– Так вот, – на всякий случай понизив голос, продолжал он начатый разговор, – как вы верно заметили, большой любви между мною и моим кузеном нет. Говоря по совести, я дорого бы отдал за то, чтобы он пал под Смоленском от французской пули. А ежели бы кто подстрелил его на дуэли, да так, чтобы наверняка… не знаю даже. Я бы для такого человека чего угодно не пожалел.
   Синцов покосился на него, грызя ус, и недобро усмехнулся.
   – Девицу, что ли, не поделили? Нет, врешь, какие там девицы! Молчи, сам угадаю. Наследство?
   Ротмистр только дернул плечом, давая понять, что вопрос Синцова неуместен. Нимало не смущенный этим жестом поручик коротко хохотнул и снова принялся грызть ус, который у него уже сделался заметно короче другого.
   – Точно, наследство, – сказал он. – И что вы за народ такой – поляки? Не пойму я вас. А впрочем, в чужой монастырь со своим уставом… Ладно, пустое. Ну, а так, любопытства ради: сколько бы ты за такое дело не пожалел?
   Ротмистр снова улыбнулся тонкой, хищной улыбкой, блеснувшей на его закопченном лице, как лезвие сабли.
   – Что ж говорить, когда пустое, – тоном притворного равнодушия промолвил он. – Ну, скажем, тысячу бы дал, не думая. Золотом, – добавил он, рассеянно глядя в сторону.
   – Тысяча – это, не спорю, деньги, – выбивая трубку о ладонь и пуская по ветру пепел, задумчиво сказал Синцов. – А только я бы на такое черное дело меньше, чем за пять тысяч, не пошел бы. Да что рядиться, когда это все так, только для разговора!
   – Для разговора, верно, – без нужды оправляя портупею, сказал Огинский. – Однако, пять тысяч – это, сами посудите, ни с чем не соразмерно. Полторы – это еще куда ни шло, да и то… У меня ведь при себе только тысяча и есть.
   Гусар подобрался в седле и пошарил глазами по фигуре кирасира, словно стараясь нащупать кошелек. Финансовое положение поручика Синцова можно было, не кривя душой, назвать отчаянным: он задолжал товарищам по полку не менее трех тысяч золотом, а денег взять было неоткуда. Многие из его кредиторов полегли под Смоленском, отбивая кавалерию Мюрата от моста через Днепр, но у них остались родные, да и среди тех, кто ехал сейчас следом за ним по этой лесной дороге, можно было с трудом насчитать пять человек, которым поручик не задолжал хотя бы небольшую сумму. Поэтому сделанное прямо в лоб предложение кирасира, хоть и было, как понимал Синцов, совершенно бесчестным и даже подлым, могло в случае успеха решить все его проблемы. А уж в успехе-то поручик не сомневался ни минуты: из пистолета он попадал в пикового туза с тридцати шагов, а на саблях мог побить любого.
   – В таком деле, – лениво, словно через силу, проговорил Синцов, – ив долг поверить можно. Под расписочку, конечно. Что такое полторы тысячи, когда речь идет о наследстве? Тьфу, и растереть! Меньше, чем за четыре, охотника не сыскать.
   – Ну, ну, поручик, – с усмешкой сказал Огинский, – остыньте. Мы ведь не в Париже! Здесь, в России, людей режут за копейку. Две, – добавил он, подумав. – Одна вперед, одна в долг. И никаких расписок. Мы же с вами дворяне, какие могут быть между нами расписки, да еще в таком деле!
   – А! – вполголоса воскликнул Синцов с весьма довольным видом. – Так ты это серьезно!
   – Помилуйте, поручик, как можно! Не вы ли давеча обвиняли моего кузена в том, что он шуток не понимает? А теперь сами туда же…
   – Экий ты, брат, шутник, – после тяжелой паузы сказал Синцов неприятным голосом. – Только не худо бы тебе меру в своих шутках знать, а то я ведь могу того… бесплатно кого-нибудь продырявить.
