– А казаки? – зачем-то спросил Вацлав.
   – Что – казаки? Казаки прибились. Такие же отсталые от своих, как и мы с тобой. Ты не отвлекайся. Я ответил на твой вопрос, а ныне твой черед.
   В это время в шалаш, деликатно кашлянув, просунулся Воробей, неся перед собой блюдо с холодной бараниной и бутылку французского вина. Вацлав невольно проглотил набежавшую слюну. Заметив это, Синцов засмеялся и, жестом отпустив казака, придвинул блюдо к Вацлаву. Огинский с жадностью набросился на еду, не забывая и про вино. За едой, как того и хотел Синцов, он рассказал поручику о своих приключениях, начиная с того момента, когда он очнулся на лужайке у пруда в одном белье, со всех сторон окруженный убитыми, сам едва живой и не понимающий, что с ним произошло.
   Слушая его, Синцов хмурился и все подливал ему вина. Первая часть рассказа Огинского не вызывала у него никаких сомнений и была ему даже более ясна, чем самому рассказчику. Вообще, поручик хорошо понимал, что Огинский говорит чистую правду и что у него даже в мыслях не было переходить на сторону неприятеля: он явно был слеплен из совсем другого теста, чем его кузен. Неприветливость Синцова и высказанные им подозрения были вызваны совсем иными причинами, а именно его собственной неблаговидной ролью в описываемых событиях. Поручик считал всю эту историю похороненной вместе с убитым на дуэли корнетом; теперь оказалось, что это далеко не так, и он мучился сомнениями, не зная, как поступить. Искренность Огинского не подлежала сомнению, его храбрость вызывала невольное уважение, и если бы не позорная история с тысячей золотых, Синцов без колебаний обнял бы юного храбреца.
   Услышав о появлении в усадьбе пана Кшиштофа, Синцов насторожился. Он знал, что старший Огинский негодяй и трус, и не мог понять, что заставило этого человека рисковать своей шкурой. С этого момента он слушал Вацлава, не перебивая, и даже забыл подливать ему вина.
   – Ты видишь теперь, – закончив свой рассказ, сказал Вацлав, – что дело важное. Не стану говорить, что от этого зависит судьба России; но все-таки зависит многое, и ты не можешь этого не понимать. Я несказанно рад встретить тебя. То, что я намеревался сделать в одиночку, будет много легче осуществить с нашими гусарами. Скажи теперь, что ты решил. Если ты согласен помочь, я твой должник до гроба, если нет, позволь мне идти дальше и сделать все самому или погибнуть, как погиб мой кузен.
   При упоминании о кузене Синцов поморщился: он очень сомневался в том, что пан Кшиштоф погиб или был хотя бы оцарапан. Хитрый поляк наверняка бросил мальчишку на произвол судьбы, предоставив лесным разбойникам довершить то, в чем потерпел неудачу Синцов. Поручик мысленно проклинал ту минуту, когда встретился с паном Кшиштофом и дал впутать себя в грязную историю. Фантастический рассказ корнета был, несомненно, правдив. Если бы Огинский лгал, он наверняка сочинил бы что-нибудь более простое и убедительное.
   К тому же, существовала еще икона. Синцову были известны слухи о том, что чудотворную икону святого Георгия собирались доставить к войскам для торжественного молебствия, знал он и то, что икона так и не была доставлена. То обстоятельство, что вокруг иконы все время почему-то вертелся Кшиштоф Огинский, насторожило поручика. Хотя его знакомство с кузеном корнета было совсем кратким, он успел узнать хитрого поляка достаточно, чтобы не верить в его благородные побуждения. Рискуя своей шкурой, пан Кшиштоф явно преследовал какие-то собственные интересы, не имевшие ничего общего с тем, о чем он говорил своему легковерному кузену. Синцов, как и всякий, кто в минуту слабости совершил подлый поступок, был поставлен перед трудным выбором: либо продолжать двигаться по линии наименьшего сопротивления, переходя от малых подлостей к большим, либо попытаться исправить то, что уже было совершено.
