Он хотел сказать “какому-то сопливому полячишке”, но оскорбление не успело сорваться с его губ. Слабый, но властный голос, раздавшийся со стороны повозок, перебил его.
   – Поручик Синцов, – сказал этот голос, – отставить! Стыдитесь! Немедля прекратите ссору! Корнет, соблаговолите принести извинения поручику!
   – Но, господин полковник… – едва ли не в один голос сказали Синцов и Огинский.
   – Отставить! – повторил раненый полковник Белов и мучительно закашлялся. – Под суд захотели? В солдаты, в цепь? В Сибирь? Нашли время! Стыдно, господа офицеры! Извинитесь, корнет!
   – Слушаюсь, господин полковник! – после мучительно долгой паузы откликнулся Огинский и, звякнув шпорами, четко, как на плацу, повернулся к Синцову. – Господин поручик, – сухим казенным тоном продолжал он, – прошу извинить мне невольную резкость тона и неуместный намек на недостатки вашего происхождения и воспитания. Перед лицом неприятеля мы все равны, и делиться можем лишь на храбрецов и трусов, каковым вы, я знаю, не являетесь. Посему беру свои оскорбительные для вашего достоинства слова обратно, но при одном непременном условии, что с вашей стороны не будет повторения неуместных намеков.
   Он козырнул, слегка наклонил голову и отступил на шаг.
   – Каков?! – озираясь, словно в поисках поддержки, возмущенно сказал поручик. – И это, по-вашему, извинения?!
   – Брось, Синцов, – сказал ему кто-то из офицеров, – чего тебе еще? Ты сам виноват, что нарвался, а корнет – молодчага. Бонапарт от нас в дневном переходе, а ты затеваешь ссору, как мальчишка.
   – Полно, господа, – раздалось отовсюду, – надоело! Давайте, наконец, отдохнем! Синцов, неужто ты за два дня не настрелялся?
   – Расположите людей на отдых, поручик, – послышался голос полковника Белова со стороны санитарной повозки.
   Напоминание о командирских обязанностях, казалось, отрезвило Синцова. Звеня шпорами, он повернулся к княжне и отвесил галантный поклон.
   – Еще раз прошу простить, сударыня, – сказал он. Его светский тон удивительно не вязался с хриплым сорванным голосом, встопорщенными, разной длины, по-разбойничьи торчащими усами и распространяемыми поручиком запахами гари, конского пота и кирасирского рейнвейна. – Покорнейше прошу приюта на ночь для себя и своих товарищей. Никогда бы вас не побеспокоили, да что делать, коли война!
   Следующий час для Марии Андреевны был до предела заполнен суетой и заботами о том, как наилучшим образом разместить гостей. Раненых уложили в опустевших комнатах прислуги, офицеры поместились в гостиной; полковнику княжна уступила собственную постель. На заднем дворе солдаты разожгли костры, на которых, к несчастью, было нечего готовить. Ключи от винного погреба куда-то запропастились, и двое гусар под присмотром ворчащего и вздыхающего Архипыча с позволения княжны саблями взломали замок. Содержимое погреба по счастливой случайности избежало разграбления, и вскоре у костров и в гостиной уже пили – офицеры коллекционные французские и итальянские вина, а солдаты водку, которую князь держал для того, чтобы угощать по праздникам дворню. Пили, впрочем, в меру – больше, чем водки, измотанные боями и походом люди хотели сна.
   Княжна без устали ходила между военными, ласково с ними заговаривая и спрашивая, удобно ли и не нужно ли чего еще. Архипыч вздыхал и горестно качал трясущейся седой головой, глядя на разорение винного погреба и на грязь, которую великое множество сапог натаскали на паркет.
