Страница:
– О да! – воскликнул уверенный в собственной безопасности Огинский. – В бою я бы с тобой не шутил, а просто изрубил бы в капусту, не успев заметить, что имею дело с бабой в мундире. Снимай, снимай панталоны, герой! Мне некогда с тобой возиться.
Подобрав все оружие драгун и их мундиры, кузены вскочили в седла и с места пустили лошадей в галоп. Третья лошадь, оставшаяся без седока, тоже была ими взята: привязанная поводьями к луке седла, она бежала за лошадью пана Кшиштофа. Раздетые до нижнего белья драгуны остались стоять на пыльной дороге. Злобное и вместе с тем растерянное выражение их лиц окончательно развеселило пана Кшиштофа. Погоняя свою лошадь, он посмотрел на Вацлава, скакавшего рядом, в который раз поражаясь его удачливости. Любому другому такая безумная выходка, как эта, почти наверняка стоила бы головы, и именно по этой причине ни один здравомыслящий человек на нее бы не отважился. Мальчишка же не колебался ни минуты, и, вероятно, только его уверенность в себе заставила французов дрогнуть и сдаться без боя. Им и в голову не пришло, что кто-то отважился в одиночку напасть на вооруженный разъезд с разряженным, не более грозным, чем березовая палка, ружьем.
Пан Кшиштоф криво усмехнулся в усы. Вацлав действительно был мальчишкой, и его безумная храбрость более чем наполовину происходила от мальчишеской убежденности в том, что убить или ранить могут кого угодно, но только не его. Казалось бы, дуэль с Синцовым должна была его чему-то научить, но она, похоже, лишь укрепила его веру в собственную неуязвимость. Это был мальчишка, и обходиться с ним нужно было именно как с мальчишкой: хвалить его, восхищаться им и осторожно, под видом родственной заботы, поворачивать в нужном направлении. При соблюдении этих условий мальчишку можно было подстрекнуть на любое безумство, в результате чего пан Кшиштоф получил бы свои деньги, а мальчишка – свою пулю.
– Право, кузен, – сказал пан Кшиштоф, – ты настоящий храбрец. Поверь, я безумно рад, что получил возможность узнать тебя поближе. Раньше ты казался мне избалованным инфантом, привыкшим прятаться от всех невзгод за отцовскими деньгами и титулом. Теперь я вижу, что глубоко заблуждался в отношении тебя. Должен сказать тебе прямо, что это большая честь для меня иметь такого родственника. На тебя можно положиться. С тобой, черт подери, приятно иметь дело!
Опытный льстец хорошо знал свое дело. Вацлав Огинский, несмотря на все выпавшие ему испытания, был еще слишком юн и неопытен, чтобы слова похвалы оставили его равнодушным. Он вспыхнул от удовольствия и улыбнулся кузену открытой белозубой улыбкой.
– На самом деле мне было страшно, – признался он, – и только твое присутствие поддерживало меня.
– О, на что ты всегда можешь рассчитывать, так это на мою поддержку, – с легким сердцем и самым задушевным тоном сказал ему пан Кшиштоф.
Проскакав версты три, кузены свернули в лес и там переоделись в мундиры плененных Вацлавом драгун. Вацлав застегнул чешую каски и тряхнул укрепленным на гребне конским хвостом.
– Хорош, хорош, – похвалил его пан Кшиштоф, подтягивая сапоги. – Не забывай только, что многие из улан Жюно хорошо запомнили нас в лицо. Поэтому я бы не стал слишком рассчитывать на это переодевание.
В седельных сумках они нашли немного сухарей и вяленого мяса, в притороченных к седлам флягах булькала вода. Пан Кшиштоф был этим несколько разочарован – он рассчитывал на вино. Кузены наскоро перекусили и двинулись в путь.
Пан Кшиштоф, сгорая от нетерпения, погонял свою потную лошадь, вонзая ей шпоры в бока и колотя ее по крупу саблей. Темп, заданный им, был чересчур высок, бока лошадей вскоре потемнели от пота. Вацлав хотел было сказать, что, продолжая в том же духе, они непременно загонят лошадей, но, подумав, промолчал: уланы ушли уже очень далеко от них, а настигнуть капитана Жюно желательно было этой же ночью. Кроме того, кузен был старше, опытнее и наверняка отлично понимал, что делает; так, во всяком случае, казалось Вацлаву, до сих пор не знавшему, с кем он имеет дело.
Смеркалось. Небо над дорогой еще отливало голубизной, но в узком ущелье между двумя стенами старого строевого леса было уже почти совсем темно. Грунтовая дорога, истолченная проходившими здесь войсками в тончайшую пыль, смутно белела впереди, копыта лошадей тяжело и мягко ударяли в землю, позвякивало железо, и раздавались сердитые покрикивания пана Кшиштофа, который подбадривал свою лошадь. С лошадью он беседовал по-французски, рассчитывая, видимо, что так она его скорее поймет. “Пошла, кляча! – кричал он на несчастное животное, которое и так выбивалось из сил. – Пошла, пошла, волчье мясо!”
Погоняя лошадь, пан Кшиштоф испуганно оглядывался по сторонам. Рассказанная Вацлавом история о том, как его собирались повесить какие-то прятавшиеся в лесу люди, запала старшему кузену в душу гораздо глубже, чем ему того хотелось. Предположить, что бежавшие в леса мужики станут грабить и убивать всех подряд, и в особенности французов, было легко и вполне логично, но скакать в неприятельской форме ночью через лес, полный этих мужиков, оказалось очень неуютно. Пан Кшиштоф вертел головой во все стороны, бросая испуганные взгляды в темную лесную чащу, где время от времени светлыми пятнами белели стволы берез.
Вацлав не думал о разбойниках и не испытывал страха перед ночной темнотой. Нечаянно вспомнив о княжне Марии, он немедленно с головой ушел в мечтания. Какая-то небольшая часть его сознания продолжала следить за дорогой и погонять лошадь, чтобы не отстать от скакавшего впереди пана Кшиштофа, но все остальные силы души Вацлава Огинского были направлены на придумывание все новых и новых подробностей будущей встречи с княжной. Подробности эти в большинстве своем были совершенно фантастическими, и Вацлав об этом знал. Но воображать себе романтические сцены было все-таки приятнее, чем думать о подстерегавших его опасностях, доводя себя до того позорного состояния, когда человек вздрагивает от каждого шороха и готов с женским визгом бежать сломя голову куда глаза глядят при виде промелькнувшей птицы. Продумывать план предстоящих действий было нечего: он был готов. Им с кузеном надобно было догнать уланский полк, отыскать в обозе повозку капитана Жюно, подобраться к ней, завладеть иконой и, освободив попутно княжну, скрыться. План этот очень мало напоминал подробную диспозицию, составляемую полководцем перед началом сражения; более всего он был похож на мечтания проигравшегося в прах офицера, думающего нечаянно найти у себя в кармане незамеченный ранее рубль и на рубль этот не только отыграть все свои деньги, но и подчистую выпотрошить своих партнеров. У Вацлава Огинского под началом не было никаких войск, передвижения, атаки и отступления коих ему нужно было бы планировать; не знал он и того, где и при каких обстоятельствах они с Кшиштофом настигнут французов. Поэтому думать о том, с какой стороны он подберется к капитанской повозке, можно было с таким же успехом, как и о том, какие слова он скажет при встрече молодой княжне, но думать о княжне казалось приятнее, чем о французах.