   Выбор и в самом деле был труден. Продолжать действовать на стороне пана Кшиштофа означало, как смутно начинал догадываться Синцов, в конечном итоге перейти на службу к французам. Это была та последняя черта подлости, которую гусарский поручик Синцов не согласился бы перейти ни за какие деньги. Он понимал уже, как далеко завели его денежные затруднения и глупая, ничем не оправданная неприязнь к молодому Огинскому, и был бы несказанно рад сделать так, чтобы его сговора с паном Кшиштофом не было вовсе. Но вернуть прошлое не представлялось возможным, его можно было только надежно похоронить – разумеется, вместе с паном Кшиштофом.
   – О-ох-х, Огинский, – не сдержавшись, тяжко вздохнул он, – провалиться бы тебе вместе с твоим кузеном! Сколько от вас хлопот… Так ты говоришь, уланы?
   – Шестой полк улан, – подтвердил Вацлав, пропустив мимо ушей пожелание поручика. – Так ты готов помочь?
   – Ах, чтоб тебя! Я хотел бы помочь, но понимаешь ли ты, о чем толкуешь? У меня неполных четыре десятка сабель, а ты говоришь о нападении на полк улан! Как ты себе это представляешь?
   – Ваше благородие, – послышался вдруг от двери почтительно приглушенный бас, – ваше благородие, дозвольте слово молвить!
   Гусары повернули головы в сторону входа и увидели обрамленную пожухлыми листьями бородатую физиономию Воробья. Казак стоял в неловкой позе, согнувшись в три погибели в низком дверном проеме, и комкал в огромных коричневых ручищах свою шапку. Его широкое лицо имело виноватое и просительное выражение, но черные, как угольки, глаза хитро посверкивали из-под остриженных скобкой волос.
   – Ну вот, – обращаясь к Огинскому, недовольно проворчал Синцов, – изволишь видеть – дисциплинка! Мало того, что он без спросу лезет в разговор, так ведь наверняка еще и подслушивал!
   – Не велите казнить, ваше благородие, – с очевидно притворным смирением промолвил казак. – Подслушивал, верно, однако ж, не по своей воле. Стенки тут, сами знаете… Разговор ваш, считай, половина лагеря слышала. Меня народ послал, дозвольте слово молвить!
   – Полюбуйся на него, – по-прежнему обращаясь к Вацлаву, с отвращением сказал Синцов. – Твоя работа, гордись! Не успел ты появиться в лагере, как у нас уже само собой образовалось новгородское вече. Депутации шлют, так их и разэдак! Расстреляю негодяев!
   – Воля ваша, барин, – явно решив пуститься во все тяжкие, сказал казак, которого никто ни о чем не спрашивал. – Можете расстрелять, только дозвольте сперва слово молвить.
   – Нет, ну ты погляди! – возмущенно воскликнул Синцов. – Что делают, что вытворяют! Ну, – повернувшись к Воробью и грозно насупив брови, отрывисто бросил он, – говори, с чем пришел! Только знай: коли станешь вздор молоть, расстреляю! Как бог свят, расстреляю!
   – Воля ваша, – старательно пряча в усах хитрую ухмылку, с прежним смирением повторил казак, – а только мне народом велено сказать, что за такое дело мы живота не пожалеем. Это дело святое, богоугодное. Господь нас на него благословит и помощью своей не оставит, а с ним мы не то что полк – дивизию в капусту искрошим!
   – Видал? – с веселым недоумением разглядывая притворно потупившегося Воробья, сказал Вацлаву Синцов. – Нет, ты видал этих богомольцев? Они уж и господа бога в гусары записали! Ты что же думаешь, борода, – обратился он к Воробью, – неужто у господа бога другого дела нет, как тебя от французской пули беречь?
   – Да хоть бы и было, – почтительно, но твердо и упрямо ответил казак. – Все одно смерти не миновать, а дело святое. Да и дела-то, ежели дозволите сказать, на понюшку табаку. Подойти в ночи, куда надобно, с десятком доброконных, и, покуда остальные на околице шуметь станут, взять икону и уйти. Они и опомниться не успеют, вот ей-богу!
   – Стратег, – насмешливо сказал Синцов, – одно слово, стратег. Тебя бы в главнокомандующие! Ну, ступай, твое превосходительство. Ступай, кому сказано! Подумать дайте, черти.
   – Подумать – это дело хорошее, – степенно произнес неугомонный Воробей. – Все одно светает, до утра уж не поспеть.