   Дымили во дворе костры, курились в гостиной офицерские трубки. Посреди двора стояли составленные пирамидой ружья пехотинцев; на штыках, как белые флаги, болтались вывешенные для просушки подвертки. В просторной, на полсотни стойл, конюшне переступали копытами, шумно вздыхали и хрустели овсом гусарские лошади. Мария Андреевна глядела вокруг себя расширенными глазами, жадно впитывая впечатления и на время позабыв даже о болезни старого князя. Это был новый для нее мир, незнакомый и грозный; после этого, думалось ей, ничто не может остаться по-старому.
   С молодым Огинским она не успела переброситься и парой слов. По правде говоря, после сказанных ею во дворе слов и вышедшей после этого ссоры княжне было неловко снова заговорить с корнетом, и она старательно его избегала. С удивлением поняла она, что испытывает перед ним едва ли не робость. Ей запомнился стеснительный юноша с тихим голосом и преданными глазами; теперь же перед нею был боевой офицер с георгиевским крестом на мундире, с огромной саблей и с обветренным, загорелым на солнце лицом. Даже голос у него сделался совсем другим, не таким, каким запомнился он княжне Марии; этот новый голос был громким, твердым и прямым. Перемены эти сильно смущали княжну: в памяти у нее остался мальчик, но за время разлуки мальчик этот превратился в незнакомого мужчину, перед которым княжна робела и с которым, боясь себе в том признаться, очень хотела познакомиться поближе.
   В перерывах между своими хозяйскими хлопотами, забившись на минутку в какой-нибудь уединенный уголок, она вспоминала, как он упал перед нею на колено и как едва не подрался на дуэли с тем грубым, похожим на ободранного драчливого кота поручиком, явным скандалистом и бретером. Ах, как было бы здорово, думала она, если бы они все-таки подрались – не до смерти, конечно, а так, понарошку, до первой крови. Она бы перевязала своему рыцарю рану носовым платком, а потом хранила бы этот кровавый платок в ящике комода вместе с другими своими сокровищами…
   Опомнившись, она сердито встряхивала головкой, отгоняя глупые детские мечтания, и бежала хлопотать дальше. В заботах ее никто, по сути дела, не нуждался, но видеть ее милое раскрасневшееся личико всем было приятно, и даже раненые переставали стонать и улыбались, когда она с ними заговаривала.
   Уже в десятом часу вечера она, спохватившись, поднялась в спальню старого князя. В изголовье кровати ярко горела восковая свеча, бросая круг света на высоко поднятые подушки и на утонувшее в них худое морщинистое лицо. Александр Николаевич не спал, княжна поняла это по блеску зрачков и неровному, с присвистом, дыханию.
   – Что… шум? – невнятно спросил князь, когда она приблизилась к постели.
   – Это гусары, дедушка, – отвечала Мария Андреевна, опускаясь в стоявшее подле кровати кресло и беря деда за руку. – Наши гусары. Попросились на ночлег, и я пустила.
   – А, – искривив в презрительной улыбке здоровую половину лица, проскрипел князь, – защитники Отечества… Драпают от француза… Понятно, это не на парадах пыль в глаза пускать…
   – Они герои, дедушка, – горячо возразила княжна. – Они из Смоленска последними ушли, и со знаменем, я сама видела. Их от целого полка десятка четыре осталось, не боле. Настоящие герои, – с твердым убеждением повторила она. – И ты знаешь, кто с ними? Молодой Огинский. Помнишь Вацлава?
   – Огинский? – с трудом сосредоточиваясь на новой теме разговора и испытывая от чрезмерного усилия возрастающее раздражение, переспросил князь. – А, этот поляк… Недурной жених мог для тебя получиться, а теперь что же… Теперь война… Ладно, ступай.
   Архипыча пришли. Да скажи ему, пусть водки этим горе-воякам даст, вина…
   – Уже дал, – сказала княжна, но тут заметила, что дед снова впал в забытье.
   Она сменила больному холодный компресс, послушала дыхание и даже попыталась сосчитать пульс, как это делал однажды приезжий доктор, но сбилась и махнула рукой: все равно ей было неведомо, какой пульс хорош, а какой плох. Спустившись вниз, она послала вместо себя Архипыча, строго наказав ему, чтобы ночевал при князе и глаз с него не спускал.