Наступивший вечер принес очень мало прохлады. Расстегнутые воротники мундиров не спасали от жары, из-под хвостатых касок по пыльным лицам струился пот, затекая в глаза и вызывая самые неприятные ощущения. Вацлав протер глаза потной ладонью, но от этого сделалось только хуже: глаза защипало так, что он вынужден был зажмуриться.
В этот самый момент на дорогу, прямо под копыта лошади, на которой ехал пан Кшиштоф, выскочили какие-то оборванные, волосатые люди. Лошадь шарахнулась в сторону, увлекая за собой заводную, которая была привязана поводьями к луке седла, но один из оборванцев ловко схватил ее за поводья костлявой, с обломанными ногтями рукой. В другой его руке блеснуло острое лезвие топора.
Выбежавшие из леса люди действовали в полном молчании, как сбившиеся в стаю пауки-охотники. Пауки не охотятся стаями, но эти люди напоминали именно пауков. В гробовой тишине бросились они со всех сторон на ехавшего первым пана Кшиштофа, выставив перед собою, как ядовитые жала, пики и рогатины. Будь на месте Огинского кто-то другой, более храбрый или хотя бы чуть менее трусливый, дело бы решилось за пару секунд. Да оно и решилось именно за пару секунд, хотя и вовсе не так, как предполагали эти лесные люди-пауки.
Заяц проснулся в душе пана Кшиштофа намного раньше, чем он успел осмыслить то, что видели его глаза. Шпоры глубоко вонзились в лошадиные бока, а сабля, которой пан Кшиштоф вместо плетки погонял лошадь, словно сама собой взвилась в воздух и опустилась на покрытый густыми волосами череп разбойника, державшего лошадь под уздцы. Никакой герой, поднаторевший в ночных схватках с бандитами, не смог бы действовать быстрее и правильнее, чем перетрусивший до полной потери способности соображать Кшиштоф Огинский. Пришпоренная лошадь взвилась на дыбы и рванулась вперед, опрокинув убитого разбойника и разбросав тех, что загораживали ей дорогу. Вторая, привязанная к ней, лошадь послужила дополнительным тараном, по дороге затоптав одного из упавших.
Вацлав, к этому моменту все еще не до конца сморгнувший пот, который попал ему в глаза, щурясь и почти ничего не видя, но поняв уже, что на них напали, мог только следовать за кузеном. Он видел мельтешившие кругом темные фигуры, слышал крики и страшные ругательства, внезапно сменившие тишину. Несколько растерявшись от неожиданности, он целиком положился на мнение своего более опытного родственника. Секунды хватило ему на то, чтобы признать избранную Кшиштофом тактику единственно возможной при сложившихся обстоятельствах; в следующее мгновение он уже дал шпоры своей лошади, которая и без него успела сообразить, что надобно бежать за своими товарками.
Справа мелькнуло широкое загорелое лицо с оскаленным, обросшим волосами ртом. Вацлав увидел медвежью рогатину, направленную ему в грудь, и выстрелил в оскаленное лицо из пистолета, неизвестно как очутившегося у него в руке. Лицо заволоклось пороховым дымом, послышался крик, и рогатина, вильнув в сторону, слабо и безопасно ударилась, о лошадиный круп. Чьи-то цепкие пальцы ухватились за колено Вацлава, соскользнули, царапнули гладкую кожу сапога, уцепились было за подпругу, но опять соскользнули; кто-то выпалил из ружья, и пуля просвистела совсем рядом со щекой Вацлава.
Он не сразу понял, что уже прорвался сквозь строй нападавших. Вслед ему дали неровный залп, но ни одна из пуль не задела молодого Огинского. Погоняя лошадь, он торопился вдогонку за Кшиштофом, который так гнал, что уже успел ускакать довольно далеко.
Лошадь Вацлава, напротив, шла все медленнее, несмотря на прилагаемые им усилия. Рысь ее сделалась какой-то неровной и вихляющей, словно лошадь вот-вот собиралась упасть. Очевидно было, что она либо находится в последней стадии усталости, либо ранена последним ружейным залпом. Пан Кшиштоф с заводной лошадью все дальше уходил вперед, не оглядываясь и не слыша криков кузена. Наконец он вовсе скрылся из вида за поворотом дороги, и вскоре, проскакав еще две или три версты, лошадь Вацлава сначала остановилась, а потом медленно, тяжело легла в пыль, вытянув ноги и устало запрокинув голову.
К вечеру владевшее княжной Марией холодное ожесточение несколько ослабло, уступив место обыкновенной усталости. Жара, пыль и тряска сделали свое дело: теперь княжна гораздо сильнее мечтала об отдыхе и еде, чем о мести. Ей было стыдно: она не думала, что окажется такой слабой. На самом же деле то, что казалось ей слабостью и малодушием, было просто признаком душевного и физического здоровья. Княжна была рождена и воспитана так, что не могла подолгу упиваться своей ненавистью, как это умеют другие. В отличие от этих других, княжна Мария была создана, чтобы любить, ненависти же ей еще предстояло учиться.
Уланский полк остановился на ночлег в большой, совершенно разоренной проходившими здесь ранее войсками деревне. Раздались басистые окрики капралов, далеко впереди что-то проиграла труба, и колонна, спешившись, рассыпалась по деревне в поисках местечек поуютнее, корма для лошадей и хоть какой-нибудь добычи.
Княжне отвели небольшую комнату в крепком, просторном доме, где раньше, вероятно, жил деревенский староста, а теперь разместился со своими офицерами капитан Жюно. Едва княжна успела умыться и привести в относительный порядок свое платье, как в дверь постучали. – Войдите, – по-французски сказала княжна.
