улану; наказание же, которое могло последовать, а могло и не последовать за подобные дела, представлялось ему совсем пустячным по сравнению с предстоявшим удовольствием.
Он почти схватил красотку – почти, но не совсем. Красотка вывернулась у него из рук и одним быстрым движением забежала ему за спину. Ее тихий, заманивающий русалочий смех наполовину заглушил другой звук – металлический, скользящий. Улан развернулся, ловя добычу, которую уже считал своею, и только теперь смысл услышанного им металлического звука проник в его сознание.
Княжна хорошо видела, как это произошло. Широкая плотоядная улыбка, топорщившая уланские усы, вдруг исчезла, словно стертая мокрой тряпкой с грифельной доски надпись, горевшие от приятных предвкушений глаза сделались круглыми, погасли и остекленели. Улан еще не успел понять, что произошло, но зато успел почувствовать неладное. Он сделал движение, собираясь обернуться, но было поздно: дверь холодной позади него распахнулась, и четыре руки, выскочив оттуда, как щупальца морского спрута, схватили его. Одна из этих рук зажала ему рот, а остальные три, совершенно как щупальца, резко втянули беднягу в темный дверной проем, как в подводную пещеру.
Княжна Мария, сама не зная зачем, подалась вперед и заглянула в дверь, тут же об этом пожалев. Она увидела Вацлава, который держал улана сзади, зажимая ему рот, и пана Кшиштофа, который, выпустив часового, выхватил из ножен его саблю и на глазах у княжны снизу вверх, как ножом, ударил его этой саблей в живот. Часовой содрогнулся всем телом и вытянулся, выгибая спину, а пан Кшиштоф налег на рукоять сабли и обеими руками втолкнул клинок глубже в тело умиравшего человека. Хлынувшая из горла убитого кровь проступила сквозь пальцы Вацлава, зажимавшие ему рот.
– Проклятье, Кшиштоф, – гадливо морщась и выпуская мертвеца из рук, сказал Вацлав, – зачем же так? Его можно было просто оглушить.
– К чему эта возня? – возразил пан Кшиштоф, небрежным жестом выдергивая саблю из тела убитого и вытирая окровавленный клинок об его мундир. – И потом, что сделано, то сделано. На войне как на войне, кузен.
Княжна отступила от двери, борясь с дурнотой и головокружением. Эти слова – на войне как на войне, – справедливость которых она сама признала всего несколько минут назад, в устах пана Кшиштофа показались ей пустым звуком, сочиненным только для того, чтобы оправдать убийство. Она понимала, что поступок старшего из кузенов был продиктован жизненной необходимостью убить, чтобы не быть убитым самому, но расчетливая и хладнокровная жестокость мясника, с которой все это было проделано, вызывала у нее невольное отвращение и какое-то внутреннее неприятие. Она еще не успела толком разобраться в своих чувствах, но ей казалось, что жестокость пана Кшиштофа была намеренной и доставляла ему удовольствие, а необходимость, напротив, была выдумана лишь для того, чтобы скрыть это обстоятельство.
“Глупости, – мысленно сказала она себе. – Я слишком мало в этом разбираюсь, чтобы судить. Да, на войне как на войне, и, уж наверное, мужчины понимают в этом поболее моего!”
– Торопитесь, господа, – сказала она, – светает.
– Но как же вы? – спросил, подойдя к ней, Вацлав. – Надеюсь, вы с нами?
Княжна поспешно отвела взгляд от его руки, которая, хотя и была наспех обтерта, все еще носила на себе следы крови зарезанного паном Кшиштофом улана.
– Знатная девица не может бегать с нами по лесам, как дикий зверь, скрываясь от охотников, – вмешался в разговор пан Кшиштоф, озираясь по сторонам с настороженным и затравленным видом. Было заметно, что ему не терпится бежать отсюда со всех ног.
– Это правда, – сказала княжна Мария. – И потом, я должна быть с дедушкой. Ступайте, господа, ступайте! Помните, что ваши жизни нужны для дела, которое осталось незавершенным!
Сказав это, она устыдилась собственных слов, показавшихся ей какими-то ненастоящими, выдуманными из головы и ничего не означающими. Она хотела сказать совсем другое, теплое, настоящее, но сказала почему-то то, что сказала. Впрочем, мужчины в ответ на ее слова одинаковым жестом наклонили головы, соглашаясь с тем, что было сказано.
Через минуту, забрав все оружие часового, кузены проскользнули вдоль стены дома и, благополучно миновав другие посты, скрылись в парке.