   Внизу уже почти все спали. Утомленные офицеры вповалку лежали на диванах и креслах в гостиной; кто-то храпел прямо на ковре, подложив под голову потертое, темное от лошадиного пота седло и укрывшись содранной с окна портьерой. В воздухе слоями, как на пожаре, плавал густой табачный дым, пахло потом, порохом, вином и железом. У большого, во весь рост, венецианского зеркала черноусый офицер в одних подшитых кожей рейтузах и в перекрещенной помочами несвежей белой рубашке, насвистывая сквозь зубы, скоблил бритвой густо намыленный подбородок. Во дворе между спящих вповалку солдат похаживал часовой, а в карточной Мария Андреевна наткнулась на офицера, одетого отлично от всех остальных. На нем была блестящая, хоть и покрытая вмятинами, черная кираса и высокая каска с волосяным гребнем, похожая на греческий шлем. Офицер стоял посреди карточной, зачем-то держа на плече седельные сумки, и озирался по сторонам, словно что-то искал. Заметив стоявшую в дверях княжну, он вздрогнул и сделал странное движение, будто собираясь опрометью броситься вон, но тут же, взяв, по всей видимости, себя в руки, изобразил на красивом черноусом лице светскую улыбку и поклонился, придерживая на плече туго чем-то набитые сумки.
   – Принести вам одеяло? – спросила княжна, решив, что кирасир выбрал карточную для ночлега и искал, по примеру спавшего на полу в гостиной гусарского офицера, чем бы укрыться.
   – Благодарю вас, княжна, – с легким акцентом ответил кирасир, – не стоит беспокоиться. У меня есть плащ.
   Не зная, что еще сказать, княжна пожелала ему спокойной ночи и вышла.
   Зная, что еще долго не сможет уснуть, она снова прошла через гостиную, в которой уж больше никто не брился и где раздавался многоголосый храп усталых офицеров, и, стараясь не шуметь, выскользнула из дома.
   Снаружи уже стояла совершеннейшая ночь, и молодой месяц с любопытством выглядывал из-за верхушек парковых деревьев, удивленно озирая превратившийся в военный бивуак двор. Один костер прогорел и потух, смутно краснея в темноте неясным тлеющим пятном, другой спокойно и невысоко горел, помогая месяцу освещать мощеный брусчаткой двор, похожий из-за лежавших вповалку тел на покрытое трупами поле недавнего сражения. Брошенные на землю седла, стоявшие в пирамиде ружья и распряженные повозки, из которых торчали чьи-то ноги – некоторые босые, а иные в сапогах, – вместе с дымом костра усиливали это впечатление.
   Часовой, выступив из темноты, обратил к Марии Андреевне строгое, до половины скрытое тенью от кивера усатое лицо, но тут же узнал хозяйку и, козырнув, снова отступил в тень. Княжна, не удержавшись от соблазна, козырнула ему в ответ, заставив усатого ветерана многих кампаний потеплеть лицом и улыбнуться при виде ее задорной молодости.
   Княжна Мария прошлась по двору и вернулась в дом, не желая признаться себе самой, что ищет Огинского. Слова деда о том, что молодой поляк мог бы составить ей хорошую партию, тревожили ее. Да, он стал мужчиной – не товарищем по детским забавам, но человеком, о котором можно было думать, как о будущем супруге и защитнике. Завтра на рассвете он вместе с другими сядет в седло и снова уедет – надолго, быть может, навсегда.
   “Надо, непременно надо с ним увидеться, – думала княжна, неслышно проходя через гостиную, где спали офицеры, и не находя среди них Огинского. – Быть может, его завтра убьют, а я так и не узнаю, что значу я для него, и что значит для меня он”.