Дверь, каким-то чудом уцелевшая и не использованная ни в качестве импровизированного стола, ни в чем-то ином – например, в качестве дров, – со скрипом отворилась, и в комнату, пригнув голову под низкой притолокой, вошел лейтенант Анри. Он уже успел почиститься и умыться и снова сделался похож на того щеголеватого лейтенанта, каким впервые увидела его княжна на крыльце своего дома. Воспоминание о том, каким лейтенант впервые предстал перед нею, неприятно кольнуло княжну, на минуту вызвав в ее душе утреннее ожесточение: там, на крыльце, лейтенант с удовольствием рассматривал украденную им шпагу старого князя.
Звякнув шпорами, лейтенант Дюпре поклонился и повторил уже сделанное им на привале приглашение на ужин, прибавив от себя, что он придет в отчаяние, если это предложение не будет принято. На его губах играла легкая грустная улыбка, выражавшая одновременно удовольствие от разговора с княжной и печаль по поводу постигшего ее горя. Улыбка эта, хотя и была вполне искренней, показалась Марии Андреевне насквозь фальшивой: ей сейчас не хотелось видеть человека ни в одном из своих врагов. Слишком глубока и свежа была нанесенная ей рана, чтобы княжна могла отделить войну от остальных человеческих отношений. Первым ее побуждением было вовсе отказаться от приглашения, сославшись на усталость и траур, но княжна подавила в себе этот естественный порыв. Она ехала с французами не для того, чтобы спастись. Ее целью было отмщение, а раз так, то княжна не имела права упускать ни одной минуты, каждая из которых могла предоставить ей желанную возможность. Что это будет за возможность, она не знала. Ей представлялось сомнительным, что она сможет убить капитана или кого-либо другого собственными руками. Думая об этом, она начинала чувствовать себя слабой и беспомощной, даже смешной: в самом деле, какой вред могла она причинить этим людям?
– Господин Дюпре, – сказала она лейтенанту, – сударь! Я с благодарностью принимаю приглашение капитана Жюно, что же касается ваших попыток оказывать мне знаки внимания, то в моем теперешнем положении они кажутся мне неуместными.
Смущенный неожиданной прямотой, с которой это было сказано, лейтенант Дюпре вспыхнул, покраснел и склонил голову.
– Простите, принцесса, – пробормотал он, – я не думал, что это так заметно.
– Не лгите, сударь, – твердо сказала княжна. Видя смущение своего врага, она не смягчилась, а, наоборот, почувствовала себя гораздо свободнее в выражении собственных чувств. – Никто не пускается в ухаживания, надеясь, что это останется незамеченным. Напротив, все ухаживания предпринимаются с прямо противоположной целью: обратить на себя внимание.
Лейтенант Анри Дюпре покраснел пуще прежнего и, еще ниже склонив голову, отступил на шаг.
– Прошу меня простить, – повторил он. – Я действительно… Право, вы меня смутили, сударыня. Я понимаю, что недостоин вашего внимания, особенно сейчас, когда вас постигло такое горе, но мне хотелось бы знать, могу ли я хотя бы надеяться…
– Прекратите, сударь, – резко оборвала его княжна, у которой сейчас не было ни малейшего желания выслушивать излияния француза. – Прекратите, прошу вас. Ваше поведение граничит с оскорблением. Я понимаю, что нахожусь в вашей власти, однако на – деюсь, что ваша честь не позволит вам этим воспользоваться.
– Ваши слова незаслуженно жестоки, сударыня, – тихо проговорил лейтенант. – Как вы могли подумать, что я способен… Простите, – он поклонился, – и приходите на ужин. Вас ждут.
Княжна отвернулась, едва заметно кивнув головой. Возможно, Дюпре был прав, говоря, что она излишне с ним жестока. Он вел себя почти безупречно, особенно если учесть его безусловно низкое происхождение, которое явствовало из его фамилии; однако же, именно это его поведение, словно целиком заимствованное из светского романа, более всего раздражало княжну, ибо совершенно не вязалось с тем, что ей пришлось увидеть и почувствовать в течение трех последних дней. Блестящие и галантные французы, которым с таким тщанием подражало московское и петербургское высшее общество, на деле оказались шайкой грабителей и убийц, для которых не было ничего святого. И то, что они при этом сохраняли видимость хороших манер, не могло более обмануть княжну, обученную старым князем видеть сущность людей и явлений сквозь любые словесные ухищрения. Умение это, как и многое другое, привитое Александром Николаевичем своей внучке, долго оставалось незамеченным ею; теперь же, когда настало его время, это умение вышло вперед так просто и естественно, что княжна почти не замечала произошедших с нею перемен. Лейтенант Дюпре виделся ей без прикрас: это был просто соскучившийся по женскому обществу офицер неприятельской армии, решивший, воспользовавшись удобным случаем, приволокнуться за хорошенькой и оказавшейся без мужской поддержки девицей. Он сам мог не понимать этого, видя все приключение в романтическом свете и воображая себя храбрым рыцарем, пришедшим на выручку прекрасной принцессе, но суть дела от этого его заблуждения нисколько не менялась: в конечном итоге княжна Вязмитинова была для него и его приятелей только частью военной добычи, ценным трофеем наподобие парчовой скатерти или какой-нибудь богатой шубы.
Вацлав Огинский относился к ней совсем по-другому. Не имея никакого опыта в делах любви, княжна, тем не менее, не могла ошибаться, видя горевший в глазах Вацлава огонь настоящего чувства. На Вацлава можно было положиться, ему можно было доверять. Он понял бы все, даже то, почему княжна покинула усадьбу вместе с французами. Этот поступок наверняка очень дурно выглядел со стороны, и княжна не сомневалась, что в будущем он непременно станет поводом для многочисленных пересудов в московских салонах. Но Вацлав, верила княжна, ни на минуту не усомнится в ней… если, конечно, он до сих пор жив.
От кузенов не было, да и не могло быть никаких известий. На привале, выйдя из кареты размять ноги, княжна нарочно старалась держаться поближе к лесу, чтобы дать Огинским, если они тайно следовали за колонной, возможность дать ей знать о своем присутствии. Но ее никто не окликнул. Княжна понимала, что это было совершенно естественно, но все равно чувствовала себя покинутой. Отныне ей приходилось рассчитывать только на себя, и она снова, в который уже раз, вспомнила слова старого князя, сказавшего, что надеяться она может лишь на бога и на себя самое. Правда, говоря это, князь имел в виду нечто иное, чем то, что происходило с его внучкой теперь.
