Страница:
Наконец, бесцельность дальнейшего стояния на месте сделалась очевидной. Погоня, если то была она, прошла стороной. Княжне подумалось, что она могла ошибиться, приняв ржание случайно оказавшейся поблизости лошади за признак приближавшейся облавы. Понемногу она начала успокаиваться, хотя сердце все еще сильно билось у нее в груди. Одно было хорошо: сон с нее как ветром сдуло.
Она снова двинулась в путь, ведя за собой предательницу-лошадь. Любопытство оказалось сильнее испуга, и теперь княжна немного изменила курс, стараясь идти туда, откуда слышалось ржание чужой лошади. Вероятнее всего, именно там проходила дорога. Чтобы не заблудиться, разумнее всего было бы идти вдоль дороги лесом, и Мария Андреевна решила, что поступит именно так. Неприятных встреч с французами было легко избежать, обходя их стороной под покровом ночной темноты; в остальном же приходилось полагаться на бога и защиту чудотворной иконы, которая уже один раз продемонстрировала княжне свои чудесные свойства.
Очень скоро еловый лес кончился, уступив место привычной мешанине берез, осин, молодых дубов и изредка попадавшихся среди этой лиственной мелочи мачтовых сосен. Идти стало не легче, но много веселее. Княжна бодро шагала вперед, всякую минуту ожидая увидеть в просвете между деревьями светлую пышную ленту большака. Дороги, однако же, все не было, а вскоре обнаружилось, что ее и быть не могло. Скорее благодаря везению, чем своему умению ориентироваться в лесу, княжна набрела на место, откуда, по всей видимости, и слышалось так напугавшее ее лошадиное ржание. Это была неглубокая, со всех сторон окруженная кустами и молодыми деревьями ложбинка, на дне которой еще слабо дымился засыпанный землей костерок. Судя по следам и совсем свежему навозу, здесь совсем недавно стояли две лошади. Выросшая в деревне и знавшая толк в лошадях княжна готова была поклясться, что лошадей было именно две, и что ушли они отсюда совсем недавно. Что же касалось костра, то его наверняка жгли совсем не лошади, а те, кто на них ездил.
Княжна Мария догадывалась, кто это мог быть. Ночное нападение на лагерь французов, смерть денщика капитана Жюно, следы поспешно покинутого лесного убежища, две лошади – все это прямо указывало на присутствие кузенов Огинских, которые, судя по всему, были живы и оставались верны своему обещанию отбить у французов похищенную икону. Вероятно, раздавшееся в лесу лошадиное ржание спугнуло их так же, как и княжну, заставив покинуть свое убежище и скрыться в неизвестном направлении.
Мария Андреевна едва не заплакала от досады, поняв, как близко от нее находился Вацлав. Они прошли едва ли не в двух шагах и разминулись, не узнав друг друга. Теперь ей предстоял долгий и полный опасностей одинокий путь, но гораздо хуже было сознавать, что кузены станут и дальше подвергать себя смертельному риску, пытаясь спасти то, что и без них уже было благополучно спасено.
“Спасено, – горько подумала княжна. – Да полно, спасено ли? Много ли проку от того, что икона теперь не у капитанского денщика, а у меня? Раньше она лежала среди тюков с ворованными вещами, а теперь скитается вместе со мной по лесу, и никто не знает, выберемся ли мы отсюда когда-нибудь…”
В то время, как княжна предавалась этим горьким мыслям, пан Кшиштоф Огинский, сидя верхом и ведя в поводу запасную лошадь, торопливо пробирался прочь от места своего бессонного ночлега. Пан Кшиштоф был близок к полному отчаянию, но сдаваться не собирался. Он потерпел очередную неудачу, его травили, как дикого зверя, по лесу шныряли посланные за ним в погоню конные разъезды – о, он знал, что за лошадь откликнулась на предательское ржание одной из его проклятых кляч! – но пан Кшиштоф был полон решимости довести начатое дело до конца просто потому, что другого выхода у него не было. Он торопился, стремясь не упустить из виду улан и не зная, что икона, ради которой он рисковал жизнью, уже находится в том самом месте, которое он только что с такой поспешностью покинул.
Глава 15
Она снова двинулась в путь, ведя за собой предательницу-лошадь. Любопытство оказалось сильнее испуга, и теперь княжна немного изменила курс, стараясь идти туда, откуда слышалось ржание чужой лошади. Вероятнее всего, именно там проходила дорога. Чтобы не заблудиться, разумнее всего было бы идти вдоль дороги лесом, и Мария Андреевна решила, что поступит именно так. Неприятных встреч с французами было легко избежать, обходя их стороной под покровом ночной темноты; в остальном же приходилось полагаться на бога и защиту чудотворной иконы, которая уже один раз продемонстрировала княжне свои чудесные свойства.
Очень скоро еловый лес кончился, уступив место привычной мешанине берез, осин, молодых дубов и изредка попадавшихся среди этой лиственной мелочи мачтовых сосен. Идти стало не легче, но много веселее. Княжна бодро шагала вперед, всякую минуту ожидая увидеть в просвете между деревьями светлую пышную ленту большака. Дороги, однако же, все не было, а вскоре обнаружилось, что ее и быть не могло. Скорее благодаря везению, чем своему умению ориентироваться в лесу, княжна набрела на место, откуда, по всей видимости, и слышалось так напугавшее ее лошадиное ржание. Это была неглубокая, со всех сторон окруженная кустами и молодыми деревьями ложбинка, на дне которой еще слабо дымился засыпанный землей костерок. Судя по следам и совсем свежему навозу, здесь совсем недавно стояли две лошади. Выросшая в деревне и знавшая толк в лошадях княжна готова была поклясться, что лошадей было именно две, и что ушли они отсюда совсем недавно. Что же касалось костра, то его наверняка жгли совсем не лошади, а те, кто на них ездил.
Княжна Мария догадывалась, кто это мог быть. Ночное нападение на лагерь французов, смерть денщика капитана Жюно, следы поспешно покинутого лесного убежища, две лошади – все это прямо указывало на присутствие кузенов Огинских, которые, судя по всему, были живы и оставались верны своему обещанию отбить у французов похищенную икону. Вероятно, раздавшееся в лесу лошадиное ржание спугнуло их так же, как и княжну, заставив покинуть свое убежище и скрыться в неизвестном направлении.
Мария Андреевна едва не заплакала от досады, поняв, как близко от нее находился Вацлав. Они прошли едва ли не в двух шагах и разминулись, не узнав друг друга. Теперь ей предстоял долгий и полный опасностей одинокий путь, но гораздо хуже было сознавать, что кузены станут и дальше подвергать себя смертельному риску, пытаясь спасти то, что и без них уже было благополучно спасено.