   Только теперь, подумав о завтрашнем дне, княжна начала понимать всю отчаянность собственного положения. Пока гусары были здесь, она чувствовала себя защищенной – пусть не так, как это было в мирное время в обществе деда, учителей и книг, но все-таки окруженной сильными и мужественными людьми, которые не дали бы ее в обиду. Но завтра на рассвете эти люди уйдут, и что станет тогда с нею? Архипыч со своей старинной аркебузой – весьма слабая защита от французов. Конечно, гусары, отступая, охотно взяли бы княжну с собой, но об этом не могло быть и речи, пока старый князь был прикован к постели. Переезд убил бы его вернее даже, чем выпущенное в упор французами пушечное ядро, и мысль об отъезде, как ни была она заманчива, приходилось отвергнуть.
   Пройдя через весь дом, княжна вышла на парадное крыльцо и остановилась, вдыхая свежий ночной воздух и вслушиваясь в тишину. Месяц серебрил посыпанную гравием подъездную дорогу, которая перед крыльцом огибала циркульный цветник, образуя круг почета. Гравий был изрыт копытами гусарских коней и хранил на себе следы повозок, в которых привезли раненых. По дороге, хрустя камешками и поминутно клюя на ходу носом, прохаживался пехотный солдат в запачканном пылью мундире и с непокрытой головой. Лунный свет блестел на длинном дуле ружья и на острие штыка. В зубах у часового торчала забытая глиняная трубка, потухшая и холодная, которую он время от времени, будто спохватившись, принимался посасывать.
   Позади княжны Марии раздались легкие шаги, сопровождаемые мелодичным позвякиваньем шпор. Обернувшись, она увидела того, кого безуспешно искала весь вечер.
   Огинский стоял перед нею, и княжна снова поразилась происшедшим в нем переменам. Он как будто даже сделался выше и шире в плечах. Гусарская форма сидела на нем с тем небрежным и естественным изяществом, которое достигается не искусством портных, но совершенством фигуры и многодневной привычкою; медный солдатский крест скромно и вместе с тем гордо поблескивал на вытертых шнурах венгерки. Запавшие глаза твердо и как будто даже требовательно смотрели с осунувшегося, посуровевшего лица. Левая рука лежала на эфесе сабли, правая свободно висела вдоль тела; на верхней губе чернел пушок, которому еще довольно далеко было до роскошных гусарский усов.
   – Прекрасный вечер, княжна, – не зная, с чего начать разговор, заговорил молодой Огинский.
   – Ах, прошу вас, сударь, стоит ли теперь говорить о погоде! – с горячностью, удивившей ее самое, воскликнула Мария Андреевна. – Завтра нам расставаться, и, может быть, насовсем, а вы говорите мне о том, каков вечер!
   – Но зачем же расставаться, – рассудительно сказал Вацлав Огинский. – Неужто вы не согласитесь поехать с нами хотя бы до Москвы? Я не думаю, что вам будет разумно и удобно оставаться здесь. Как это ни печально, но завтра же после полудня, самое позднее к вечеру, войска Бонапарта будут здесь ночевать. Это не то общество, в котором пристало находиться девице вашего положения. Однако справедливо и то, что я и мои товарищи так же не можем служить вам достойными попутчиками, как и французские пехотинцы – желанными гостями. Выходка поручика…
   – Оставьте, – сказала княжна. – А знаете, Вацлав, вы стали совсем другой. Вы стали… такой большой! Я благодарна вам за то, что вы стали на защиту моей чести. И за предложение ехать с вами я тоже благодарна, но в том-то и беда, что ехать я не могу. Дедушка прикован к постели, я не могу его оставить.
   – Как? – воскликнул пораженный корнет. – Князь Александр Николаевич нездоров? Что с ним?
   – У него был удар и отнялась правая половина тела, – объяснила княжна, чувствуя, что они говорят не о том, о чем надо бы говорить, и не зная, как повернуть разговор на нужную тему. Да она и не знала, о чем хочет говорить с Вацлавом Огинским; знала только, что наверняка не о погоде и не о приближении французов.