   – Полно, полно, поручик, – примирительно сказал ротмистр. – Что же вы, право, как порох… В серьезном деле горячиться не след, не то как раз останешься и без денег, и без головы. А деньги… Говорю же вам, что с собой у меня всего одна тысяча. Расписки – чепуха, ведь война кругом. А вдруг которого из нас завтра убьют? Что вам тогда в моей расписке? А коли живы останемся – сочтемся как-нибудь. Получу наследство – отсыплю все пять, как вы просили, и от себя еще добавлю. Дядюшка мой, признаться вам по чести, дышит на ладан, так что…
   Он нарочно не договорил, предоставив Синцову возможность самостоятельно сообразить, что синица в руках лучше журавля в небе. Поручик поразмыслил, снова попросил у ротмистра флягу, хлебнул вина, утер губы и сказал:
   – Неловко, черт… Да только мальчишка давно волком смотрит, и я его, признаться, не люблю. И потом, ведь ты, ротмистр, все одно его со свету сживешь – не мытьем, так катаньем. А, пропади оно все пропадом! Согласен. Только деньги вперед.
   – Нынче же вечером, – пообещал ротмистр. – Только без шуток, поручик.
   – Да уж какие тут шутки, – криво ухмыльнулся в усы Синцов. – Так, для разговору только десятью минутами позже, когда все было окончательно решено, лес расступился, и всадники выехали на косогор, с которого открывался вид на имение старого князя Вязмитинова. Они пустили коней в галоп, и кони, почуяв близость жилья, с охотой понесли их под гору навстречу ночлегу.

Глава 2

   Князь Александр Николаевич Вязмитинов характер имел тяжелый и неуживчивый, что стало особенно бросаться в глаза ближе к старости. В выражении своих мыслей и чувств князь никогда не стеснялся, из-за чего при императоре Павле Петровиче угодил в опалу и был удален из Петербурга в свое имение под Смоленском. Император Александр Павлович звал его обратно, но старый ворчун к тому времени окончательно разочаровался в свете и отправил в столицу письменный ответ, составленный с оскорбительной вежливостью и выражавший полный и недвусмысленный отказ от участия в светской жизни.
   Тем не менее, влияние, хоть и невольное, князя Вязмитинова на жизнь высшего общества до сих пор оставалось велико. Так, не желая того и ничего о том не ведая, влияет большая планета на обращение малых – не потому, что ей того надобно, а просто в силу своего существования. Состояние и связи могущественного екатерининского вельможи были столь велики и обширны, что их просто невозможно было сбросить со счетов. Многие не избегали соблазна прибегнуть к протекции старого затворника, но мало кто добивался в том успеха. Случалось, что старый князь, сохранивший в свои семьдесят с лишком лет замечательную живость ума и крепость тела, самолично потчевал гостей клюкою, на которую опирался при ходьбе – опять же, не потому, что имел нужду в подпорке, а в силу какой-то необъяснимой старческой причуды.
   Чудачества старого князя вошли в поговорки, а потом вдруг в одночасье прекратились, словно их отрезало ножом. Причина тому была проста и общеизвестна: у князя появилась воспитанница, для блага которой ему поневоле пришлось несколько усмирить свою гордыню и снова начать принимать гостей.
   Воспитанница эта была его внучкой. Невестка князя Вязмитинова умерла родами, а его сын, полковник Андрей Александрович Вязмитинов, пал под Шенграбеном во время наполеоновской кампании 1805 года. Получив печальное известие, старый князь обозвал убитого сына дураком, страшно накричал на своего прослезившегося камердинера Архипыча и удалился в кабинет, гулко ударив дверью. В кабинете он до самого утра в полной тишине жег свечи, наводя тем самым тревогу и страх на прислугу, а поутру велел запрягать и самолично отправился в имение сына, где под присмотром нянек и гувернантки жила его внучка Мария Андреевна, коей в ту пору едва исполнилось девять лет.
   Он привез внучку к себе вместе с гувернанткой-француженкой и стал воспитывать ее (понятно, что внучку, а не гувернантку) на свой лад. Правда, гувернантке досталось тоже: с той самой минуты, как пришло известие о гибели сына, старый князь, в совершенстве владевший парижским диалектом, не сказал по-французски ни единого слова и, более того, наотрез отказывался понимать французскую речь, что сделало жизнь француженки в его доме трудно переносимой. Отныне бедняга могла общаться только с юной княжной, чему старый чудак нимало не препятствовал: он вовсе не желал, чтобы у его внучки имелись пробелы в воспитании. Он даже удвоил француженке жалованье, однако в ответ на высказанные по-французски слова благодарности лишь сердито пожал плечами и скрипучим старческим голосом проговорил:
   – И что лопочет, ни слова не пойму!