Думая о кузенах, княжна не могла не вспомнить об иконе, которая двигалась сейчас в сторону Москвы в одной из обозных повозок. Вацлав и его кузен намеревались похитить икону у французов, но потерпели неудачу. Мария не знала, отважатся ли Огинские на вторую попытку: уж слишком неравны были силы, слишком уж похожа была такая попытка на самоубийство. И потом, что за дело полякам до святыни русского народа? Княжна хорошо знала, что в наполеоновской армии служит множество поляков. Почему это так, она не знала, но умом понимала, что на то должны иметься весьма веские причины. Наверное, им было за что не любить русских; наверное, даже Вацлавом Огинским двигало не столько стремление помочь России отразить нашествие, сколько желание выручить даму своего сердца, попавшую в беду. И то, и другое было для него сейчас трудно, почти невыполнимо. Он мог погибнуть, пытаясь что-то сделать, а мог и отступить – на время или насовсем.
Княжна стыдилась этих мыслей, но в то же время понимала, что в них был определенный резон. Война резко изменила ее представление о возможном и невозможном, приличном и неприличном; война изменила все вокруг и, словно этого было мало, продолжала изменять все, до чего могла дотянуться, превращая хорошее в плохое и наоборот.
Через полчаса вернулся лейтенант Дюпре. Постучав в дверь и не дождавшись ответа, он, оставаясь в коридоре, сообщил, что ужин подан, все собрались и ждут только появления принцессы. Княжна оправила волосы и последовала за ним в большую горницу, где вокруг сделанного из амбарной двери стола действительно собрались все офицеры эскадрона. На столе в глубокой миске дымилась баранина, пламя свечей играло на бутылках с вином и блестящих боках серебряных кубков с гербом князей Вязмитиновых.
Княжне освободили место во главе стола, и капитан Жюно, поднявшись во весь рост с княжеским кубком в руке, произнес пространный тост, сводившийся к тому, что война войной, но дамы особенно столь прекрасные, как их сегодняшняя гостья, стоят выше подобных мелочей. Выпить он, однако же, предложил не за княжну Вязмитинову, а за императора.
– Да здравствует император! – хором, как на плацу, взревели офицеры, вскочив со своих мест и с грохотом содвинув кубки. – Да здравствует Франция!
Княжна осталась сидеть и не притронулась к своему кубку. Такое пренебрежение к священной особе императора не осталось незамеченным. Толстый лейтенант, партнер пана Кшиштофа по картам, осушив свой бокал, наклонился к княжне и довольно громко спросил:
– Вы не пьете за здоровье императора, сударыня? Напрасно. Император – великий человек.
– Он не мой император, – спокойно ответила княжна, глядя в стол. – И ежели величие заключается в том, чтобы ради собственной прихоти губить тысячи людей, то я не признаю такого величия просто потому, что не понимаю, для чего оно нужно.
Круглое лицо толстого лейтенанта стало наливаться багровым румянцем. Кое-кто из офицеров удивленно уставился на княжну, словно не в силах поверить собственным ушам. Капитан Жюно, поморщившись, будто от зубной боли, положил ладонь на плечо толстого лейтенанта и сильно надавил книзу.
– Сядьте, Жак. Что это вы намерены делать, уж не ссориться ли с дамой? Право, мне стыдно за вас. Далеко не каждый мужчина способен сразу понять суть величия императора Наполеона. Что же говорить о юной девице, пострадавшей, к тому же, не от стихии и не от лесных разбойников, а от наших храбрых, но весьма дурно воспитанных солдат? Поверьте, сударыня, – обратился он к княжне, – если бы вы имели счастье быть лично знакомой с императором, вы были бы очарованы им. Да, да, очарованы и безнадежно влюблены! Этого человека нельзя не любить, это не человек, это – полубог.
– Увы, – отвечала на это княжна, – я не имею чести быть лично знакома с императором Наполеоном и, более того, я не желаю его знать. Поймите меня, господа: я не намерена оскорблять ни вас, ни Францию, но любить этого человека за то, что он разорил мой дом, я не могу.
За столом наступило неловкое молчание. Всё понимали, что нужно что-то делать, но никто не знал, что именно. Что бы ни говорила княжна о своих намерениях, оскорбление, пусть даже невольное, было нанесено. Но как отплатить за это оскорбление, никто не понимал; непонятно было даже, следует ли платить вообще. По-своему эта русская была права: любить императора Наполеона ей было не за что. Большинство офицеров склонялись к мысли, что на выходку русской принцессы не стоит обращать внимания: для того, чтобы понять величие императора, надобен ум, способный охватить все его великие дела, а кто же требует ума от женщины, да еще и от такой напуганной и одинокой девицы, как эта?
– Оставим этот спор, – сказал капитан, – он ни к чему не приведет. Сейчас вы огорчены и терпите неисчислимые бедствия, коим я сочувствую всей душой. Но пройдет совсем немного времени, и вы, принцесса, будете со снисходительной улыбкой вспоминать свои несправедливые слова. Женщины выше войны, но ее последствия сказываются и на них тоже – и дурные, и хорошие. Поверьте слову старого солдата, принцесса: очень скоро все ваши страдания будут позади, и вы поймете величие момента, который все мы переживаем сейчас. Горести преходящи, зато впереди вас ожидает счастье и благоденствие под сенью императорских орлов. За вас, сударыня!
Этот дипломатический ход был встречен хором одобрительных возгласов. Ужин продолжался, незаметно переходя в обычную офицерскую попойку. Языки постепенно развязывались, манеры делались свободнее, глаза блестели. Некоторые офицеры, забыв о присутствии дамы или решив, что стесняться ее не стоит, расстегивали мундиры, выставляя напоказ несвежие рубашки. Общий разговор, как всегда бывает в подобных случаях, разбился на несколько кружков, в которых велись свои собственные беседы. Кто-то рассказывал свои любовные похождения, кто-то вспоминал смоленский штурм, демонстрируя товарищам заштопанную дырку в сюртуке, пробитую русской пулей. В одном кружке говорили о заварушке, случившейся минувшей ночью в усадьбе Вязмитиновых, гадая, что могло послужить ее причиной.
Княжна, одна из всех присутствующих знавшая об этой причине, снова обратилась мыслями к иконе. Выпитый ею на голодный желудок глоток вина оказал неожиданно успокоительное воздействие: лихорадочное возбуждение, владевшее княжной с самого утра, улеглось. Глядя на сидевших и стоявших вокруг французских офицеров, она пыталась и не могла представить себе, какой будет задуманная ею месть. Заколоть капитана Жюно кинжалом? Что ж, будь она какой-нибудь испанкой, это, возможно, удалось бы. Если верить романам, едва ли не каждая испанка носит за корсажем стилет и без промедления пускает его в дело. Но княжна была воспитана несколько иначе и понимала, что, даже решившись совершить убийство, она дрогнет в самый последний момент и ни за что не сумеет довести задуманное дело до конца. При одной мысли о том, чтобы ударить ножом живого человека, ей делалось дурно.