   О том же думал и Огинский. Он искал княжну с единственной целью высказать ей свои чувства, а теперь вдруг растерялся, как мальчик. Полученное им прекрасное воспитание, умение вести светскую беседу и даже проступившее на передний план под неприятельским огнем мужество – все это вдруг растерялось, смешалось и оказалось ни к чему. Слова княжны о том, что она не имеет возможности покинуть обреченную усадьбу, и известие о болезни старого князя окончательно смутили Вацлава; он знал, что обязан помочь, и не видел, как это сделать.
   Он все еще искал нужные слова, когда парадная дверь позади него распахнулась, дребезжа стеклами, и знакомый голос, ставший еще более хриплым от выпитого вина, растягивая слова, проговорил:
   – Ба! Что за вид! Ну просто Ромео и Юлия! Корнет, не будь свиньей, дай старшему по званию побеседовать с красоткой!
   В глазах у Вацлава Огинского сделалось темно, и он в этой внезапной темноте, ничего не видя перед собой от досады и ярости, обернулся на голос поручика Синцова.

Глава 3

   Кузен Вацлава Огинского Кшиштоф никогда не служил не только в Орденском кирасирском полку, но и вообще в армии – ни в российской, ни в какой бы то ни было еще. Ставить на карту свою драгоценную жизнь ради призрачных и неверных выгод военной карьеры он полагал сущей глупостью; положение усугублялось тем, что, кроме жизни и дворянского звания, у Кшиштофа Огинского не было ничего. К достоинствам его можно было отнести высокий рост, приятную наружность, которая вызывала интерес у дам и странную неприязнь у большинства мужчин, да крошечное имение в Виленской губернии, приносившее больше убытков, чем доходов. Он был последним отпрыском захиревшей боковой ветви могучего, знатного и сказочно богатого рода. Носить одновременно заношенный едва ли не до дыр сюртук и столь известную фамилию казалось ему унизительным и смешным, но изменить такое нестерпимое положение могли только деньги, причем деньги огромные.
   Кшиштоф Огинский рано понял, как несправедлива была к нему судьба, и к тридцати годам окончательно ожесточился сердцем. Жизнь нещадно мяла его и трепала, как могла; он отвечал ей тем же. Двадцати пяти лет он продал свое имение богатому соседу, поняв, что толку от этой худой земли с двумя деревушками все равно не будет никакого. Сделал он это с расчетом приумножить полученные деньги за карточным столом. Проезжий шулер обучил его паре-тройке трюков, посредством которых можно было легко осуществить этот план. Но несчастливая судьба Кшиштофа Огинского была начеку, и в Вильно, где он впервые попытался применить свое искусство, его почти немедля уличили в жульничестве. Пан Кшиштоф был публично назван шулером и бит по щекам перчаткою. Дело, которое неминуемо должно было завершиться дуэлью, кончилось ничем: Огинский бежал из Вильно в Варшаву, где жил, старательно избегая встреч со свидетелями своего позора и терпя жестокие лишения.
   С великим трудом скопив немного денег, он уехал за границу, во Францию – в богатую, могущественную Францию, озаренную лучами славы свежеиспеченного императора Наполеона. Здесь никто не знал о его позоре, зато многим было известно его имя, и именно оно, это имя, которое Кшиштоф не раз проклинал в минуты отчаяния, помогло ему без особого труда пробиться в парижские салоны и завести полезные знакомства с сильными мира сего.