   – Вон ступай! – прикрикнул на него Синцов. – Распоясались, обормоты… Да слышишь ли. Воробей! Лазутчиков пошли, пускай следят, куда полк пойдет, и сразу мне докладывают! А ты, – повернулся он к Огинскому, – ложись спать. Часа два-три у тебя есть, а после снова в седло. Пойдем за уланами. Но смотри, Огинский: заведешь в засаду – первая пуля твоя.
   – Поди к черту, Синцов, – зевнув, ответил Вацлав и закрыл глаза.
   Через минуту он уже крепко спал, а Синцов еще долго сидел за сделанным из бочонка столом, медленно пил вино, дымил трубкой и думал, обхватив руками лохматую голову и грызя обкусанные усы.
   Княжна коснулась рукой края ткани, в которую была завернута икона, словно надеясь, что это прикосновение придаст ей сил. За окном было тихо, лишь позади, в сенях, время от времени шевелился, вздыхал и побрякивал амуницией часовой, явно недовольный тем, что ему приходится стоять на посту, а не спать, как это делали сейчас его товарищи. Пробивавшийся сквозь щель под дверью из комнаты княжны свет, по всей видимости, беспокоил и настораживал его: пленница не спала, а значит, и он должен был оставаться начеку и не смыкать глаз.
   Княжна задула свечу и сразу увидела, что небо за окошком начало понемногу сереть. Близился рассвет, а с ним и новый день, не суливший ей ничего хорошего. Ее замысел до сих пор не был раскрыт только потому, что капитан Жюно не давал себе труда как следует подумать и связать в одно целое ее упорное желание иметь при себе икону святого Георгия и два имевших места нападения на повозку, где икона хранилась до вчерашнего вечера. Этого, пожалуй, было маловато, чтобы понять настоящую ценность иконы, но кое о чем догадаться было можно. Капитан Жюно казался княжне грубоватым и прямолинейным, как это и положено старому солдату, но законченным глупцом он не выглядел, а это означало, что у нее почти не осталось времени.
   Она прислушалась к тишине и, бесшумно ступая, подошла к окну. Дом, в котором остановился капитан, принадлежал, как уже говорилось, деревенскому старосте и был построен просторно и даже с некоторым уклоном в новшества, свойственные господским домам. Сие почти наверняка указывало на старосту как на вора, обкрадывавшего чересчур доверчивых господ, но теперь архитектурные изыски вороватого старосты были только на руку княжне, поскольку среди прочих новшеств окна в доме, как и в господских домах, имели вместо глухих рам такие, что отворялись на две половины.
   Створки распахнулись легко и бесшумно. В окне, как картина в простой деревянной раме, виднелся подернутый туманной предутренней дымкой огород, вытоптанный, перекопанный и уже начавший зарастать неистребимой сорной травой. Эта весьма неприглядная картина сейчас казалась княжне недвусмысленным приглашением, тем более что из-за угла пристроенного к дому сарая виднелись хвосты нескольких привязанных там лошадей. Это было искушение, которое могло оказаться гибельным. В смерть свою княжна не верила, но понимала, что в случае, если ее поймают, она лишится и иконы, и последних крупиц свободы, которые у нее еще оставались.
   Но понимала она и другое: такого случая ей больше могло не представиться. Сейчас капитан Жюно ничего не понимал, сердился, считал все происходящее какой-то случайной чепухой и посадил ее под замок только из осторожности. Завтра все могло измениться, и тогда шанс спасти чудотворную икону был бы утрачен безвозвратно. Нужно было решаться. Княжна опять не к месту припомнила романы, коими зачитывалась в прежней своей жизни, и с трудом удержала нервный смешок: уж очень действия героинь этих романов не походили на то, что намеревалась предпринять она. Это рассуждение самым неожиданным образом успокоило ее и убедило в правильности задуманного безумного предприятия. Отбросив колебания, княжна Мария взяла под мышку сверток с иконой, стала на лавку и, подобрав юбки, принялась протискиваться в окно.
   Она бесшумно спрыгнула на мягкую землю огорода и, не оглядываясь, замирая от страха, пустилась бежать к коновязи. Добежав до угла сарая, Мария Андреевна остановилась, перевела дыхание и выглянула во двор. Лагерь французов спал. Часового у коновязи не было, но лошади стояли расседланные, и, сколько ни оглядывалась княжна, ей не удалось заметить поблизости ни одного седла, кроме того, на котором, как на подушке, сладко спал под плетнем укрытый попоной усатый улан. Впрочем, даже если бы седла и были под рукой, времени на то, чтобы возиться с ними, все равно уже не осталось: небо на востоке все более светлело, и княжна заметила, что без труда различает очертания окружающих предметов.