“Спасено, – горько подумала княжна. – Да полно, спасено ли? Много ли проку от того, что икона теперь не у капитанского денщика, а у меня? Раньше она лежала среди тюков с ворованными вещами, а теперь скитается вместе со мной по лесу, и никто не знает, выберемся ли мы отсюда когда-нибудь…”
В то время, как княжна предавалась этим горьким мыслям, пан Кшиштоф Огинский, сидя верхом и ведя в поводу запасную лошадь, торопливо пробирался прочь от места своего бессонного ночлега. Пан Кшиштоф был близок к полному отчаянию, но сдаваться не собирался. Он потерпел очередную неудачу, его травили, как дикого зверя, по лесу шныряли посланные за ним в погоню конные разъезды – о, он знал, что за лошадь откликнулась на предательское ржание одной из его проклятых кляч! – но пан Кшиштоф был полон решимости довести начатое дело до конца просто потому, что другого выхода у него не было. Он торопился, стремясь не упустить из виду улан и не зная, что икона, ради которой он рисковал жизнью, уже находится в том самом месте, которое он только что с такой поспешностью покинул.
Глава 15
В темноте зашуршали кусты, негромко хрустнула под чьей-то ногой сухая ветка, и хрипловатый голос негромко произнес:
– Готово, ваше благородие.
Эти слова означали, что пластуны, посланные в деревню, где остановился на ночлег шестой уланский полк, благополучно вернулись, сняв французских часовых. Заранее отправленный в деревню лазутчик вернулся еще раньше и донес, что повозка, за которой следили весь день, стоит в одном из крайних дворов, и утверждал, что найдет ее с закрытыми глазами.
– Ну, с богом, православные, – сказал Синцов, кладя ладонь на эфес сабли.
– Постой, – остановил его Вацлав Огинский, сидевший рядом с ним на низкорослой соловой лошадке. – В последний раз говорю тебе: давай я сделаю это сам. Одному легче проскользнуть туда незамеченным, тем более что часовые сняты.
Синцов презрительно хрюкнул.
– Ишь чего выдумал! Шалишь, брат! Ты, значит, в деревню пойдешь, а нам что же – в лесу сидеть, конину жрать и собственный пуп разглядывать? И потом, вот хоть убей ты меня, но я тебе до конца не верю. Не обессудь, корнет, но война – дело такое… – Он неопределенно повертел ладонью в воздухе. – Тонкое, в общем, дело. Это у штабных на карте все ясно и красиво получается: первая колонна марширует туда-то, вторая туда-то, а третья еще куда-то, черт знает, куда. А на самом деле, как ты мог убедиться, это такая чертова каша… И каждый в этой каше вытворяет, что бог на душу положит. Очень мне не хочется, Огинский, чтобы ты опять потерялся, – закончил он с неопределенной угрозой в голосе.
Вацлав в ответ лишь пожал плечами. Рядом с Синцовым ему было неуютно. Он наконец-то находился среди своих, но в то же время как будто в плену. Весь день поручик не спускал с него внимательных глаз, как будто опасался, что Вацлав вот-вот ударится в бега. Это было довольно оскорбительно, но Вацлав понимал, что у Синцова есть веские причины для подозрений. Богатый и знатный поляк, у которого, помимо принесенной российскому императору присяги, не было никаких личных причин для вражды с французами, вполне мог вызывать к себе определенное недоверие. И недоверие это неминуемо должно было заметно усилиться после его отсутствия и появления вновь, но уже при французском мундире… На месте Синцова Вацлав вел бы себя совсем по-другому, удовлетворившись честным словом офицера, но теперь, когда все в его жизни так перепуталось, молодой Огинский уже не знал, чей взгляд на вещи был вернее – его или Синцова. Ему оставалось только делом доказать правдивость своих слов и чистоту намерений, а уж после, когда все станет ясно и понятно, потребовать у поручика извинений, которые тот, кстати, сам обещал принести.
– С богом, – негромко повторил Синцов и тронул шпорами бока лошади.
Маленький отряд, составленный из Синцова, Огинского, троих казаков и пятерых знакомых Вацлаву гусар, шагом спустился с пригорка и двинулся в сторону деревни. Копыта лошадей, стремена, уздечки, ножны сабель – словом, все, что могло издавать лишний шум, – были обмотаны тряпками, заглушавшими звуки. Всадники двигались через туман легко и беззвучно, как привидения. Вацлав не сразу заметил, что они уже въехали в деревню – так легко и спокойно, как бы между делом, совершилось это событие.
Обернувшись через плечо, он успел разглядеть еще две группы всадников, которые сначала ехали следом за их партией, а потом куда-то свернули.
– Что это? – тихо спросил он у Синцова. – Зачем?
– Это, брат, стратегия, – с усмешкой ответил поручик. – Икона, знаешь ли, иконой, а война войной. Неужто ты думал, что я упущу случай немного пощипать этих лягушатников?
Неподвижный ночной воздух казался спертым, как в закрытом помещении. Пахло дымом походных кухонь, лошадиным потом и навозом, в тишине разносился многоголосый храп.
– Здесь, ваше благородие, – остановив коня, шепнул казак.
Вацлав разглядел прямо перед собой какие-то ворота, выглядевшие весьма нелепо из-за того, что забор вокруг них был снесен – вероятно, на дрова. За воротами виднелись повозки, коновязь и покосившаяся крестьянская изба с голыми стропилами.
– Ну… – начал было Синцов, но его прервал внезапно поднявшийся на другом конце деревни крик. Крик усилился, хлопнул одинокий выстрел, и тут же в темноте принялись стрелять пачками, словно там разгорелось настоящее сражение. Заржали лошади, раздался будоражащий кровь лязг металла о металл. Вспыхнула соломенная кровля, и сразу сделалось светлее.
– С добрым утром, господа, – сквозь зубы процедил Синцов и, с лязгом выхватив из ножен саблю, поднял ее над головой. – Братцы! Руби их в песи! Ура!
Еще в одном месте, ближе к центру деревни, завязался бой. Маленький отряд Синцова ворвался во двор, рубя направо и налево. Кто-то из казаков – Вацлаву показалось, что это был Воробей, – метнулся к коновязи. На всем скаку спрыгнув с коня, он принялся резать недоуздки и разгонять перепуганных лошадей. Другой казак возился у зеленых зарядных ящиков, деловито, как будто вокруг него не было никакого боя, раскладывая под ними костерок. Остальные метались по двору, размахивая саблями, паля во все стороны из пистолетов, крича во все горло и производя такой адский шум, словно их здесь было никак не менее полутора сотен.