Подобрав все оружие драгун и их мундиры, кузены вскочили в седла и с места пустили лошадей в галоп. Третья лошадь, оставшаяся без седока, тоже была ими взята: привязанная поводьями к луке седла, она бежала за лошадью пана Кшиштофа. Раздетые до нижнего белья драгуны остались стоять на пыльной дороге. Злобное и вместе с тем растерянное выражение их лиц окончательно развеселило пана Кшиштофа. Погоняя свою лошадь, он посмотрел на Вацлава, скакавшего рядом, в который раз поражаясь его удачливости. Любому другому такая безумная выходка, как эта, почти наверняка стоила бы головы, и именно по этой причине ни один здравомыслящий человек на нее бы не отважился. Мальчишка же не колебался ни минуты, и, вероятно, только его уверенность в себе заставила французов дрогнуть и сдаться без боя. Им и в голову не пришло, что кто-то отважился в одиночку напасть на вооруженный разъезд с разряженным, не более грозным, чем березовая палка, ружьем.
Пан Кшиштоф криво усмехнулся в усы. Вацлав действительно был мальчишкой, и его безумная храбрость более чем наполовину происходила от мальчишеской убежденности в том, что убить или ранить могут кого угодно, но только не его. Казалось бы, дуэль с Синцовым должна была его чему-то научить, но она, похоже, лишь укрепила его веру в собственную неуязвимость. Это был мальчишка, и обходиться с ним нужно было именно как с мальчишкой: хвалить его, восхищаться им и осторожно, под видом родственной заботы, поворачивать в нужном направлении. При соблюдении этих условий мальчишку можно было подстрекнуть на любое безумство, в результате чего пан Кшиштоф получил бы свои деньги, а мальчишка – свою пулю.
– Право, кузен, – сказал пан Кшиштоф, – ты настоящий храбрец. Поверь, я безумно рад, что получил возможность узнать тебя поближе. Раньше ты казался мне избалованным инфантом, привыкшим прятаться от всех невзгод за отцовскими деньгами и титулом. Теперь я вижу, что глубоко заблуждался в отношении тебя. Должен сказать тебе прямо, что это большая честь для меня иметь такого родственника. На тебя можно положиться. С тобой, черт подери, приятно иметь дело!
Опытный льстец хорошо знал свое дело. Вацлав Огинский, несмотря на все выпавшие ему испытания, был еще слишком юн и неопытен, чтобы слова похвалы оставили его равнодушным. Он вспыхнул от удовольствия и улыбнулся кузену открытой белозубой улыбкой.
– На самом деле мне было страшно, – признался он, – и только твое присутствие поддерживало меня.
– О, на что ты всегда можешь рассчитывать, так это на мою поддержку, – с легким сердцем и самым задушевным тоном сказал ему пан Кшиштоф.
Проскакав версты три, кузены свернули в лес и там переоделись в мундиры плененных Вацлавом драгун. Вацлав застегнул чешую каски и тряхнул укрепленным на гребне конским хвостом.
– Хорош, хорош, – похвалил его пан Кшиштоф, подтягивая сапоги. – Не забывай только, что многие из улан Жюно хорошо запомнили нас в лицо. Поэтому я бы не стал слишком рассчитывать на это переодевание.
В седельных сумках они нашли немного сухарей и вяленого мяса, в притороченных к седлам флягах булькала вода. Пан Кшиштоф был этим несколько разочарован – он рассчитывал на вино. Кузены наскоро перекусили и двинулись в путь.
Пан Кшиштоф, сгорая от нетерпения, погонял свою потную лошадь, вонзая ей шпоры в бока и колотя ее по крупу саблей. Темп, заданный им, был чересчур высок, бока лошадей вскоре потемнели от пота. Вацлав хотел было сказать, что, продолжая в том же духе, они непременно загонят лошадей, но, подумав, промолчал: уланы ушли уже очень далеко от них, а настигнуть капитана Жюно желательно было этой же ночью. Кроме того, кузен был старше, опытнее и наверняка отлично понимал, что делает; так, во всяком случае, казалось Вацлаву, до сих пор не знавшему, с кем он имеет дело.
Смеркалось. Небо над дорогой еще отливало голубизной, но в узком ущелье между двумя стенами старого строевого леса было уже почти совсем темно. Грунтовая дорога, истолченная проходившими здесь войсками в тончайшую пыль, смутно белела впереди, копыта лошадей тяжело и мягко ударяли в землю, позвякивало железо, и раздавались сердитые покрикивания пана Кшиштофа, который подбадривал свою лошадь. С лошадью он беседовал по-французски, рассчитывая, видимо, что так она его скорее поймет. “Пошла, кляча! – кричал он на несчастное животное, которое и так выбивалось из сил. – Пошла, пошла, волчье мясо!”
Погоняя лошадь, пан Кшиштоф испуганно оглядывался по сторонам. Рассказанная Вацлавом история о том, как его собирались повесить какие-то прятавшиеся в лесу люди, запала старшему кузену в душу гораздо глубже, чем ему того хотелось. Предположить, что бежавшие в леса мужики станут грабить и убивать всех подряд, и в особенности французов, было легко и вполне логично, но скакать в неприятельской форме ночью через лес, полный этих мужиков, оказалось очень неуютно. Пан Кшиштоф вертел головой во все стороны, бросая испуганные взгляды в темную лесную чащу, где время от времени светлыми пятнами белели стволы берез.
Вацлав не думал о разбойниках и не испытывал страха перед ночной темнотой. Нечаянно вспомнив о княжне Марии, он немедленно с головой ушел в мечтания. Какая-то небольшая часть его сознания продолжала следить за дорогой и погонять лошадь, чтобы не отстать от скакавшего впереди пана Кшиштофа, но все остальные силы души Вацлава Огинского были направлены на придумывание все новых и новых подробностей будущей встречи с княжной. Подробности эти в большинстве своем были совершенно фантастическими, и Вацлав об этом знал. Но воображать себе романтические сцены было все-таки приятнее, чем думать о подстерегавших его опасностях, доводя себя до того позорного состояния, когда человек вздрагивает от каждого шороха и готов с женским визгом бежать сломя голову куда глаза глядят при виде промелькнувшей птицы. Продумывать план предстоящих действий было нечего: он был готов. Им с кузеном надобно было догнать уланский полк, отыскать в обозе повозку капитана Жюно, подобраться к ней, завладеть иконой и, освободив попутно княжну, скрыться. План этот очень мало напоминал подробную диспозицию, составляемую полководцем перед началом сражения; более всего он был похож на мечтания проигравшегося в прах офицера, думающего нечаянно найти у себя в кармане незамеченный ранее рубль и на рубль этот не только отыграть все свои деньги, но и подчистую выпотрошить своих партнеров. У Вацлава Огинского под началом не было никаких войск, передвижения, атаки и отступления коих ему нужно было бы планировать; не знал он и того, где и при каких обстоятельствах они с Кшиштофом настигнут французов. Поэтому думать о том, с какой стороны он подберется к капитанской повозке, можно было с таким же успехом, как и о том, какие слова он скажет при встрече молодой княжне, но думать о княжне казалось приятнее, чем о французах.