   Княжна быстро оценила ситуацию. Прежде ей ни разу не доводилось ездить верхом вообще без седла.
   Удила тоже отсутствовали, и все, на что она могла рассчитывать, это коротенький недоуздок. При том условии, что за беглянкой была возможна погоня, такая задача казалась по силам далеко не каждому мужчине; к тому же, сам собой возникал вопрос, куда в таком случае девать икону. Третьей руки княжна не имела, а те две, что дала ей природа, были нужны ей для того, чтобы не свалиться с лошади.
   Поспешно развернув сверток, княжна соорудила из него некое подобие заплечного мешка, как это делают крестьянки, выходящие на полевые работы с привязанным за спиной младенцем. Завязав концы накидки на груди, она проверила надежность узла и подвигала плечами. Убедившись, что икона не выпадет ни при каких обстоятельствах, княжна подкралась к крайней в ряду лошади и отвязала недоуздок от сосновой жерди, игравшей роль коновязи. Лошадь, почуяв незнакомого человека, всхрапнула и сердито забила копытом. Шепча ласковые слова, княжна отвела ее в сторону, крепко вцепилась обеими руками в лошадиную гриву и с ловкостью, которой сама от себя не ожидала, одним махом взлетела лошади на спину.
   Высокая рыжая кобыла поднялась на дыбы и испустила короткое пронзительное ржание. Изо всех сил цепляясь за гриву и сдавив лошадиные бока коленями, княжна ударила ее пятками в живот и била до тех пор, пока лошадь, перепрыгнув по пути плетень, стрелой не понеслась по улице.
   Вслед ей, хотя и далеко не сразу, понеслись встревоженные крики. Уже в двух шагах от околицы княжна услыхала позади себя выстрел и почти сразу же почувствовала сильный безболезненный удар в плечо, как будто кто-то с размаху толкнул ее твердой широкой ладонью. Этот толчок едва не сбросил ее с лошади. Княжна с трудом выправила посадку и лишь с большим опозданием поняла, что стреляли по ней и что удар, который она почувствовала, был вызван попавшей в нее пулей.
   “Почему же, в таком случае, я до сих пор жива? – подумала она, погоняя лошадь. – Я, верно, ранена и непременно истеку кровью. Но отступать поздно. Чему быть, того не миновать. Может статься, что рана моя вовсе не смертельна”.
   Обернувшись через плечо, она разом забыла и о своей ране, и об опасности истечь кровью и умереть где-нибудь в придорожных кустах. Позади нее, отставая не более чем на сто саженей, бешено нахлестывали своих коней не менее десятка полуодетых, взлохмаченных со сна улан. Обнаженные сабли тускло блестели в сереньком предутреннем полусвете; люди и лошади одинаково скалили зубы и выкатывали глаза, как будто каждый улан составлял со своим конем одно свирепое существо, наподобие мифических кентавров, но с двумя головами. Вид этих двухголовых кентавров был страшен и не предвещал ничего хорошего. Княжна почувствовала неприятную слабость во всем теле, но не могла понять, вызвана эта слабость обыкновенным испугом или является следствием потери крови.
   Уланы настигали. Один из них поднял пистолет, целясь в лошадь, на которой скакала княжна. Мария Андреевна страшным, как ей казалось, голосом закричала на лошадь и, изо всех сил рванув недоуздок, заставила ее резко свернуть налево, в распахнутые ворота какого-то разоренного крестьянского двора, посреди которого на пепелище торчала одна закопченная русская печь. Лошадь при этом с трудом устояла на ногах, едва не расшибив княжну о воротный столб.