Навстречу Вацлаву откуда-то вывернулся знакомый толстый лейтенант – пеший, в расстегнутом мундире, с саблей в одной руке и пистолетом в другой. Он выстрелил почти в упор, промахнулся, отбил саблей удар Вацлава и бросился бежать. Огинский, ноздри которого были забиты пороховым дымом от прозвучавшего почти у самого лица выстрела, погнался за ним, занося саблю для еще одного, последнего, удара, и едва не выпал из седла, когда чья-то железная рука поймала его за воротник.
– Икону! – в самое его ухо проревел Синцов. – Икону ищи, рубака! С этими мы без тебя разберемся!
Несколько придя в себя и сообразив, наконец, что от него требуется, Вацлав кивнул головой и, привстав на стременах, нашел взглядом знакомый кожаный верх капитанской повозки. В это время Синцов, двинув коня, сбил с ног и зарубил улана, который целился в Вацлава из ружья. Огинский этого даже не заметил – он уже пробивался к повозке, прорубая себе путь сквозь толпу повскакавших со своих мест, бестолково мечущихся французов. Они сопротивлялись слабо и беспорядочно, но их все-таки было чересчур много.
Добравшись до повозки, Вацлав спешился и, забравшись внутрь, стал лихорадочно перекапывать горой сваленное здесь добро. Он развязывал, разрывал и распарывал саблей узлы и тюки, выкидывая их содержимое вон, прямо под ноги дерущихся. Здесь были шубы, платья, мундиры, ордена, золотая и серебряная посуда, какие-то вазы, шкатулки, подсвечники и даже две картины, но иконы не было. На то, чтобы опустошить повозку, Вацлаву потребовалось пять минут. После этого он выбрался наружу и остановился с саблей в руке по колено в ворохе тряпья, не зная, как быть дальше.
– Ну?! – свирепо крикнул подскочивший Синцов, низко наклонившись с седла. При свете разгорающегося пожара Вацлав заметил, что левая щека поручика целиком залита кровью. – Нашел?
– Ее здесь нет! – крикнул в ответ Вацлав. – Может быть, в другом месте?..
– Некогда! Некогда, корнет! В другом месте поищешь в другой раз, когда у тебя под началом будет дивизия или хотя бы эскадрон! Уходим! В. седло, корнет, в седло!
– Но княжна!.. – спохватившись, крикнул Вацлав.
– В седло! – рявкнул Синцов и, обернувшись, выстрелом из пистолета свалил набежавшего из темноты рослого улана. – Убьют, дурак! Будет тебе тогда и княжна, и икона, и крестный ход с песнопениями…
Просвистевшая у самого уха Вацлава ружейная пуля подтвердила его слова. Огинский вскочил в седло и огляделся.
Изба, неизвестно кем и когда подожженная, уверенно разгоралась. Бой, несомненно, близился к концу: несмотря на отчаянные усилия гусар и казаков французы, наконец, поняли, что имеют дело с горсткой храбрецов, и перешли от обороны к нападению. Если бы уланам удалось сесть на лошадей, судьба партии Синцова решилась бы в минуту, но лошади были предусмотрительно угнаны догадливым Воробьем, а пешие, вооруженные чем попало уланы были совсем не то, что уланы конные. Строго говоря, даже героические усилия капитана Жюно, который, стоя на крыльце горящего дома с саблей в руке, надрывал глотку, организовывая сопротивление, были не способны внушить этому стаду растерянных, перепуганных до смерти людей хотя бы некоторое подобие дисциплины; но все же их по-прежнему было слишком много, и постепенно они начали это сознавать.
Увидев капитана, Вацлав понял, что нужно делать. Дико крича и раздавая во все стороны разящие сабельные удары, он направил лошадь в самую гущу толпы, пробиваясь к крыльцу. За его спиной Синцов разразился площадной бранью, но, сообразив, что задумал корнет, присоединился к нему. Этот неожиданный натиск смял и опрокинул и без того нестройные неприятельские ряды. Вацлав прорвался к самому крыльцу и схватился с капитаном.
Жюно оказался первоклассным бойцом. Широко расставив ноги в ботфортах и подбоченясь левой рукой, он мастерски отражал атаки конного противника, ни на волос не сойдя с места. Казалось, его ноги приросли к крыльцу, а сабля в правой руке порхала с такой легкостью, будто была вырезана из картона. В ударах, которые наносил этот порхающий клинок, однако же, чувствовались изрядные сила и вес. Губы капитана кривились в презрительной усмешке: он чувствовал, что превосходит противника силой и опытом. Кроме того, на него работало время. Капитан уже понял, что силы партизан ничтожны по сравнению с полком, и теперь от него требовалось только одно: дожить до того момента, когда противник будет раздавлен численным превосходством французов.
Вацлав тоже понимал это. Понимал он и то, что, задерживая отступление, рискует не только своей жизнью, но и жизнями товарищей. Не понимал он только того, что риск этот был напрасным с самого начала, поскольку ни иконы, ни княжны в лагере французов не было уже почти сутки. Не зная об этом, он атаковал капитана с яростью отчаяния, удвоив усилия, и, наконец, добился своего: его сабля с глухим стуком плашмя опустилась на капитанскую макушку. Глаза капитана Жюно страшновато скосились к переносице, колени подогнулись, и он, выронив саблю, начал падать.
Вацлав успел схватить его за воротник мундира, но втащить грузное тело капитана на лошадь ему не удалось: француз оказался для него чересчур тяжел. Совершенно неожиданно для Вацлава на помощь к нему подоспел Синцов. Зажав саблю в зубах, чтобы освободить себе руки, и от этого сделавшись похожим на свирепого морского пирата, поручик низко нагнулся с седла и оторвал капитана Жюно от крыльца. Вдвоем они перевалили обмякшее тело своего пленника через седло Вацлава, и в это мгновение раздался оглушительный взрыв, а за ним второй и третий. Подожженные казаками зарядные ящики рвались один за другим, разбрасывая во все стороны горящие, разломанные доски, опрокидывая повозки, убивая и калеча людей.
Лошадь Вацлава испуганно поднялась на дыбы, бесчувственное тело капитана Жюно выскользнуло из рук
Синцова и упало на землю. Огинский увидел окованное железом колесо, которое, медленно вращаясь, летело прямо на него, обрамленное язычками пламени. Тугая волна горячего воздуха толкнула его в грудь и опалила лицо, норовя опрокинуть вместе с лошадью. Потом что-то громыхнуло еще раз, вдвое сильнее прежнего, и это было последнее, что запомнил Вацлав.