Княжна едва успела переодеться и затолкать свернутый узлом сарафан в самый дальний угол разграбленного сундука, когда в дверь ее спальни осторожно постучали. Мария Андреевна испуганно выпрямилась, прижав ладонь к губам, чтобы ненароком не вскрикнуть. Сначала она решила, что бегство Огинских уже обнаружено и что ее участие в этом бегстве раскрыто. Однако стук в дверь не был похож на то, как стучат солдаты, явившиеся арестовать преступницу: он был чересчур осторожным и тихим. Не было ни грохота сапог по коридору, ни лязга цеплявшихся за стулья сабель, ни стука ружейных прикладов – словом, ничего из тех звуков, которые производит марширующий по дому конвой неприятельских солдат.
Следующей ее мыслью была та, что это вернулся Вацлав Огинский, чтобы забрать ее с собой. Чувства, питаемые по отношению к ней молодым офицером, конечно же, не являлись тайной для княжны Марии, и она разделяла их – пусть не так пылко, как сам Вацлав, но все же разделяла. Однако сейчас, по ее разумению, было не самое удачное время для выражения этих чувств. Обученная старым князем рассуждать логически, княжна хорошо понимала, что после убийства часового и побега из-под стражи такое рыцарское возвращение было бы поступком, граничащим с непроходимой глупостью. Впрочем, очень многое из того, что с серьезным и даже величественным видом делалось и говорилось мужчинами, казалось княжне ненужным и глупым, и самой ненужной, самой подлой и расточительной из этих совершаемых мужчинами глупостей представлялась ей война.
В то же время сердце ее при этом стуке радостно забилось. Доводы разума были ничто по сравнению с желанием еще раз хотя бы на минуту увидеть Вацлава и сказать ему те самые нужные, теплые слова, которых она не нашла при расставании. С бьющимся сердцем подошла она к двери и щелкнула задвижкой.
За дверью стоял со свечой Архипыч. Одного взгляда на его потерянное, с трясущимися губами и стоящими в глазах слезами лицо, на более обычного сгорбленную фигуру и мелко дрожавшую в руке свечу хватило княжне Марии, чтобы понять причину его прихода. Сильно бившееся в ее груди сердце вдруг замерло, обратившись в комок холодного льда.
– Дедушка? – одними губами спросила она.
– Горе, ваше сиятельство, – дребезжащим голосом выговорил Архипыч, – горе то какое! Князь наш, батюшка… кормилец.
Голос его сорвался, и старик тихо заплакал. Не помня себя, княжна выбежала из комнаты и бросилась в спальню князя Александра Николаевича. Она утешала себя надеждой, что с дедом, может быть, случился еще один удар, что он при смерти, но еще жив. Архипыч не сказал, что он умер; умом княжна понимала, что старик просто не успел этого сказать, и что сказанного им было вполне достаточно, но сердце надеялось на другое. Марии Андреевне страшно было помыслить, что в то время как она заигрывала с пропахшим табаком и конским потом уланом, ее горячо любимый дед умирал, брошенный всеми, кроме старого слуги, и умер, не успев попрощаться с нею.
Вбежав в раскрытую настежь дверь спальни, она остановилась. Вид лежавшего на постели тела яснее всяких слов сказал ей, что ее надежда была тщетной. Князь лежал в том же положении, в каком она оставила его час или два назад, но жизни уже не было в нем, и это замечалось с первого взгляда даже при неверном мерцании свечей.
– Отмучился, страдалец, – сказал подошедший сзади Архипыч, подтверждая то, что и без него ясно видела Мария Андреевна. – Уж так он об вас спрашивал, так звал…
Упрек, которого не было в словах старого слуги, но который явственно послышался в них княжне, заставил ее разрыдаться и броситься к постели. Она припала губами к колючей щеке деда и невольно отшатнулась, напуганная неприятным ощущением от этого прикосновения. То, что было горячо любимым ею человеком, сохранив его внешность, странным образом превратилось во что-то чуждое, отталкивающее и почти страшное. От этого княжна разрыдалась еще горше позади нее, всхлипывая и отирая струящиеся по морщинистым щекам слезы трясущейся рукой, тихо плакал Архипыч.
Пока наверху происходила эта сцена, внизу, во дворе, обходивший посты французский лейтенант приблизился к дверям холодной, где содержались захваченные накануне пленники. С удивлением заметил он, что дверь подвала открыта настежь и что часового нигде не видно. На его оклик никто не ответил. Причина этого представлялась лейтенанту вполне очевидной, и он велел сопровождавшему его капралу трубить тревогу.