   Во внучке Александр Николаевич души не чаял и, как уже было сказано, занимался ее воспитанием сам. В силу какой-то своей причуды старый князь не хотел, чтобы княжна со временем превратилась в пустоголовое украшение, петербургских салонов, и тщился дать ей по возможности обширное образование. Когда пришла пора, он выписал из столицы учителя музыки и танцев, которого решительно и беспощадно удалил из дома, как только решил, что его услуги более не требуются княжне.
   Княжна Мария Андреевна в свое время, как и следовало ожидать, выросла, превратившись в настоящую красавицу. Сердито кряхтя и бормоча под нос слова, которых не знала его внучка, князь начал давать приемы и балы. Недостатка в гостях на его приемах не было, поелику речь шла об одной из богатейших и завиднейших невест не только в Смоленской губернии, но, пожалуй, и во всей Российской империи. Князь почти перестал чудить на людях и даже забросил свою клюку – подальше от соблазна, как объяснил он однажды внучке, на что та звонко рассмеялась и чмокнула его в лысину. Мария Андреевна едва ли не одна в целом свете знала, что за человек скрывался под личиной старого своенравного ворчуна, и понимала его полностью – не только то, что он говорил, но и то, что оставалось невысказанным.
   Нашествие Бонапарта старый князь воспринял спокойно. “Этот выскочка пытается откусить больше, чем может проглотить, – ворчливо заявил он. – С нашими генералами откусить – не фокус, а вот каково-то будет глотать? Как бы не подавился ваш хваленый корсиканец”.
   Корсиканец, однако, и не думал давиться, победоносно завоевывая губернию за губернией. Когда французские войска подошли к Смоленску, князь, недовольно кряхтя и с большой неохотою, велел укладывать вещи. Отъезд был назначен на утро, а в последний вечер случилась вещь вполне естественная, но менее всего ожидаемая и пришедшаяся как нельзя более некстати в столь тревожный момент: восьмидесятилетнего старца хватил удар.
   Он лежал на подушках, усохший и тихий, и правая, разбитая параличом половина лица его составляла разительный и страшный контраст с живой левой. До полуночи вокруг него суетилась заплаканная прислуга. После полуночи князь впал в тяжелое забытье. Мария Андреевна провела эту ночь у его постели, а наутро как-то вдруг оказалось, что вся прислуга в одночасье покинула дом. Исчезли не только лакеи, повара, конюхи и горничные; исчезли даже гувернантка-француженка и старый камердинер князя Архипыч. Придя в себя и узнав о случившемся, князь утешительно похлопал внучку по руке сухой и слабой ладонью левой, не затронутой параличом руки, и с трудом, невнятно пробормотал:
   – Нечему тут удивляться. Верный раб есть вещь, противная натуре. А натура насилия над собой не прощает. Разбежались тараканы… А и тебе таки пора.
   Княжна на это лишь улыбнулась и со спокойствием, которое дорого ей далось, отвечала, что покинет дом не ранее, чем он сумеет подняться с постели и отправиться в путь вместе с нею.
   – Хвостом-то не юли, – одной половиной рта трудно выговорил князь. – Видишь ведь, что ездок из меня теперь никудышный. Отныне и присно, как в писании сказано. Видно, пришло мое время. Да и то сказать, уж девятый десяток годков небо копчу. Пора и честь знать… Ну, ну, реветь не смей! Знаешь ведь, что сырости этой не терплю! Поди, займись там чем-нибудь! Ну, ступай, ступай!
   Княжна пошла бродить по опустевшему дому, безучастно отмечая в уме следы поспешного бегства прислуги. Кладовые оказались разграблены подчистую; исчезло также кое-что из фамильных драгоценностей. Мария Андреевна ничего не сказала об этом деду, с неожиданной для ее шестнадцати лет трезвостью ума рассудив, что ежели он выздоровеет, то и драгоценностей не жаль, а ежели, не дай бог, умрет, так ничего не жаль и подавно: на что ей камни и золото, коли не будет больше рядом самого родного, самого доброго и любимого человека?
   Ближе к полудню неожиданно вернулся Архипыч, неся в сумке двух пойманных силками зайцев. “Говори мне после этого, что ты не браконьер”, – проворчал при виде его добычи князь, на что привычный к такому обращению Архипыч только низко поклонился.
   Княжна немного поплакала над зайцами (плакать над князем она не решалась, боясь разгневать больного и тем приблизить конец), а после, несмотря на протесты Архипыча, помогла ему освежевать тушки и приготовить еду.