Он очнулся довольно скоро. Разоренный, заваленный телами убитых и раненых двор был мрачно освещен дымным заревом. Вовсю полыхавшая в двух шагах от Вацлава изба распространяла вокруг себя непереносимый жар. Огинскому показалось, что волосы, потрескивая, дымятся у него на голове. Тут же он обнаружил, что смотрит на мир всего одним глазом, и испугался, решив, что второй глаз потерян безвозвратно. Впрочем, недоразумение это тут же разрешилось: оказалось, что глаз закрыт сбившейся на лицо повязкой.
Размотав и отшвырнув от себя грязный бинт, Вацлав огляделся. В двух шагах от себя он увидел придавленного трупом лошади Синцова. Поручик не подавал признаков жизни, будучи не то без сознания, не то убитым наповал.
Капитан Жюно лежал на уже начинавшем гореть крыльце. Его волосы и мундир тлели, распространяя отвратительный запах паленой шерсти, но капитан этого не чувствовал. Его горло было пробито насквозь острым обломком доски. Судя по зеленому цвету, доска эта ранее была частью зарядного ящика, подорванного казаками. Но Вацлава поразило не это. К доске под прямым углом был приколочен короткий поперечный брусок, так что все вместе создавало грубое подобие креста, косо торчавшего над телом капитана. Огинский не мог не усмотреть в этом знака свыше: по крайней мере, один из похитителей иконы умер весьма символично.
С улицы все еще доносились панические крики и дальняя стрельба. Огонь припекал все сильнее. Вацлав, шатаясь, поднялся на ноги и отступил подальше от пламени, плохо представляя себе, что намерен делать.
Во дворе было пусто, если не считать убитых и раненых людей, нескольких бьющихся в агонии лошадей и перевернутых, изуродованных экипажей, из которых три или четыре тоже горели. Это напоминало картину какого-то грандиозного побоища, наподобие того, что Вацлаву довелось видеть в Смоленске. Он снова огляделся, пытаясь понять, удалось ли хоть кому-то из его товарищей уйти из этого пекла живым. Неподалеку он заметил мертвого казака Неходу, широко открытые глаза которого отражали красные блики пламени. Немного дальше виднелся залитый кровью, разрубленный у шеи гусарский ментик, и еще один… Больше убитых русских здесь, кажется, не было. Вацлав вздохнул с некоторым облегчением и, шатаясь на нетвердых ногах, подошел к Синцову.
Поручик дышал и, судя по виду, был попросту контужен. Вацлав высвободил его ногу из-под лошадиной туши. Синцов застонал и открыл глаза.
– Корнет, ты? Вот это гвоздануло… Говорил я Неходе: не спеши поджигать… Слушай, мы живы или уже померли?
– Живы, – ответил Вацлав. – Встать можешь? Отсюда надо уходить.
– Наших… много? – спросил Синцов, садясь и тряся головой. Из волос у него густо посыпалась земля и какой-то мелкий мусор.
– Я насчитал троих, – ответил Вацлав. – Не знаю, как в других местах.
– В других местах должно быть меньше, – проворчал Синцов. – В других местах никому не надо было вертеться на одном квадратном аршине и ждать своей погибели. Так что вылазку, наверное, можно считать удачной.
– Гибель этих людей на моей совести, – грустно сказал Вацлав. – И, главное, все было напрасно. Ни иконы, ни княжны… Ты вправе считать меня предателем, Синцов.
– Предатель не предатель, а болван ты отменный, – кряхтя и силясь подняться на ноги, огрызнулся поручик. – Эти люди, про которых ты говоришь, были солдатами и сложили головы за Отечество, а не за какую-то икону… и, уж тем более, не за твою княжну. Напрасно? Да как у тебя язык повернулся?! Французов побито без счета, взорван пороховой парк, добрая половина лошадей разбежалась по окрестностям или выведена из строя… напрасно! Как же напрасно, когда вечером был уланский полк, а к утру от него остались одни ошметки? Думай, что говоришь, корнет. Доля наша такая – либо грудь в крестах, либо голова в кустах. Так чем ты еще недоволен? Встать помоги, богомолец!
Огинский поставил его на ноги, что потребовало от обоих немалых усилий. Синцов постоял немного и сделал несколько неверных, припадающих шагов.
– Ладно, – сказал он, – пойдем, корнет.
– Постой, – сказал Огинский. – Отдай мне саблю.
– Что?! – вскрикнул Синцов, крепче стискивая рукоять клинка. – Ты что это задумал? Уж не в плен ли меня решил взять?
– Именно. Или ты предпочитаешь, чтобы это сделал один из них?
Вацлав кивнул в сторону деревенской улицы, откуда доносились крики, топот людских и лошадиных ног и отрывистый, злой бой барабана. Синцов задумчиво посмотрел туда, окинул взглядом французский мундир Вацлава и вдруг широко ухмыльнулся в подпаленные усы.
– Пардон, мосье, – сказал он на скверном французском. – Это я как-то не сообразил. Что ж, сдаюсь. Вверяю, так сказать, жизнь и честь.
С этими словами он протянул свою саблю Вацлаву эфесом вперед, а сам подобрал обломок какой-то жерди и двинулся со двора, опираясь на эту дубину, как на трость.
На улице царила суета. Кто-то седлал уцелевших лошадей, кто-то драл глотку, подавая команды, которых никто не слушал, и пытаясь руководить боем, который давно закончился. Тут и там мелькали нелепые фигуры безлошадных улан, тащивших в руках седла. Синцов, которому это зрелище, по всей видимости, доставляло огромное удовольствие, на глазах у нескольких таких безлошадных кавалеристов, сбившихся в кучку, вдруг оседлал свою палку и, придерживая ее одной рукой, резво перебрал ногами, а второй рукой сделал такое движение, словно размахивал над головой саблей. Одновременно он страшно выкатил глаза и, как будто пантомимы ему показалось мало, во все горло крикнул:
– Тпру! Но! Иго-то!
Кавалеристы угрожающе подались вперед, и один из них, бросив седло, схватился за саблю.
– Назад! – крикнул им Вацлав. – Это мой пленник! Пошел! – скомандовал он Синцову.
– Это еще что за птица? – недовольно проворчал кто-то из улан. – Откуда здесь, черт возьми, взялись драгуны?
– Из Парижа, господа, прямо из Парижа! – насмешливо ответил Вацлав и отвернулся от французов с самым безразличным видом.
– Славно, – негромко сказал Синцов, – ах, как славно! Ну, скажи, Огинский, разве это не славно? – повторил он, указывая на творившийся кругом дикий бедлам, и повторял это на разные лады до самой околицы.