Наступивший вечер принес очень мало прохлады. Расстегнутые воротники мундиров не спасали от жары, из-под хвостатых касок по пыльным лицам струился пот, затекая в глаза и вызывая самые неприятные ощущения. Вацлав протер глаза потной ладонью, но от этого сделалось только хуже: глаза защипало так, что он вынужден был зажмуриться.
В этот самый момент на дорогу, прямо под копыта лошади, на которой ехал пан Кшиштоф, выскочили какие-то оборванные, волосатые люди. Лошадь шарахнулась в сторону, увлекая за собой заводную, которая была привязана поводьями к луке седла, но один из оборванцев ловко схватил ее за поводья костлявой, с обломанными ногтями рукой. В другой его руке блеснуло острое лезвие топора.
Выбежавшие из леса люди действовали в полном молчании, как сбившиеся в стаю пауки-охотники. Пауки не охотятся стаями, но эти люди напоминали именно пауков. В гробовой тишине бросились они со всех сторон на ехавшего первым пана Кшиштофа, выставив перед собою, как ядовитые жала, пики и рогатины. Будь на месте Огинского кто-то другой, более храбрый или хотя бы чуть менее трусливый, дело бы решилось за пару секунд. Да оно и решилось именно за пару секунд, хотя и вовсе не так, как предполагали эти лесные люди-пауки.
Заяц проснулся в душе пана Кшиштофа намного раньше, чем он успел осмыслить то, что видели его глаза. Шпоры глубоко вонзились в лошадиные бока, а сабля, которой пан Кшиштоф вместо плетки погонял лошадь, словно сама собой взвилась в воздух и опустилась на покрытый густыми волосами череп разбойника, державшего лошадь под уздцы. Никакой герой, поднаторевший в ночных схватках с бандитами, не смог бы действовать быстрее и правильнее, чем перетрусивший до полной потери способности соображать Кшиштоф Огинский. Пришпоренная лошадь взвилась на дыбы и рванулась вперед, опрокинув убитого разбойника и разбросав тех, что загораживали ей дорогу. Вторая, привязанная к ней, лошадь послужила дополнительным тараном, по дороге затоптав одного из упавших.
Вацлав, к этому моменту все еще не до конца сморгнувший пот, который попал ему в глаза, щурясь и почти ничего не видя, но поняв уже, что на них напали, мог только следовать за кузеном. Он видел мельтешившие кругом темные фигуры, слышал крики и страшные ругательства, внезапно сменившие тишину. Несколько растерявшись от неожиданности, он целиком положился на мнение своего более опытного родственника. Секунды хватило ему на то, чтобы признать избранную Кшиштофом тактику единственно возможной при сложившихся обстоятельствах; в следующее мгновение он уже дал шпоры своей лошади, которая и без него успела сообразить, что надобно бежать за своими товарками.
Справа мелькнуло широкое загорелое лицо с оскаленным, обросшим волосами ртом. Вацлав увидел медвежью рогатину, направленную ему в грудь, и выстрелил в оскаленное лицо из пистолета, неизвестно как очутившегося у него в руке. Лицо заволоклось пороховым дымом, послышался крик, и рогатина, вильнув в сторону, слабо и безопасно ударилась, о лошадиный круп. Чьи-то цепкие пальцы ухватились за колено Вацлава, соскользнули, царапнули гладкую кожу сапога, уцепились было за подпругу, но опять соскользнули; кто-то выпалил из ружья, и пуля просвистела совсем рядом со щекой Вацлава.
Он не сразу понял, что уже прорвался сквозь строй нападавших. Вслед ему дали неровный залп, но ни одна из пуль не задела молодого Огинского. Погоняя лошадь, он торопился вдогонку за Кшиштофом, который так гнал, что уже успел ускакать довольно далеко.
Лошадь Вацлава, напротив, шла все медленнее, несмотря на прилагаемые им усилия. Рысь ее сделалась какой-то неровной и вихляющей, словно лошадь вот-вот собиралась упасть. Очевидно было, что она либо находится в последней стадии усталости, либо ранена последним ружейным залпом. Пан Кшиштоф с заводной лошадью все дальше уходил вперед, не оглядываясь и не слыша криков кузена. Наконец он вовсе скрылся из вида за поворотом дороги, и вскоре, проскакав еще две или три версты, лошадь Вацлава сначала остановилась, а потом медленно, тяжело легла в пыль, вытянув ноги и устало запрокинув голову.
К вечеру владевшее княжной Марией холодное ожесточение несколько ослабло, уступив место обыкновенной усталости. Жара, пыль и тряска сделали свое дело: теперь княжна гораздо сильнее мечтала об отдыхе и еде, чем о мести. Ей было стыдно: она не думала, что окажется такой слабой. На самом же деле то, что казалось ей слабостью и малодушием, было просто признаком душевного и физического здоровья. Княжна была рождена и воспитана так, что не могла подолгу упиваться своей ненавистью, как это умеют другие. В отличие от этих других, княжна Мария была создана, чтобы любить, ненависти же ей еще предстояло учиться.
Уланский полк остановился на ночлег в большой, совершенно разоренной проходившими здесь ранее войсками деревне. Раздались басистые окрики капралов, далеко впереди что-то проиграла труба, и колонна, спешившись, рассыпалась по деревне в поисках местечек поуютнее, корма для лошадей и хоть какой-нибудь добычи.
Княжне отвели небольшую комнату в крепком, просторном доме, где раньше, вероятно, жил деревенский староста, а теперь разместился со своими офицерами капитан Жюно. Едва княжна успела умыться и привести в относительный порядок свое платье, как в дверь постучали. – Войдите, – по-французски сказала княжна.