   За работой Архипыч рассказал ей новости. Дворня, по его словам, разбежалась кто куда, что и без него было понятно. Смоленск, сказал Архипыч, сдан французу и вторые сутки горит свечою; через Вязмитиново прошло отступающее русское войско, так что селяне в чаянии бед и напастей разбрелись по окрестным лесам, забрав с собой скотину и все, что можно было унести. Округа опустела, и не сегодня-завтра следует ждать в гости Бонапарта. О том, что не худо было бы и самим унести ноги подалее от супостата, Архипыч умолчал, за что княжна была ему весьма признательна. Старик-камердинер, конечно же, понимал, что ни бросить старого князя, ни перевозить в теперешнем его состоянии просто нельзя, и принимал уготованную ему судьбу со спокойным смирением. Кроме того, лошадей из конюшни увели всех и Архипыч благодарил Господа за то, что князь уж много лет как забросил псовую охоту. Псарни были пусты, и старому камердинеру не приходилось хотя бы заботиться о пропитании собак, коих в иные времена у князя насчитывалось до двух сотен.
   Слушая его, княжна грустила все более. Представлялся ей разоренный, разломанный ядрами, горящий Смоленск, хотя она не могла в полной мере вообразить степень разрушений, причиненных городу длившимся двое суток сражением двух великих армий. Она не могла не думать о том, как это будет, когда придут французы; рассказы гувернантки мадмуазель Тьери о галантности парижских кавалеров вряд ли можно было применить к военному времени. Кавалеры кавалерами, а голодные, потные и озлобленные вражеские солдаты, наверное, не станут говорить комплименты и вежливо проситься на постой. Французы представлялись княжне Марии огнедышащими чудищами, драконами с конскими хвостами на головах. Ведь недаром же по-французски “дракон” и “драгун” – одно и то же слово… Эти самые драконы семь лет назад до смерти убили ее отца, так что им стоит расправиться с дочерью?
   Княжна тряхнула головкой, прогоняя тревожные мысли. Уж верно, дед отчитал бы ее за подобные рассуждения, когда бы только узнал о них. Еще, чего доброго, обругал бы “салонной мамзелью”, что на его языке означало то же, что у иных людей просто “дура”. Быть салонной мамзелью и, уж тем более, дурой княжне не хотелось. Старый князь не шутил, когда брался дать внучке разностороннее образование; главным результатом этого его образования стали умышленно взращенные им в юной княжне твердость духа и трезвость мысли, о которых сама она до поры даже не подозревала. Эти качества должны были непременно пригодиться богатой и знатной девице, оставшейся в свете без родительского попечения и надзора. Князь Александр Николаевич не предполагал жить вечно и сомневался даже, что успеет устроить брак своей внучки. Добро, коли вовремя сыщется достойный супруг; а ежели нет, тогда как?
   Лежа на высоких подушках в своей спальне и с брюзгливой миной на морщинистом сухом лице наблюдая за тем, как суетится вокруг, по-стариковски шаркая подошвами, верный Архипыч, князь думал о том, что многого не успел довершить из того, что начал. Вот и внучку, Машеньку, не пристроил как полагается. Добро хоть завещание составил по всей форме, так что никакая седьмая вода на киселе не сумеет наложить на наследство свои жадные лапы; ну, да это уж давно, сразу же после смерти сына-Болезнь и предчувствие близкой смерти слегка затуманили острый разум старого князя; он и думать забыл о Наполеоне, о падении Смоленска и о том, что надобно бежать в Москву. Предательское бегство прислуги, воспринятое им с таким философским спокойствием, было им забыто спустя какой-нибудь час. В спальне то и дело мелькал Архипыч, заходила внучка, а более ничего и никого старому князю не требовалось. Спокойно, не торопясь, но и не медля, он готовился отправиться в последний путь без надежд и разочарований, как бывалый странник собирается в дальнюю дорогу.
   Мысли княжны Марии Андреевны между тем самым естественным образом перешли с ужасов войны на военных и, в частности, на некоего молодого человека, который в это самое время приближался к усадьбе на гнедой гусарской кобыле, устало и несколько обиженно глядя в спину своему кузену, увлеченно беседовавшему с его недругом поручиком Синцовым.