Вацлав не разделял его веселья. С окончательной потерей иконы он еще как-то мог смириться, но мысль о том, что княжна Мария Андреевна, вероятнее всего, осталась в подожженном казаками доме и сгорела заживо, повергала его в ужас и отчаяние.
Мария Андреевна была жива, но незадолго до нападения партии Синцова на деревню, где ночевал шестой полк улан, с ней случилось происшествие, хотя и не столь непоправимое, как смерть, но чреватое самыми неприятными последствиями. Вернее, происшествий с ней случилось целых два, и были они, что называется, одно другого краше. Несколько позже, вспоминая свои тогдашние приключения, княжна не раз думала, что всевозможные неприятные происшествия могли бы идти не так густо – тогда, вероятно, каждое из них запечатлелось бы в памяти как отдельное грандиозное событие, сходное по своему значению с падением Рима или постройкой на Неве города Санкт-Петербурга. Но несуразные и смертельно опасные оказии, никого не спрашиваясь, шли густой полосой, и запомнились они княжне именно так: сплошной полосой невзгод, лишений и риска.
Первое происшествие, мало того, что таило в себе смертельную угрозу, было еще и донельзя нелепым. Такое могло бы произойти с какой-нибудь городской барышней, перепутавшей лесные дебри с аллеями Летнего сада, но никак не с княжной Вязмитиновой, выросшей в деревне и делившей свое время между книгами и охотой. Лесные приметы она знала с детства, и только ее усталостью и глубокой задумчивостью можно было объяснить то обстоятельство, что Мария Андреевна заметила болото лишь тогда, когда ее лошадь увязла в вонючей болотной жиже по бабки и остановилась, будучи явно не в силах сдвинуться с места.
Обратив внимание на странное поведение своей лошади, княжна тут же заметила еще одну неприятную деталь, а именно то, что лошадь не просто стояла на месте, но и продолжала потихонечку погружаться.
Пытаясь подавить чувство тревоги, княжна огляделась по сторонам. Близился час заката, в небе не было ни облачка, но даже золотой предвечерний свет нисколько не скрашивал мрачного и унылого безобразия, которое окружало Марию Андреевну со всех сторон. Повсюду, куда ни глянь, сколько хватал глаз, простиралась поросшая жухлой осокой плоская кочковатая равнина, утыканная торчавшими вкривь и вкось корявыми, полумертвыми от избытка влаги соснами и осинами. Кое-где между этими полутрупами белели стволы сгнивших на корню берез. С одной из них вдруг сорвался ворон, шумно захлопал крыльями и с пронзительным карканьем улетел искать падаль, которой по обочинам Старой Смоленской дороги в тот год лежало более чем достаточно.
Пока княжна осматривалась, с каждой секундой все более проникаясь витавшим над этим гиблым местом духом безнадежности и пытаясь сообразить, как ее сюда занесло, лошадь ушла в болото по колено.
– Мама, – жалобно сказала княжна, беспомощно озираясь в поисках подмоги, которой не было и не могло быть.
Никто не отозвался, лишь где-то далеко каркнул ворон, да одна из мертвых берез, не выдержав собственного веса, вдруг рухнула со страшным треском, заставив княжну вздрогнуть всем телом. Она подумала, не прочитать ли ей на всякий случай “Отче наш”, но потом решила, что сейчас у нее на это просто нет времени. Если бог позволил ей забраться в эту топь, то он либо на время забыл о ней, либо послал ей это испытание с какой-то одному ему известной, но вполне конкретной целью. В любом случае, помолиться можно было и на ходу.
Княжна спрыгнула с лошадиной спины, замочив подол платья и сразу почувствовав, как жадно, с готовностью подалась под ногами трясина. Первым ее побуждением – княжны, естественно, а не трясины – было бежать отсюда со всех ног. Перепрыгивая с кочки на кочку и обходя болотные оконца, она, пожалуй, могла бы вернуться на твердый берег, с которого так опрометчиво съехала, даже не заметив этого печального события. Но для этого нужно было бросить лошадь.
– Готово, ваше благородие.
Эти слова означали, что пластуны, посланные в деревню, где остановился на ночлег шестой уланский полк, благополучно вернулись, сняв французских часовых. Заранее отправленный в деревню лазутчик вернулся еще раньше и донес, что повозка, за которой следили весь день, стоит в одном из крайних дворов, и утверждал, что найдет ее с закрытыми глазами.
– Ну, с богом, православные, – сказал Синцов, кладя ладонь на эфес сабли.
– Постой, – остановил его Вацлав Огинский, сидевший рядом с ним на низкорослой соловой лошадке. – В последний раз говорю тебе: давай я сделаю это сам. Одному легче проскользнуть туда незамеченным, тем более что часовые сняты.
Синцов презрительно хрюкнул.
– Ишь чего выдумал! Шалишь, брат! Ты, значит, в деревню пойдешь, а нам что же – в лесу сидеть, конину жрать и собственный пуп разглядывать? И потом, вот хоть убей ты меня, но я тебе до конца не верю. Не обессудь, корнет, но война – дело такое… – Он неопределенно повертел ладонью в воздухе. – Тонкое, в общем, дело. Это у штабных на карте все ясно и красиво получается: первая колонна марширует туда-то, вторая туда-то, а третья еще куда-то, черт знает, куда. А на самом деле, как ты мог убедиться, это такая чертова каша… И каждый в этой каше вытворяет, что бог на душу положит. Очень мне не хочется, Огинский, чтобы ты опять потерялся, – закончил он с неопределенной угрозой в голосе.
Вацлав в ответ лишь пожал плечами. Рядом с Синцовым ему было неуютно. Он наконец-то находился среди своих, но в то же время как будто в плену. Весь день поручик не спускал с него внимательных глаз, как будто опасался, что Вацлав вот-вот ударится в бега. Это было довольно оскорбительно, но Вацлав понимал, что у Синцова есть веские причины для подозрений. Богатый и знатный поляк, у которого, помимо принесенной российскому императору присяги, не было никаких личных причин для вражды с французами, вполне мог вызывать к себе определенное недоверие. И недоверие это неминуемо должно было заметно усилиться после его отсутствия и появления вновь, но уже при французском мундире… На месте Синцова Вацлав вел бы себя совсем по-другому, удовлетворившись честным словом офицера, но теперь, когда все в его жизни так перепуталось, молодой Огинский уже не знал, чей взгляд на вещи был вернее – его или Синцова. Ему оставалось только делом доказать правдивость своих слов и чистоту намерений, а уж после, когда все станет ясно и понятно, потребовать у поручика извинений, которые тот, кстати, сам обещал принести.