   На пути к этим знакомствам Кшиштоф не гнушался ничем. Ему часто доводилось действовать через женщин, причем богатые кокотки зачастую оказывались много полезнее герцогинь. Он был принят принцем Мюратом, обедал у храбреца Нея и беседовал с самим Даву. Французы, однако же, были хитры, как лисы, и ничего не хотели давать даром. За свою дружбу и расположение они требовали услуг; правда, и платить за услуги они не отказывались. Платили, впрочем, не слишком щедро: наполеоновские маршалы быстро поняли, что большого проку от Огинского им не будет. Поначалу им казалось, что со своим именем он может быть полезен Франции в смысле подготовки общественного мнения Польши в пользу французов; наведенные в Варшаве справки, однако же, скоро убедили их в беспочвенности таких надежд. Репутация Кшиштофа Огинского была такова, что его полезнее было иметь своим врагом, чем другом. Однако, для мелких поручений и некоторых деликатных миссий он был незаменим, поскольку не имел ни принципов, ни путей для достойного отступления.
   Мюрат самолично занялся его делами и даже сумел, употребив свое влияние и популярность в свете, слегка подправить ему репутацию – по крайней мере настолько, что Огинский теперь мог появиться на родине, не рискуя немедленно получить вызов или быть брошенным в тюрьму. В тридцать лет, к тому времени, как Бонапарт перешел Неман и напал на Россию, Кшиштоф Огинский окончательно определился как мелкий политический авантюрист и большой эксперт по реквизиции драгоценных произведений искусства для коллекций Наполеона и его маршалов. Между делом он занимался военным шпионажем, но это было мелкое увлечение, или, как говорят англичане, хобби.
   Во время очередного визита в Варшаву он неожиданно встретил своего кузена Вацлава. Вид этого баловня судьбы, который безо всякого труда получал от жизни все, о чем только можно было мечтать, снова разбередил в душе Кшиштофа старую рану. Осторожно наведя справки, он узнал, что Вацлав, которого он почти не знал, является единственным законным наследником своего престарелого и сказочно богатого отца. В случае гибели этого мальчишки наследником становился Кшиштоф. Конечно, старый Огинский, допусти он хотя бы на мгновение мысль о подобном повороте событий, непременно составил бы новое завещание таким образом, чтобы Кшиштофу при любых условиях не досталось ни гроша. Но для такого человека, как Кшиштоф Огинский, подобная мелочь не могла служить препятствием. За годы скитаний он успел так основательно изучить самое дно варшавского общества и свел знакомства с такими законченными негодяями, что уморить богатого старика не составляло для него труда.
   Пока Кшиштоф обдумывал свой план, из Парижа пришла депеша, в которой Мюрат сообщал, что присутствие Огинского требуется в Вильно; затем пришлось ехать в Петербург, а после в Париж. Потом началась война, и между Кшиштофом Огинским и ненавистным ему кузеном стеною стали две яростно дерущихся друг с другом армии.
   Примерно в то же самое время Огинского снова вызвал к себе Мюрат. Миссия, которую маршал предлагал Кшиштофу, была весьма щекотливой и по-настоящему опасной. Но денег, которые предлагал маршал за успешное осуществление задуманного им дела, Огинскому должно было хватить надолго. Говоря начистоту, о таких деньгах он даже и не мечтал, да и способа отказаться от рискованного дела, не утратив при этом расположения Мюрата, у Огинского не было.
   То, что задумал маршал, было просто и вместе с тем фантастично. “Друг мой, – сказал Огинскому Мюрат, потягивая из оправленного золотом кубка тонкое вино, – друг мой, вам должно быть хорошо известно, как все мы любим и чтим нашего дорогого императора. Моя любовь, мое уважение к нему так велики, что я готов отдать за него свою жизнь. А вы, мой друг, вы готовы пожертвовать собой во имя славы и процветания Франции? О, не надо слов, я знаю, что это так”.
   “Гасконский лис, – кланяясь маршалу, подумал при этом Огинский, – что же ты задумал? Перестань же, наконец, заговаривать мне зубы и говори, в чем дело”.