   Княжна не испытывала к молодому Огинскому той пылкой любви, которую чувствовал или думал, что чувствует, он. Она была увлечена, спору нет; но ей казалось, что настоящая любовь – такая, как бывает в романах, – имеет мало общего с теми чувствами, которые она питала в отношении молодого польского дворянина. Ей было с ним весело, легко и интересно, она любила танцевать с ним и расспрашивать его о том, что это за Польша такая и как живут в ней люди. Он был католик, а приходской священник отец Евлампий не жаловал католиков, говоря, что все они – слуги дьявола. Старый князь, впрочем, имел по сему поводу свое персональное мнение, как всегда, отличное от общепринятого. Он называл отца Евлампия старым дурнем, после чего обыкновенно крестился и просил прощения у господа с таким видом, будто говорил: прости, господи, но мы-то с тобой хорошо понимаем, что я имел в виду!
   Он подробно разъяснил княжне разницу между православным и католическим вероисповеданием, поминутно глубоко забираясь то в древнюю историю, то в откровенную ересь. Княжне все это было смешно: она понимала то, что говорил ей князь, но не понимала, зачем. Вообразить себя женой и, тем паче, матерью она не умела, и сложности, которые могли возникнуть при венчании ее с молодым Огинским, были ей чужды и неинтересны.
   Однако она часто вспоминала поляка и восхищалась решительностью, с которой тот встал под знамена русской армии при первом известии о нападении французов. Мария Андреевна знала, что молодой Огинский получил назначение юнкером в армейский гусарский полк, но более ей ничего не было известно. Сидя у окна в гостиной и глядя на густые кроны запущенного, ставшего более похожим на лес регулярного парка, княжна с печалью думала о том, что блестящий и милый ее сердцу молодой польский дворянин, может быть, уже убит французской пулей или картечью. “Пулей или картечью”, – прошептала она вслух со значительным выражением, прислушиваясь к этим словам, которые, по правде, очень мало были ей понятны.
   За окном меж тем сгустились сумерки, небо из голубого сделалось синим, а сочная зелень деревьев потемнела до черноты. В гостиную вошел Архипыч со свечой и, шаркая подошвами, пошел вдоль стен, зажигая канделябры. Очнувшись от раздумий, Мария Андреевна спросила о самочувствии князя и получила ответ, что его сиятельство почивают.
   Она встала, зябко ежась, хотя в доме было тепло, и собиралась пойти в библиотеку за книгой, чтобы хоть чем-нибудь занять одинокий и тоскливый вечер, как вдруг внизу, на подъездной аллее, забили копытами лошади, загремело железо и раздались голоса, говорившие, к великому облегчению встревоженной княжны, по-русски. Кликнув Архипыча со свечой, она стремглав бросилась по лестнице вниз, навстречу приехавшим гостям.
   К дому подъехали уже в почти полной темноте. Летние сумерки обманчивы: кажется, что им конца нет, ан, глядишь, а на дворе уже такая темень, что собственной руки не рассмотреть. В полумраке проплыли мимо призрачно белеющие каменные столбы парковой ограды с цветочными вазами на верхушках. Кованые узорчатые створки ворот стояли настежь и вид имели покинутый и сиротливый. Поперек главной аллеи торчала почему-то брошенная крестьянская телега – пустая, даже без сена на дне. Эти признаки запустения и покинутости, эти следы поспешного исхода были всеми ожидаемы и всем понятны, но у корнета Огинского болезненно сжалось сердце, когда он увидел впереди, в конце аллеи, темную громаду неосвещенного дома. Смешно было бы ожидать, что дом, как в былые времена, встретит его сиянием огней, суетой услужливой дворни и радушными улыбками хозяев; и, однако, Огинский был так же поражен этими темнотой и безлюдьем, как если бы, придя к приятелю, с которым только вчера виделся на балу, застал бы за столом в кабинете его высохший скелет.
   Аллея сделала последний перед кругом почета поворот, и взорам гусар представилось одиноко горящее окно во втором этаже дворца, где, как знал Огинский, помещалась малая гостиная.
   – Э, братцы, – воскликнул кто-то, – а хозяева-то дома!
   – Может, хозяева, а может, и постояльцы, – откликнулся другой голос. – Гляди, как бы не сам Бонапарт!
   – Ти-х-ха! – властно скомандовал Синцов. – Языки за зубы, пистолеты проверить! Спешиться! Корнет! Эй, Огинский! Ты тут вроде своего, проверь-ка, что к чему.
   Корнет с охотой оставил опостылевшее за день седло и, положив ладонь на рукоять пистолета, что торчал у него за поясом, двинулся, разминая затекшие ноги, к парадному крыльцу. Позади него, гремя шпорами и цепляясь саблями за седла, спешивались гусары. Проходя мимо кузена, который все еще сидел в седле, тускло поблескивая кирасой, корнет рассеянно улыбнулся ему, но его улыбка осталась незамеченной из-за темноты; к тому же, кузен в ней не нуждался.