– С богом, – негромко повторил Синцов и тронул шпорами бока лошади.
Маленький отряд, составленный из Синцова, Огинского, троих казаков и пятерых знакомых Вацлаву гусар, шагом спустился с пригорка и двинулся в сторону деревни. Копыта лошадей, стремена, уздечки, ножны сабель – словом, все, что могло издавать лишний шум, – были обмотаны тряпками, заглушавшими звуки. Всадники двигались через туман легко и беззвучно, как привидения. Вацлав не сразу заметил, что они уже въехали в деревню – так легко и спокойно, как бы между делом, совершилось это событие.
Обернувшись через плечо, он успел разглядеть еще две группы всадников, которые сначала ехали следом за их партией, а потом куда-то свернули.
– Что это? – тихо спросил он у Синцова. – Зачем?
– Это, брат, стратегия, – с усмешкой ответил поручик. – Икона, знаешь ли, иконой, а война войной. Неужто ты думал, что я упущу случай немного пощипать этих лягушатников?
Неподвижный ночной воздух казался спертым, как в закрытом помещении. Пахло дымом походных кухонь, лошадиным потом и навозом, в тишине разносился многоголосый храп.
– Здесь, ваше благородие, – остановив коня, шепнул казак.
Вацлав разглядел прямо перед собой какие-то ворота, выглядевшие весьма нелепо из-за того, что забор вокруг них был снесен – вероятно, на дрова. За воротами виднелись повозки, коновязь и покосившаяся крестьянская изба с голыми стропилами.
– Ну… – начал было Синцов, но его прервал внезапно поднявшийся на другом конце деревни крик. Крик усилился, хлопнул одинокий выстрел, и тут же в темноте принялись стрелять пачками, словно там разгорелось настоящее сражение. Заржали лошади, раздался будоражащий кровь лязг металла о металл. Вспыхнула соломенная кровля, и сразу сделалось светлее.
– С добрым утром, господа, – сквозь зубы процедил Синцов и, с лязгом выхватив из ножен саблю, поднял ее над головой. – Братцы! Руби их в песи! Ура!
Еще в одном месте, ближе к центру деревни, завязался бой. Маленький отряд Синцова ворвался во двор, рубя направо и налево. Кто-то из казаков – Вацлаву показалось, что это был Воробей, – метнулся к коновязи. На всем скаку спрыгнув с коня, он принялся резать недоуздки и разгонять перепуганных лошадей. Другой казак возился у зеленых зарядных ящиков, деловито, как будто вокруг него не было никакого боя, раскладывая под ними костерок. Остальные метались по двору, размахивая саблями, паля во все стороны из пистолетов, крича во все горло и производя такой адский шум, словно их здесь было никак не менее полутора сотен.
Навстречу Вацлаву откуда-то вывернулся знакомый толстый лейтенант – пеший, в расстегнутом мундире, с саблей в одной руке и пистолетом в другой. Он выстрелил почти в упор, промахнулся, отбил саблей удар Вацлава и бросился бежать. Огинский, ноздри которого были забиты пороховым дымом от прозвучавшего почти у самого лица выстрела, погнался за ним, занося саблю для еще одного, последнего, удара, и едва не выпал из седла, когда чья-то железная рука поймала его за воротник.
– Икону! – в самое его ухо проревел Синцов. – Икону ищи, рубака! С этими мы без тебя разберемся!
Несколько придя в себя и сообразив, наконец, что от него требуется, Вацлав кивнул головой и, привстав на стременах, нашел взглядом знакомый кожаный верх капитанской повозки. В это время Синцов, двинув коня, сбил с ног и зарубил улана, который целился в Вацлава из ружья. Огинский этого даже не заметил – он уже пробивался к повозке, прорубая себе путь сквозь толпу повскакавших со своих мест, бестолково мечущихся французов. Они сопротивлялись слабо и беспорядочно, но их все-таки было чересчур много.
Добравшись до повозки, Вацлав спешился и, забравшись внутрь, стал лихорадочно перекапывать горой сваленное здесь добро. Он развязывал, разрывал и распарывал саблей узлы и тюки, выкидывая их содержимое вон, прямо под ноги дерущихся. Здесь были шубы, платья, мундиры, ордена, золотая и серебряная посуда, какие-то вазы, шкатулки, подсвечники и даже две картины, но иконы не было. На то, чтобы опустошить повозку, Вацлаву потребовалось пять минут. После этого он выбрался наружу и остановился с саблей в руке по колено в ворохе тряпья, не зная, как быть дальше.
– Ну?! – свирепо крикнул подскочивший Синцов, низко наклонившись с седла. При свете разгорающегося пожара Вацлав заметил, что левая щека поручика целиком залита кровью. – Нашел?
– Ее здесь нет! – крикнул в ответ Вацлав. – Может быть, в другом месте?..
– Некогда! Некогда, корнет! В другом месте поищешь в другой раз, когда у тебя под началом будет дивизия или хотя бы эскадрон! Уходим! В. седло, корнет, в седло!
– Но княжна!.. – спохватившись, крикнул Вацлав.
– В седло! – рявкнул Синцов и, обернувшись, выстрелом из пистолета свалил набежавшего из темноты рослого улана. – Убьют, дурак! Будет тебе тогда и княжна, и икона, и крестный ход с песнопениями…
Просвистевшая у самого уха Вацлава ружейная пуля подтвердила его слова. Огинский вскочил в седло и огляделся.
Изба, неизвестно кем и когда подожженная, уверенно разгоралась. Бой, несомненно, близился к концу: несмотря на отчаянные усилия гусар и казаков французы, наконец, поняли, что имеют дело с горсткой храбрецов, и перешли от обороны к нападению. Если бы уланам удалось сесть на лошадей, судьба партии Синцова решилась бы в минуту, но лошади были предусмотрительно угнаны догадливым Воробьем, а пешие, вооруженные чем попало уланы были совсем не то, что уланы конные. Строго говоря, даже героические усилия капитана Жюно, который, стоя на крыльце горящего дома с саблей в руке, надрывал глотку, организовывая сопротивление, были не способны внушить этому стаду растерянных, перепуганных до смерти людей хотя бы некоторое подобие дисциплины; но все же их по-прежнему было слишком много, и постепенно они начали это сознавать.
Увидев капитана, Вацлав понял, что нужно делать. Дико крича и раздавая во все стороны разящие сабельные удары, он направил лошадь в самую гущу толпы, пробиваясь к крыльцу. За его спиной Синцов разразился площадной бранью, но, сообразив, что задумал корнет, присоединился к нему. Этот неожиданный натиск смял и опрокинул и без того нестройные неприятельские ряды. Вацлав прорвался к самому крыльцу и схватился с капитаном.