Дверь, каким-то чудом уцелевшая и не использованная ни в качестве импровизированного стола, ни в чем-то ином – например, в качестве дров, – со скрипом отворилась, и в комнату, пригнув голову под низкой притолокой, вошел лейтенант Анри. Он уже успел почиститься и умыться и снова сделался похож на того щеголеватого лейтенанта, каким впервые увидела его княжна на крыльце своего дома. Воспоминание о том, каким лейтенант впервые предстал перед нею, неприятно кольнуло княжну, на минуту вызвав в ее душе утреннее ожесточение: там, на крыльце, лейтенант с удовольствием рассматривал украденную им шпагу старого князя.
Звякнув шпорами, лейтенант Дюпре поклонился и повторил уже сделанное им на привале приглашение на ужин, прибавив от себя, что он придет в отчаяние, если это предложение не будет принято. На его губах играла легкая грустная улыбка, выражавшая одновременно удовольствие от разговора с княжной и печаль по поводу постигшего ее горя. Улыбка эта, хотя и была вполне искренней, показалась Марии Андреевне насквозь фальшивой: ей сейчас не хотелось видеть человека ни в одном из своих врагов. Слишком глубока и свежа была нанесенная ей рана, чтобы княжна могла отделить войну от остальных человеческих отношений. Первым ее побуждением было вовсе отказаться от приглашения, сославшись на усталость и траур, но княжна подавила в себе этот естественный порыв. Она ехала с французами не для того, чтобы спастись. Ее целью было отмщение, а раз так, то княжна не имела права упускать ни одной минуты, каждая из которых могла предоставить ей желанную возможность. Что это будет за возможность, она не знала. Ей представлялось сомнительным, что она сможет убить капитана или кого-либо другого собственными руками. Думая об этом, она начинала чувствовать себя слабой и беспомощной, даже смешной: в самом деле, какой вред могла она причинить этим людям?
– Господин Дюпре, – сказала она лейтенанту, – сударь! Я с благодарностью принимаю приглашение капитана Жюно, что же касается ваших попыток оказывать мне знаки внимания, то в моем теперешнем положении они кажутся мне неуместными.
Смущенный неожиданной прямотой, с которой это было сказано, лейтенант Дюпре вспыхнул, покраснел и склонил голову.
– Простите, принцесса, – пробормотал он, – я не думал, что это так заметно.
– Не лгите, сударь, – твердо сказала княжна. Видя смущение своего врага, она не смягчилась, а, наоборот, почувствовала себя гораздо свободнее в выражении собственных чувств. – Никто не пускается в ухаживания, надеясь, что это останется незамеченным. Напротив, все ухаживания предпринимаются с прямо противоположной целью: обратить на себя внимание.
Лейтенант Анри Дюпре покраснел пуще прежнего и, еще ниже склонив голову, отступил на шаг.
– Прошу меня простить, – повторил он. – Я действительно… Право, вы меня смутили, сударыня. Я понимаю, что недостоин вашего внимания, особенно сейчас, когда вас постигло такое горе, но мне хотелось бы знать, могу ли я хотя бы надеяться…
– Прекратите, сударь, – резко оборвала его княжна, у которой сейчас не было ни малейшего желания выслушивать излияния француза. – Прекратите, прошу вас. Ваше поведение граничит с оскорблением. Я понимаю, что нахожусь в вашей власти, однако на – деюсь, что ваша честь не позволит вам этим воспользоваться.
– Ваши слова незаслуженно жестоки, сударыня, – тихо проговорил лейтенант. – Как вы могли подумать, что я способен… Простите, – он поклонился, – и приходите на ужин. Вас ждут.
Княжна отвернулась, едва заметно кивнув головой. Возможно, Дюпре был прав, говоря, что она излишне с ним жестока. Он вел себя почти безупречно, особенно если учесть его безусловно низкое происхождение, которое явствовало из его фамилии; однако же, именно это его поведение, словно целиком заимствованное из светского романа, более всего раздражало княжну, ибо совершенно не вязалось с тем, что ей пришлось увидеть и почувствовать в течение трех последних дней. Блестящие и галантные французы, которым с таким тщанием подражало московское и петербургское высшее общество, на деле оказались шайкой грабителей и убийц, для которых не было ничего святого. И то, что они при этом сохраняли видимость хороших манер, не могло более обмануть княжну, обученную старым князем видеть сущность людей и явлений сквозь любые словесные ухищрения. Умение это, как и многое другое, привитое Александром Николаевичем своей внучке, долго оставалось незамеченным ею; теперь же, когда настало его время, это умение вышло вперед так просто и естественно, что княжна почти не замечала произошедших с нею перемен. Лейтенант Дюпре виделся ей без прикрас: это был просто соскучившийся по женскому обществу офицер неприятельской армии, решивший, воспользовавшись удобным случаем, приволокнуться за хорошенькой и оказавшейся без мужской поддержки девицей. Он сам мог не понимать этого, видя все приключение в романтическом свете и воображая себя храбрым рыцарем, пришедшим на выручку прекрасной принцессе, но суть дела от этого его заблуждения нисколько не менялась: в конечном итоге княжна Вязмитинова была для него и его приятелей только частью военной добычи, ценным трофеем наподобие парчовой скатерти или какой-нибудь богатой шубы.
Вацлав Огинский относился к ней совсем по-другому. Не имея никакого опыта в делах любви, княжна, тем не менее, не могла ошибаться, видя горевший в глазах Вацлава огонь настоящего чувства. На Вацлава можно было положиться, ему можно было доверять. Он понял бы все, даже то, почему княжна покинула усадьбу вместе с французами. Этот поступок наверняка очень дурно выглядел со стороны, и княжна не сомневалась, что в будущем он непременно станет поводом для многочисленных пересудов в московских салонах. Но Вацлав, верила княжна, ни на минуту не усомнится в ней… если, конечно, он до сих пор жив.
От кузенов не было, да и не могло быть никаких известий. На привале, выйдя из кареты размять ноги, княжна нарочно старалась держаться поближе к лесу, чтобы дать Огинским, если они тайно следовали за колонной, возможность дать ей знать о своем присутствии. Но ее никто не окликнул. Княжна понимала, что это было совершенно естественно, но все равно чувствовала себя покинутой. Отныне ей приходилось рассчитывать только на себя, и она снова, в который уже раз, вспомнила слова старого князя, сказавшего, что надеяться она может лишь на бога и на себя самое. Правда, говоря это, князь имел в виду нечто иное, чем то, что происходило с его внучкой теперь.