   “Дело в том, – будто подслушав его мысли, продолжал Мюрат, – что я на правах приближенного и, не побоюсь этого слова, старого друга люблю иногда преподнести императору какой-нибудь скромный, но с любовью выбранный подарок. Теперь у меня есть на примете одна занятная вещица, и я хочу, чтобы вы мне ее добыли”.
   Кшиштоф осторожным наклоном головы выразил одновременно согласие и сомнение в том, что столь почетная миссия окажется ему по плечу.
   “Вы будете поражены, мой друг, – не обратив никакого внимания на эту пантомиму, с воодушевлением говорил далее маршал, – простотой и величием моей идеи. Подарок, да, но какой! Русские – набожный народ. Ни одного дела они не могут сделать, не отслужив предварительно молебен перед какой-нибудь из своих чудотворных икон. Не знаю, право, могут ли эти их иконы на самом деле творить чудеса; знаю лишь, что они в это свято верят. Крепость их духа во многом зависит от того, что говорят им священнослужители. Мне известно, что перед решительным сражением даже император Александр кладет в церкви поклоны, как простой гренадер или крестьянин. Высшее духовенство России молится об успехе в ратных делах перед образом святого Георгия Победоносца в Георгиевском зале Кремля. Вообразите, каково будет их состояние, когда в одно прекрасное утро иконы не окажется на месте! И каков будет моральный дух русской армии, когда станет известно, что их древняя святыня заняла уготованное ей место в коллекции нашего великого императора!”
   “Мой принц, – после долгой паузы осторожно произнес Огинский, – уж не хотите ли вы сказать, что я должен похитить икону прямо из Московского Кремля?”
   “Все, что я хотел сказать, я уже сказал, – надменно отвечал Мюрат. – Вам решать, сударь”.
   И он назвал сумму, которую готов был заплатить за право преподнести Наполеону столь драгоценный дар.
   Вечером того же дня Огинский выехал в Москву. Счастливо миновав русские посты, он прибыл к месту назначения в двадцатых числах июля.
   Поначалу доверенная ему миссия казалась Кшиштофу Огинскому невыполнимой. Проникнуть в самое сердце Кремля, выкрасть оттуда икону, которую берегут, как зеницу ока, и суметь невредимым добраться до передовой линии французской армии, до Мюрата – для этого действительно требовалось чудо. Вся жизнь Кшиштофа Огинского складывалась так, что в чудеса он не верил, привыкнув всегда и во всем полагаться лишь на себя. Но здесь его сил и хитрости было очевидно мало. Огинский впал в уныние и уже начал подумывать о том, чтобы бежать дальше – если потребуется, то и в Новый Свет, лишь бы положить между собою и выдвигающим невыполнимые требования Мюратом возможно большее расстояние.
   Уныние, однако, не мешало ему действовать, готовясь неизвестно к чему. Он просто не мог сидеть на месте. Вокруг творилась неразбериха, французы уверенно продвигались вперед, и для предприимчивого человека, не боящегося запачкать руки, вскоре должно было открыться множество возможностей к обогащению. Московский высший свет уже начал потихоньку паковать узлы и сундуки, собираясь в дорогу; обитатели сточных канав и грязных замоскворецких кабаков тоже зашевелились в предчувствии легкой наживы. Именно там, среди подонков и беглых каторжников, проводил большую часть своего времени Кшиштоф Огинский. При нем неразлучно были два заряженных пистолета, спрятанный в трости длинный и острый, как жало, шпажный клинок и мешочек с золотом, которое служило ему вернее пистолетов. Действуя подкупом, посулами, а иногда и угрозами, он с огромной осторожностью собирал вокруг себя банду отчаянных головорезов, которым было нечего терять и которые не боялись ни бога, ни черта, и больше денег жаждали проливать кровь. К началу августа под его началом была уже дюжина отборных сорвиголов, на коих клейма негде было поставить. На этом количестве Кшиштоф Огинский решил остановиться: все же армия ему не требовалась, а для быстрого лихого дела дюжины отборных бойцов было предостаточно.