Жюно оказался первоклассным бойцом. Широко расставив ноги в ботфортах и подбоченясь левой рукой, он мастерски отражал атаки конного противника, ни на волос не сойдя с места. Казалось, его ноги приросли к крыльцу, а сабля в правой руке порхала с такой легкостью, будто была вырезана из картона. В ударах, которые наносил этот порхающий клинок, однако же, чувствовались изрядные сила и вес. Губы капитана кривились в презрительной усмешке: он чувствовал, что превосходит противника силой и опытом. Кроме того, на него работало время. Капитан уже понял, что силы партизан ничтожны по сравнению с полком, и теперь от него требовалось только одно: дожить до того момента, когда противник будет раздавлен численным превосходством французов.
Вацлав тоже понимал это. Понимал он и то, что, задерживая отступление, рискует не только своей жизнью, но и жизнями товарищей. Не понимал он только того, что риск этот был напрасным с самого начала, поскольку ни иконы, ни княжны в лагере французов не было уже почти сутки. Не зная об этом, он атаковал капитана с яростью отчаяния, удвоив усилия, и, наконец, добился своего: его сабля с глухим стуком плашмя опустилась на капитанскую макушку. Глаза капитана Жюно страшновато скосились к переносице, колени подогнулись, и он, выронив саблю, начал падать.
Вацлав успел схватить его за воротник мундира, но втащить грузное тело капитана на лошадь ему не удалось: француз оказался для него чересчур тяжел. Совершенно неожиданно для Вацлава на помощь к нему подоспел Синцов. Зажав саблю в зубах, чтобы освободить себе руки, и от этого сделавшись похожим на свирепого морского пирата, поручик низко нагнулся с седла и оторвал капитана Жюно от крыльца. Вдвоем они перевалили обмякшее тело своего пленника через седло Вацлава, и в это мгновение раздался оглушительный взрыв, а за ним второй и третий. Подожженные казаками зарядные ящики рвались один за другим, разбрасывая во все стороны горящие, разломанные доски, опрокидывая повозки, убивая и калеча людей.
Лошадь Вацлава испуганно поднялась на дыбы, бесчувственное тело капитана Жюно выскользнуло из рук
Синцова и упало на землю. Огинский увидел окованное железом колесо, которое, медленно вращаясь, летело прямо на него, обрамленное язычками пламени. Тугая волна горячего воздуха толкнула его в грудь и опалила лицо, норовя опрокинуть вместе с лошадью. Потом что-то громыхнуло еще раз, вдвое сильнее прежнего, и это было последнее, что запомнил Вацлав.
Он очнулся довольно скоро. Разоренный, заваленный телами убитых и раненых двор был мрачно освещен дымным заревом. Вовсю полыхавшая в двух шагах от Вацлава изба распространяла вокруг себя непереносимый жар. Огинскому показалось, что волосы, потрескивая, дымятся у него на голове. Тут же он обнаружил, что смотрит на мир всего одним глазом, и испугался, решив, что второй глаз потерян безвозвратно. Впрочем, недоразумение это тут же разрешилось: оказалось, что глаз закрыт сбившейся на лицо повязкой.
Размотав и отшвырнув от себя грязный бинт, Вацлав огляделся. В двух шагах от себя он увидел придавленного трупом лошади Синцова. Поручик не подавал признаков жизни, будучи не то без сознания, не то убитым наповал.
Капитан Жюно лежал на уже начинавшем гореть крыльце. Его волосы и мундир тлели, распространяя отвратительный запах паленой шерсти, но капитан этого не чувствовал. Его горло было пробито насквозь острым обломком доски. Судя по зеленому цвету, доска эта ранее была частью зарядного ящика, подорванного казаками. Но Вацлава поразило не это. К доске под прямым углом был приколочен короткий поперечный брусок, так что все вместе создавало грубое подобие креста, косо торчавшего над телом капитана. Огинский не мог не усмотреть в этом знака свыше: по крайней мере, один из похитителей иконы умер весьма символично.
С улицы все еще доносились панические крики и дальняя стрельба. Огонь припекал все сильнее. Вацлав, шатаясь, поднялся на ноги и отступил подальше от пламени, плохо представляя себе, что намерен делать.
Во дворе было пусто, если не считать убитых и раненых людей, нескольких бьющихся в агонии лошадей и перевернутых, изуродованных экипажей, из которых три или четыре тоже горели. Это напоминало картину какого-то грандиозного побоища, наподобие того, что Вацлаву довелось видеть в Смоленске. Он снова огляделся, пытаясь понять, удалось ли хоть кому-то из его товарищей уйти из этого пекла живым. Неподалеку он заметил мертвого казака Неходу, широко открытые глаза которого отражали красные блики пламени. Немного дальше виднелся залитый кровью, разрубленный у шеи гусарский ментик, и еще один… Больше убитых русских здесь, кажется, не было. Вацлав вздохнул с некоторым облегчением и, шатаясь на нетвердых ногах, подошел к Синцову.
Поручик дышал и, судя по виду, был попросту контужен. Вацлав высвободил его ногу из-под лошадиной туши. Синцов застонал и открыл глаза.
– Корнет, ты? Вот это гвоздануло… Говорил я Неходе: не спеши поджигать… Слушай, мы живы или уже померли?
– Живы, – ответил Вацлав. – Встать можешь? Отсюда надо уходить.
– Наших… много? – спросил Синцов, садясь и тряся головой. Из волос у него густо посыпалась земля и какой-то мелкий мусор.
– Я насчитал троих, – ответил Вацлав. – Не знаю, как в других местах.
– В других местах должно быть меньше, – проворчал Синцов. – В других местах никому не надо было вертеться на одном квадратном аршине и ждать своей погибели. Так что вылазку, наверное, можно считать удачной.
– Гибель этих людей на моей совести, – грустно сказал Вацлав. – И, главное, все было напрасно. Ни иконы, ни княжны… Ты вправе считать меня предателем, Синцов.
– Предатель не предатель, а болван ты отменный, – кряхтя и силясь подняться на ноги, огрызнулся поручик. – Эти люди, про которых ты говоришь, были солдатами и сложили головы за Отечество, а не за какую-то икону… и, уж тем более, не за твою княжну. Напрасно? Да как у тебя язык повернулся?! Французов побито без счета, взорван пороховой парк, добрая половина лошадей разбежалась по окрестностям или выведена из строя… напрасно! Как же напрасно, когда вечером был уланский полк, а к утру от него остались одни ошметки? Думай, что говоришь, корнет. Доля наша такая – либо грудь в крестах, либо голова в кустах. Так чем ты еще недоволен? Встать помоги, богомолец!