Резкий звук кавалерийской трубы прорезал тишину спящего лагеря, вдребезги разбивая самый сладкий предутренний сон и зовя людей к оружию. Повсюду послышался шум и встревоженные разговоры. Уланы хватали оружие и озирались по сторонам в поисках неприятеля, уверенные в том, что ночное нападение на лагерь повторилось. Капитан Жюно выбежал на крыльцо в расстегнутом мундире, на ходу пристегивая саблю и щуря заспанные глаза. Волосы на его непокрытой голове были взлохмачены, усы грозно топорщились.
Когда причина переполоха разъяснилась, капитан отдал приказ обыскать каждый уголок в доме и в парке, а также выслать конные разъезды для осмотра окрестностей и поимки беглецов. Приняв, таким образом, все необходимые в такой ситуации меры и понимая при этом всю их бесплодность, капитан застегнул мундир на все пуговицы, пригладил волосы и решительным шагом двинулся вглубь дома, придерживая на боку саблю. Мысленно он проклинал эту варварскую страну со всеми ее обитателями, а более всего – собственное благодушие, из-за которого допрос захваченных ночью пленных был отложен им до утра. Их нужно было просто облить водой и допросить, а допросив, немедленно расстрелять.
– Какого дьявола, – не замечая, что вслух разговаривает сам с собой, сердито проворчал капитан, – к чертям собачьим допрос! Их нужно было сразу расстрелять, вот и все. Эти двое слишком дорого мне обошлись!
Теперь, однако же, без допроса было не обойтись просто потому, что капитану необходимо было выместить на ком-то свое раздражение, а расстреливать теперь, после бегства пленников, стало некого. Княжна представила негодяя, имевшего при себе письмо Мюрата, как своего кузена; следовательно, с нее-то и нужно было начинать.
Нарочно громко стуча сапогами, бренча шпорами и грозно кашляя в кулак, капитан поднялся во второй этаж, прошел по коридору и без стука вошел в кабинет старого князя. В кабинете никого не было. Повернув голову, капитан увидел открытую дверь спальни, горевшие там свечи и услышал доносившиеся оттуда рыдания. Капитаном овладело довольно неприятное чувство: галантность офицера и француза боролась в нем с чувством долга и все еще владевшим им раздражением, которое усилилось от слышавшихся из спальни рыданий княжны. Он почти не сомневался, что княжна плачет из страха перед неминуемым наказанием, тем самым подтверждая свою вину. В глубине души ему было жаль эту девочку, которую почти наверное против ее воли втянули в то, чего она не могла понимать, хладнокровно использовали в своих интересах и бросили одну расплачиваться за все. Более всего капитан раздражался из-за этой своей жалости, поскольку уже успел убедиться, что варваров, каковыми он полагал всех без исключения русских, жалеть нельзя. Жалеть их было смерти подобно, но капитан против собственной воли жалел княжну.
“Какого черта, – думал он, уже значительно тише входя в спальню, – ведь это не шпион и не мародер, а всего лишь шестнадцатилетняя девочка, которая годится мне в дочери! Если она будет откровенна и раскается в том, что сделала, я, пожалуй, не трону ее. Она и без того достаточно наказана тем, что до сих пор находится здесь; вреда же от нее не может быть никакого. Почему бы мне не проявить великодушие? В конце концов, несколько убитых солдат – это всего лишь несколько убитых солдат. Солдаты для того и существуют, чтобы их убивали, да и этот ребенок виновен лишь в своем знакомстве с одним из убийц”.
Остановившись в дверях спальни, он громко, значительно кашлянул в кулак, стараясь привлечь к себе внимание, и тут же пожалел об этом: представшая перед ним сцена не нуждалась в комментариях. Княжна, рыдая, стояла на коленях подле кровати, на которой лежал старый князь – несомненно и безвозвратно мертвый. Позади княжны топтался, тоже заливаясь молчаливыми слезами, трясущийся старик, единственный оставшийся при ней слуга, которому, как представлялось капитану, самому оставался шаг до могилы.
Княжна повернула на кашель капитана залитое слезами и оттого ставшее как будто еще прекраснее лицо. Взглянув в это лицо, капитан окончательно смешался. Смерть старика самым естественным путем освобождала княжну от всех подозрений; дряхлый слуга оказывался вне подозрений по тем же причинам, да еще и потому, что был ни на что не годен. Капитану оставалось лишь спросить себя, какого черта он сюда вперся со своей саблей, извиниться и откланяться.
– Простите, принцесса, – с поклоном сказал он, – я не знал… Выражаю вам свое глубочайшее сочувствие…
– Что вам угодно? – ломающимся от слез голосом, но стараясь при этом быть учтивой, спросила княжна.
– Нынче ночью мы изловили двоих диверсантов, – зачем-то сказал капитан, – но они убили часового и сбежали из-под замка. Я хотел задать… Впрочем, это вздор. Еще раз приношу свои извинения. Могу ли я быть вам чем-нибудь полезен?