   Марию Андреевну вдруг охватил знакомый восторг бешеной, без оглядки на опасность, скачки. Она знала это ощущение, но никогда прежде оно не было таким сильным и необузданным. Если бы у нее был при себе пистолет, она непременно стала бы отстреливаться – просто потому, что в подобных обстоятельствах, по ее мнению, непременно нужно было это делать, – чем наверняка погубила бы себя. Пистолета у нее, однако, не было, и ей оставалось только погонять лошадь, заставляя ее нестись сломя голову и брать препятствия, перепрыгнуть через которые не стал бы пытаться ни один здравомыслящий наездник. Напуганная стрельбой и криками лошадь неслась, как птица, перелетая через канавы и плетни. Половинный по сравнению с весом любого из улан вес княжны весьма существенно облегчал ей эту работу, и погоня мало-помалу начала отставать.
   Разрыв еще более увеличился, когда, перемахнув через ручей, лошадь княжны зашлепала копытами по болотистой низине, за которой начинался густой смешанный лес. Здесь ничтожный вес Марии Андреевны дал себя знать особенно сильно. Поняв, что погоня не удалась, уланы дали вслед беглянке несколько выстрелов и повернули коней в сторону деревни.
   Капитан Жюно, узнав о причине переполоха, лишь пожал плечами.
   – Девчонка спятила, – равнодушно сказал он. – Вообразила себя Жанной д’Арк или кем-то в этом роде, наверное. Вы в нее не попали? Нет? Ну, и пусть убирается к дьяволу. В этой дикой стране живут одни сумасшедшие.
   – Может быть, она шпионка? – высказал свое предположение толстый лейтенант.
   – Шпионка? – поднял брови капитан. – Интересная мысль… И что же ценного, на ваш взгляд, она могла здесь узнать? Что мы имеем честь служить в шестом уланском полку его величества императора Наполеона? Но это написано на нашем полковом знамени и ни для кого не является секретом. Что мы движемся на Москву по Старой Смоленской дороге? Но ведь это и так понятно! Право, Жак, вы меня удивляете. Сумасшедшая, просто сумасшедшая…
   – Я знаю, почему она сбежала! – давясь от смеха, выкрикнул один из офицеров. – Поверьте, господа, она сбежала от ухаживаний нашего Анри!
   Лейтенант Дюпре вспыхнул. Присутствующие разразились хохотом, посыпались рискованные остроты, и инцидент, таким образом, был благополучно всеми забыт. Лишь капитан Жюно, возвращаясь в избу, чтобы приготовиться к назначенному на семь часов утра выступлению, задумчиво хмурил густые брови и сильнее обыкновенного дергал себя за левый ус.
   Та, которую капитан Жюно назвал сумасшедшей, между тем все дальше углублялась в лес. Смешанный, светлый от белых березовых стволов перелесок как-то незаметно сменился мрачной еловой чащей, такой густой и темной, что в ней, казалось, до сих пор держалась ночь, увязнув в колючих еловых лапах. Крупные продолговатые шишки, размером и формой напоминавшие большие огурцы, гроздьями висели на ветвях и лежали под ногами. Травы здесь почти не было, лишь кое-где на прогалинах виднелись чахлые листья папоротника. Этот лес казался заколдованным, словно перенесенным сюда из старой сказки о тридевятом царстве.
   Вспотевшая, взмыленная лошадь двигалась медленным шагом, время от времени встряхивая головой, чтобы отогнать насекомых. Княжна плохо представляла себе, в каком направлении она едет, хотя понимала, что знать это ей следовало бы в первую очередь. В лесу можно было плутать неделями, оставаясь при этом на месте, и, в конце концов, выехать прямиком на какой-нибудь французский пост. Мария Андреевна грустно усмехнулась: перспектива повстречать французов была не самой грозной из подстерегавших ее в лесу опасностей. Она была одна, без оружия, без еды и в такой одежде, которая могла считаться дорожной лишь условно. Ее платье было недурно приспособлено для путешествия на мягких подушках кареты, но в тот самый миг, как княжна решилась выпрыгнуть в окно деревенского дома, платье это начало свой недолгий, но скорбный путь к превращению в грязную рваную тряпку. Но что платье! В лесу наверняка было полно волков. Правда, для волков теперь хватало легкой добычи, вследствие чего они не имели нужды нападать на живого человека. Но страшнее волков были лихие люди, о которых она слышала от Вацлава Огинского и, вскользь, от французов.
   Думая об опасностях, она вдруг вспомнила о своей ране. Если рана действительно была, то теперь Марии Андреевне полагалось бы уже истечь кровью; она, однако же, чувствовала себя только немножечко усталой после бессонной ночи и бешеной скачки с препятствиями. Это странное обстоятельство нуждалось в немедленном разъяснении. С этой целью Мария Андреевна спешилась и сняла со спины узел с иконой.