Думая о кузенах, княжна не могла не вспомнить об иконе, которая двигалась сейчас в сторону Москвы в одной из обозных повозок. Вацлав и его кузен намеревались похитить икону у французов, но потерпели неудачу. Мария не знала, отважатся ли Огинские на вторую попытку: уж слишком неравны были силы, слишком уж похожа была такая попытка на самоубийство. И потом, что за дело полякам до святыни русского народа? Княжна хорошо знала, что в наполеоновской армии служит множество поляков. Почему это так, она не знала, но умом понимала, что на то должны иметься весьма веские причины. Наверное, им было за что не любить русских; наверное, даже Вацлавом Огинским двигало не столько стремление помочь России отразить нашествие, сколько желание выручить даму своего сердца, попавшую в беду. И то, и другое было для него сейчас трудно, почти невыполнимо. Он мог погибнуть, пытаясь что-то сделать, а мог и отступить – на время или насовсем.
Княжна стыдилась этих мыслей, но в то же время понимала, что в них был определенный резон. Война резко изменила ее представление о возможном и невозможном, приличном и неприличном; война изменила все вокруг и, словно этого было мало, продолжала изменять все, до чего могла дотянуться, превращая хорошее в плохое и наоборот.
Через полчаса вернулся лейтенант Дюпре. Постучав в дверь и не дождавшись ответа, он, оставаясь в коридоре, сообщил, что ужин подан, все собрались и ждут только появления принцессы. Княжна оправила волосы и последовала за ним в большую горницу, где вокруг сделанного из амбарной двери стола действительно собрались все офицеры эскадрона. На столе в глубокой миске дымилась баранина, пламя свечей играло на бутылках с вином и блестящих боках серебряных кубков с гербом князей Вязмитиновых.
Княжне освободили место во главе стола, и капитан Жюно, поднявшись во весь рост с княжеским кубком в руке, произнес пространный тост, сводившийся к тому, что война войной, но дамы особенно столь прекрасные, как их сегодняшняя гостья, стоят выше подобных мелочей. Выпить он, однако же, предложил не за княжну Вязмитинову, а за императора.
– Да здравствует император! – хором, как на плацу, взревели офицеры, вскочив со своих мест и с грохотом содвинув кубки. – Да здравствует Франция!
Княжна осталась сидеть и не притронулась к своему кубку. Такое пренебрежение к священной особе императора не осталось незамеченным. Толстый лейтенант, партнер пана Кшиштофа по картам, осушив свой бокал, наклонился к княжне и довольно громко спросил:
– Вы не пьете за здоровье императора, сударыня? Напрасно. Император – великий человек.
– Он не мой император, – спокойно ответила княжна, глядя в стол. – И ежели величие заключается в том, чтобы ради собственной прихоти губить тысячи людей, то я не признаю такого величия просто потому, что не понимаю, для чего оно нужно.
Круглое лицо толстого лейтенанта стало наливаться багровым румянцем. Кое-кто из офицеров удивленно уставился на княжну, словно не в силах поверить собственным ушам. Капитан Жюно, поморщившись, будто от зубной боли, положил ладонь на плечо толстого лейтенанта и сильно надавил книзу.
– Сядьте, Жак. Что это вы намерены делать, уж не ссориться ли с дамой? Право, мне стыдно за вас. Далеко не каждый мужчина способен сразу понять суть величия императора Наполеона. Что же говорить о юной девице, пострадавшей, к тому же, не от стихии и не от лесных разбойников, а от наших храбрых, но весьма дурно воспитанных солдат? Поверьте, сударыня, – обратился он к княжне, – если бы вы имели счастье быть лично знакомой с императором, вы были бы очарованы им. Да, да, очарованы и безнадежно влюблены! Этого человека нельзя не любить, это не человек, это – полубог.
– Увы, – отвечала на это княжна, – я не имею чести быть лично знакома с императором Наполеоном и, более того, я не желаю его знать. Поймите меня, господа: я не намерена оскорблять ни вас, ни Францию, но любить этого человека за то, что он разорил мой дом, я не могу.
За столом наступило неловкое молчание. Всё понимали, что нужно что-то делать, но никто не знал, что именно. Что бы ни говорила княжна о своих намерениях, оскорбление, пусть даже невольное, было нанесено. Но как отплатить за это оскорбление, никто не понимал; непонятно было даже, следует ли платить вообще. По-своему эта русская была права: любить императора Наполеона ей было не за что. Большинство офицеров склонялись к мысли, что на выходку русской принцессы не стоит обращать внимания: для того, чтобы понять величие императора, надобен ум, способный охватить все его великие дела, а кто же требует ума от женщины, да еще и от такой напуганной и одинокой девицы, как эта?
– Оставим этот спор, – сказал капитан, – он ни к чему не приведет. Сейчас вы огорчены и терпите неисчислимые бедствия, коим я сочувствую всей душой. Но пройдет совсем немного времени, и вы, принцесса, будете со снисходительной улыбкой вспоминать свои несправедливые слова. Женщины выше войны, но ее последствия сказываются и на них тоже – и дурные, и хорошие. Поверьте слову старого солдата, принцесса: очень скоро все ваши страдания будут позади, и вы поймете величие момента, который все мы переживаем сейчас. Горести преходящи, зато впереди вас ожидает счастье и благоденствие под сенью императорских орлов. За вас, сударыня!
Этот дипломатический ход был встречен хором одобрительных возгласов. Ужин продолжался, незаметно переходя в обычную офицерскую попойку. Языки постепенно развязывались, манеры делались свободнее, глаза блестели. Некоторые офицеры, забыв о присутствии дамы или решив, что стесняться ее не стоит, расстегивали мундиры, выставляя напоказ несвежие рубашки. Общий разговор, как всегда бывает в подобных случаях, разбился на несколько кружков, в которых велись свои собственные беседы. Кто-то рассказывал свои любовные похождения, кто-то вспоминал смоленский штурм, демонстрируя товарищам заштопанную дырку в сюртуке, пробитую русской пулей. В одном кружке говорили о заварушке, случившейся минувшей ночью в усадьбе Вязмитиновых, гадая, что могло послужить ее причиной.
Княжна, одна из всех присутствующих знавшая об этой причине, снова обратилась мыслями к иконе. Выпитый ею на голодный желудок глоток вина оказал неожиданно успокоительное воздействие: лихорадочное возбуждение, владевшее княжной с самого утра, улеглось. Глядя на сидевших и стоявших вокруг французских офицеров, она пыталась и не могла представить себе, какой будет задуманная ею месть. Заколоть капитана Жюно кинжалом? Что ж, будь она какой-нибудь испанкой, это, возможно, удалось бы. Если верить романам, едва ли не каждая испанка носит за корсажем стилет и без промедления пускает его в дело. Но княжна была воспитана несколько иначе и понимала, что, даже решившись совершить убийство, она дрогнет в самый последний момент и ни за что не сумеет довести задуманное дело до конца. При одной мысли о том, чтобы ударить ножом живого человека, ей делалось дурно.