– Полезен? – все тем же ломающимся голосом, в котором капитану теперь послышалось усталое презрение, переспросила княжна. – Чем еще, скажите на милость, вы можете быть мне полезны? Впрочем… Я ни за что не попросила бы вас, но больше мне обратиться не к кому, а сама я не могу… не могу… вы понимаете… – Она два раза всхлипнула, но тут же сердито, совсем не по-княжески утерла слезы кулачком и твердо закончила: – Я не могу сама похоронить его и прошу вас оказать мне помощь в этом деле.
Эта просьба стоила ей немалых трудов. Капитан Жюно был для нее враг, и его галантность и участливое выражение лица казались ей тем, чем они и являлись на самом деле – маской, тоненькой скорлупой, под которой скрывался кровавый оскал войны. Однако же, она вынуждена была просить своего врага о помощи, так как в действительности не могла самостоятельно и даже с помощью Архипыча предать тело старого князя земле.
Капитан не чувствовал этих тонкостей и потому не мог быть оскорблен ими, но просьба княжны не вызвала в нем никакой радости. У него, прошедшего множество войн старого кавалериста, было несколько иное, чем у княжны, отношение к смерти. Он понимал, что не согласиться помочь нельзя, понимал, что при этом придется хотя бы внешне соблюсти множество скучных условностей, и заранее этим тяготился. Гораздо привычнее и проще было бы ему бросить тело старика в выкопанную где-нибудь на заднем дворе яму и забросать землей, чтобы не воняло. В самых учтивых и соболезнующих выражениях заявляя княжне свое согласие, капитан вдруг поймал себя на том, что мысленно ищет способ обойтись с покойником именно так. В конце концов, чем он был лучше французских солдат, убитых его соотечественниками под Смоленском или прямо здесь, на заднем дворе его имения? Да ничем, кроме своего происхождения, на которое капитану Жюно было наплевать. Так какого же черта, спрашивается, должен он расшибаться в лепешку, организовывая для этого безразличного ему и совершенно чужого покойника пышные похороны?
Выйдя от княжны и перестав видеть ее заплаканное, но гордое лицо, капитан Жюно окончательно утвердился в своем решении поступить со стариком так, как поступают обыкновенно с убитыми на поле боя неприятельскими солдатами, то есть просто закопать поскорее во избежание появления дурного запаха. Он подозвал капрала, участвовавшего в обыске дома, и отдал ему краткое и энергичное распоряжение касательно организации похорон. Капрал козырнул и помчался собирать похоронную команду.
Тем временем обыск дома, с самого начала совершенно бесцельный и с каждой минутой все более превращавшийся в обыкновенный грабеж, продолжался. Все ценное уже было вынесено, теперь выносилось или уничтожалось остальное. Солдаты без нужды саблями вспарывали обивку кресел и диванов, как будто под нею могли скрываться беглецы, били посуду, которую не могли унести с собой, срывали со стен гобелены и портреты – словом, развлекались в свое удовольствие.
Наконец, волна этого варварского грабежа докатилась до покоев, где сидела над умершим князем Мария Андреевна. Передние солдаты, увидев лежавшего на постели покойника и сидевшую над ним заплаканную княжну, остановились в нерешительности, не зная, как поступить. Смерть на поле боя была для них делом вполне привычным и обыкновенным, случавшимся на их глазах даже более часто, чем насморк. Здесь же было совсем иное, не имевшее отношения к их войне и потому пугающе-величественное. Кто-то перекрестился, еще кто-то снял шапку, но тут задние, которым не было видно того, что происходило в комнате, надавили на передних, и не менее десятка улан под командой лейтенанта ввалилось в спальню, грохоча сапогами и оружием.
Княжна обернулась к ним, и глаза ее сверкнули тем опасным блеском, завидя который в глазах старого князя, даже самые буйные из дворовых мужиков становились тише воды, ниже травы.
– Как вы смеете? – звенящим голосом спросила она, вставая и обращаясь напрямую к возглавлявшему команду офицеру.
Голос этот звучал так надменно и властно, что толстый лейтенант, накануне проигравшийся пану Кшиштофу в карты, смешался и даже сделал коротенький шаг назад. Затем он устыдился собственного смущения, и даже возмутился, как это бывает с ничтожными людьми, когда им кажется, что кто-то, кто заведомо слабее них, посягает на их достоинство, которого они на самом деле не имеют.
– Прошу меня простить, сударыня, – глядя мимо княжны и криво усмехаясь, неприятным голосом сказал он, – но я имею приказ обыскать дом.