   Не дойдя двух шагов до крыльца, корнет остановился. Ему все чудилось, что старый князь и княжна Мария Андреевна до сих пор здесь. Он понимал, что это только глупые мечты, но ничего не мог с собой поделать. На крыльце никого не было, и корнет вдруг смутился: как же он войдет в дом Вязмитиновых без доклада? Старый князь был к нему добр, но он не жалует невеж и выскочек, без церемоний входящих повсюду, как к себе домой.
   Никого нет, напомнил он себе. Нет князя Александра Николаевича, нет Марии Андреевны – никого, никого… А свет во втором этаже зажег, наверное, старик Архипыч или еще кто-то из прислуги, оставленных присматривать за домом в отсутствие хозяев. Да только что толку от такого присмотра? Французские уланы – это не деревенские мальчишки, их со двора хворостиной не прогонишь…
   Парадная дверь вдруг распахнулась, звякнув стеклами, и на крыльце появился, нетвердо ступая на трясущихся не то от старости, не то от страха ногах, старик Архипыч. В левой руке он сжимал зажженный канделябр, а в правой – огромную, окованную черной медью, тяжелую и нелепую старинную аркебузу, явно схваченную со стенки впопыхах и потому лишь, что первой подвернулась под руку.
   При виде этой комической фигуры и более всего при виде аркебузы спешившиеся гусары, несмотря на усталость и горечь недавнего поражения, разразились гоготом и забористыми шутками. Эта хриплая какофония разом смолкла, когда на крыльце рядом со старым камердинером вдруг возникла еще одна фигура в простом сером платье и наброшенной на тонкие плечи шалью. Четыре десятка обросших волосами ртов глупо разинулись при виде этого явления, коему вовсе нечего было делать в этом пустом доме, в нескольких часах езды галопом от неприятельского фронта.
   Молодой Огинский не сразу понял, кого он видит пред собою, а когда, наконец, сообразил, то, не сумев сдержать порыва, пал перед крыльцом на одно колено и низко склонил обнаженную голову, взяв свой пыльный, простреленный пулей кивер на сгиб руки. Мария Андреевна с испугом посмотрела на него, тоже ничего не понимая и с большим трудом сдерживая испуганный крик. Но тут корнет поднял голову, и в ту же секунду княжна узнала его.
   – Как, – воскликнула она, – неужто вы?! А я только нынче о вас думала!
   Спохватившись, что сказала лишнее, она испуганно зажала рот ладонью.
   В это время позади раздался смех Синцова и его охрипший голос, который произнес:
   – Браво, корнет! Не зря я говорил, что у князя очаровательная дочка! Право, Огинский, ты не так глуп, как кажешься!
   Услышав этот возглас, корнет вскочил и резко обернулся, безотчетным движением схватившись за эфес сабли. Он не вполне понимал, что намерен делать, но тон поручика и сами его слова звучали прямым оскорблением.
   – Если кто и глуп здесь, – процедил он, совладав с собой, – так это вы, поручик, коли позволяете себе подобные замечания в присутствии княжны. Когда человек получил воспитание подле конюшни – это не беда. Беда, когда он не умеет этого скрыть.
   Этот ответный удар произвел эффект неожиданной, хотя и вполне заслуженной оплеухи. Синцов даже задохнулся, не зная, что ответить. Пока он пыхтел и раздувался, схватившись за саблю в точности так же, как за минуту до того хватался за свою Огинский, княжна, женским чутьем уловив, что только ее вмешательство может предотвратить скандал, легко сбежала со ступенек, увлекая за собой хромающего камердинера.
   – Господа, – прозвенела она, – полно вам! Я не дочь старого князя, а внучка, – обратилась она к красному, встопорщенному Синцову, – но это ведь не причина для ссоры!
   Синцов трудно перевел дух, овладел лицом и, чувствуя, что взоры всех присутствующих обращены на него, со всей учтивостью, на которую был способен, проговорил:
   – Прошу простить, княжна, за эту маленькую ошибку. Она и в самом деле не может служить поводом для чего бы то ни было, кроме веселой шутки. Но тут задета моя честь офицера и дворянина, а это дело не шуточное. Я никому не позволю безнаказанно оскорблять меня, а тем более какому-то… какому-то…