Огинский поставил его на ноги, что потребовало от обоих немалых усилий. Синцов постоял немного и сделал несколько неверных, припадающих шагов.
– Ладно, – сказал он, – пойдем, корнет.
– Постой, – сказал Огинский. – Отдай мне саблю.
– Что?! – вскрикнул Синцов, крепче стискивая рукоять клинка. – Ты что это задумал? Уж не в плен ли меня решил взять?
– Именно. Или ты предпочитаешь, чтобы это сделал один из них?
Вацлав кивнул в сторону деревенской улицы, откуда доносились крики, топот людских и лошадиных ног и отрывистый, злой бой барабана. Синцов задумчиво посмотрел туда, окинул взглядом французский мундир Вацлава и вдруг широко ухмыльнулся в подпаленные усы.
– Пардон, мосье, – сказал он на скверном французском. – Это я как-то не сообразил. Что ж, сдаюсь. Вверяю, так сказать, жизнь и честь.
С этими словами он протянул свою саблю Вацлаву эфесом вперед, а сам подобрал обломок какой-то жерди и двинулся со двора, опираясь на эту дубину, как на трость.
На улице царила суета. Кто-то седлал уцелевших лошадей, кто-то драл глотку, подавая команды, которых никто не слушал, и пытаясь руководить боем, который давно закончился. Тут и там мелькали нелепые фигуры безлошадных улан, тащивших в руках седла. Синцов, которому это зрелище, по всей видимости, доставляло огромное удовольствие, на глазах у нескольких таких безлошадных кавалеристов, сбившихся в кучку, вдруг оседлал свою палку и, придерживая ее одной рукой, резво перебрал ногами, а второй рукой сделал такое движение, словно размахивал над головой саблей. Одновременно он страшно выкатил глаза и, как будто пантомимы ему показалось мало, во все горло крикнул:
– Тпру! Но! Иго-то!
Кавалеристы угрожающе подались вперед, и один из них, бросив седло, схватился за саблю.
– Назад! – крикнул им Вацлав. – Это мой пленник! Пошел! – скомандовал он Синцову.
– Это еще что за птица? – недовольно проворчал кто-то из улан. – Откуда здесь, черт возьми, взялись драгуны?
– Из Парижа, господа, прямо из Парижа! – насмешливо ответил Вацлав и отвернулся от французов с самым безразличным видом.
– Славно, – негромко сказал Синцов, – ах, как славно! Ну, скажи, Огинский, разве это не славно? – повторил он, указывая на творившийся кругом дикий бедлам, и повторял это на разные лады до самой околицы.
Вацлав не разделял его веселья. С окончательной потерей иконы он еще как-то мог смириться, но мысль о том, что княжна Мария Андреевна, вероятнее всего, осталась в подожженном казаками доме и сгорела заживо, повергала его в ужас и отчаяние.
Мария Андреевна была жива, но незадолго до нападения партии Синцова на деревню, где ночевал шестой полк улан, с ней случилось происшествие, хотя и не столь непоправимое, как смерть, но чреватое самыми неприятными последствиями. Вернее, происшествий с ней случилось целых два, и были они, что называется, одно другого краше. Несколько позже, вспоминая свои тогдашние приключения, княжна не раз думала, что всевозможные неприятные происшествия могли бы идти не так густо – тогда, вероятно, каждое из них запечатлелось бы в памяти как отдельное грандиозное событие, сходное по своему значению с падением Рима или постройкой на Неве города Санкт-Петербурга. Но несуразные и смертельно опасные оказии, никого не спрашиваясь, шли густой полосой, и запомнились они княжне именно так: сплошной полосой невзгод, лишений и риска.
Первое происшествие, мало того, что таило в себе смертельную угрозу, было еще и донельзя нелепым. Такое могло бы произойти с какой-нибудь городской барышней, перепутавшей лесные дебри с аллеями Летнего сада, но никак не с княжной Вязмитиновой, выросшей в деревне и делившей свое время между книгами и охотой. Лесные приметы она знала с детства, и только ее усталостью и глубокой задумчивостью можно было объяснить то обстоятельство, что Мария Андреевна заметила болото лишь тогда, когда ее лошадь увязла в вонючей болотной жиже по бабки и остановилась, будучи явно не в силах сдвинуться с места.
Обратив внимание на странное поведение своей лошади, княжна тут же заметила еще одну неприятную деталь, а именно то, что лошадь не просто стояла на месте, но и продолжала потихонечку погружаться.
Пытаясь подавить чувство тревоги, княжна огляделась по сторонам. Близился час заката, в небе не было ни облачка, но даже золотой предвечерний свет нисколько не скрашивал мрачного и унылого безобразия, которое окружало Марию Андреевну со всех сторон. Повсюду, куда ни глянь, сколько хватал глаз, простиралась поросшая жухлой осокой плоская кочковатая равнина, утыканная торчавшими вкривь и вкось корявыми, полумертвыми от избытка влаги соснами и осинами. Кое-где между этими полутрупами белели стволы сгнивших на корню берез. С одной из них вдруг сорвался ворон, шумно захлопал крыльями и с пронзительным карканьем улетел искать падаль, которой по обочинам Старой Смоленской дороги в тот год лежало более чем достаточно.
Пока княжна осматривалась, с каждой секундой все более проникаясь витавшим над этим гиблым местом духом безнадежности и пытаясь сообразить, как ее сюда занесло, лошадь ушла в болото по колено.
– Мама, – жалобно сказала княжна, беспомощно озираясь в поисках подмоги, которой не было и не могло быть.
Никто не отозвался, лишь где-то далеко каркнул ворон, да одна из мертвых берез, не выдержав собственного веса, вдруг рухнула со страшным треском, заставив княжну вздрогнуть всем телом. Она подумала, не прочитать ли ей на всякий случай “Отче наш”, но потом решила, что сейчас у нее на это просто нет времени. Если бог позволил ей забраться в эту топь, то он либо на время забыл о ней, либо послал ей это испытание с какой-то одному ему известной, но вполне конкретной целью. В любом случае, помолиться можно было и на ходу.
Княжна спрыгнула с лошадиной спины, замочив подол платья и сразу почувствовав, как жадно, с готовностью подалась под ногами трясина. Первым ее побуждением – княжны, естественно, а не трясины – было бежать отсюда со всех ног. Перепрыгивая с кочки на кочку и обходя болотные оконца, она, пожалуй, могла бы вернуться на твердый берег, с которого так опрометчиво съехала, даже не заметив этого печального события. Но для этого нужно было бросить лошадь.