   Ее недоумение разрешилось в тот же миг, как она увидела икону. В самом ее уголке, скрытом ранее под окладом, обнаружилось неглубокое круглое отверстие, на дне которого поблескивала свинцом расплющенная пуля. Прислонив икону к мшистому камню, княжна опустилась на колени и истово перекрестилась, положив земной поклон. Святой Георгий спас ее от неминуемой смерти; значит, то, что она делала, было угодно богу. Все дурные мысли, все сомнения разом оставили княжну: теперь она точно знала, что сделала все верно и что так же будет впредь.
   Она поднялась с колен, снова пристроила узел с иконой на спину и двинулась через лес, ведя в поводу лошадь. По дороге она пыталась сообразить, куда ее занесло, но в конце концов пришла к выводу, что нужно подождать восхода солнца, чтобы поточнее определить свое местонахождение. План дальнейших действий был ей ясен: нужно было пробираться в сторону Москвы сквозь всю занятую французами территорию, чтобы вверить икону первому же встретившемуся русскому офицеру. Этого, по разумению княжны, было более чем достаточно, чтобы взятое ей на себя дело можно было считать благополучно завершенным.
   Княжна шла лесом не менее часа, понемногу продвигаясь в том направлении, где, по ее мнению, осталась Смоленская дорога. Вскоре взошло солнце, позолотив верхушки вековых елей. Его косые лучи тут и там проникали сквозь густое переплетение ветвей, кладя на покрытую толстым слоем опавшей хвои землю неподвижные пятна света. Марию Андреевну все ощутимее клонило в сон, и теперь она высматривала не столько дорогу, сколько укромное местечко, в котором могла бы прикорнуть на несколько часов, чтобы набраться сил перед дальним путешествием.
   Владевшее ей до сих пор неприятное чувство покинутости и растерянности как-то незаметно прошло. Возможно, причиной тому было явившееся ей чудо, когда икона спасла ее от выпущенной впопыхах французской пули, а может быть, просто молодость брала свое, но в душе княжны сами собой установились мир и покой. Ступая по мягкому ковру прошлогодней хвои, она радовалась солнечному свету, пению птиц и открывавшимся ей на каждом шагу живописным, хотя и несколько мрачноватым картинам. Княжна не замечала этой мрачности, чувствуя себя так, словно некоторое время была мертва, а теперь вновь вернулась к жизни. Она не забыла о своей утрате, но это ясное утро непостижимым образом примирило ее с уходом из жизни старого князя. Княжна вдруг обнаружила, что может думать о нем почти без боли. Боль и ожесточение были временными, зато любовь казалась вечной.
   Потом где-то впереди, немного левее избранного княжной направления, вдруг послышалось конское ржание. Лошадь княжны фыркнула, затрясла головой и, вытянув шею, громко заржала в ответ. Мария Андреевна испуганно обхватила лошадиную морду обеими руками, но было поздно: сигнал услышали, и чужая лошадь заржала снова.
   Княжна замерла на месте, уверенная, что ее вот-вот обнаружат. Вероятнее всего, лошадиное ржание доносилось с дороги, по которой двигался высланный в погоню за нею разъезд. Мария Андреевна не знала, что предпринять: оставаться на месте было страшно, двигаться же казалось еще страшнее, поскольку каждый шаг мог привести ее прямиком в руки улан. Княжне вдруг представилось, что она играет со смертью в жмурки: безглазая старуха слепо шарила вокруг своими костлявыми руками, хватая пальцами воздух, а Мария Андреевна пряталась от нее. Лошадь играла здесь роль колокольчика, который время от времени давал водящему знать, в какой стороне ему искать того, кто прячется.
   Княжна простояла на месте не менее получаса, прижимая к себе лошадиную голову, гладя ее, шепча дрожащим голосом ласковые слова и до звона в ушах прислушиваясь к лесным звукам. Лошадиное ржание не повторилось. Не было слышно ни стука копыт, ни шороха ветвей, ни человеческих голосов – ничего, кроме обычного лесного шума, такого привычного, что при иных обстоятельствах он мог показаться полной тишиной.