Страница:
Ночь была нежна, и она не стала менее нежной, когда пан Кшиштоф, отведя вилы немного назад, с силой вонзил их в поясницу ходившего вокруг повозок улана. Улан покачнулся и, сказавши “а-ах-х!..”, выронил ружье. Предусмотрительный пан Кшиштоф поймал ружье одной рукой, другой придерживая обмякшее тело улана. Это было тяжело, но пан Кшиштоф справился и ухитрился опустить и тело, и ружье на брусчатку двора, не произведя при этом почти никакого шума.
Теперь, когда часовой был мастерски выведен за скобки, как в простейшей арифметической задаче, все сделалось просто и понятно. Забрав на всякий случай саблю улана, пан Кшиштоф, почти не таясь, приблизился к повозке капитана Жюно, выделявшейся среди прочих своим обтянутым кожей полукруглым верхом. Остановившись подле повозки, он на всякий случай огляделся по сторонам, держа перед собой наготове саблю, которая зеркально отсвечивала в оранжевых отблесках костра и выглядела в таком освещении даже более грозно, нежели при свете дня.
Убедившись в том, что вокруг тихо и что расположившиеся на ночлег уланы своим многоголосым храпом заглушают все ночные звуки, пан Кшиштоф взял ненужную ему сейчас саблю под мышку и обеими руками по-хозяйски зарылся в содержимое капитанского возка.
Первым делом ему под руки попалось нечто, на ощупь более всего напоминавшее пыльный, туго набитый чем-то весьма твердым и тяжелым сапог со шпорой. Рядом с первым сапогом пан Кшиштоф обнаружил еще один, судя по всему, парный, и, уже успев раздраженно дернуть за этот второй сапог, вдруг сообразил, что это за сапоги и что находится внутри них.
– А! – глупо закричал спросонья денщик капитана Жюно Поль. – Ке дьябль?! Часовой! Тревога!!!
Пан Кшиштоф рубанул мерзавца, спутавшего ему все планы, саблей, но сабля зацепилась за верх кибитки, и денщик продолжал орать во всю глотку и отлягиваться от пана Кшиштофа сапогами.
Уже понимая, что ему снова не повезло и что все окончательно пропало, пан Кшиштоф ткнул саблей, как вертелом, в темноту кибитки, попав во что-то мягкое. От этого положение только ухудшилось, потому что денщик, которому острие сабли вонзилось пониже спины, заорал без слов и таким дурным голосом, что пана Кшиштофа перекосило от отвращения.
Недорезанный денщик орал именно, как недорезанный – громко и визгливо. Пан Кшиштоф еще три или четыре раза ткнул саблей в мягкое, с неожиданной трезвостью понимая при этом, что дело кончено и что своими колющими ударами он добьется только того, что жирная свинья денщик будет с почестями отправлен домой в санитарном обозе и, может быть, получит за свои никогда не имевшие места подвиги орден Почетного легиона и пожизненную пенсию, которой ему, пану Кшиштофу, вполне хватило бы для безбедного существования. От обиды, произведенной этим вполне логичным предположением, он пырнул визжащую темноту острием сабли с совершенно нечеловеческой силой. Темнота отозвалась столь же нечеловеческим воплем и похожим на близкий удар молнии выстрелом из пистолета, который наконец-то подвернулся денщику под руку. Хотя выстрел был произведен почти в упор, бедняга Поль второпях ухитрился промахнуться, и пуля, шевельнув волосы на голове пана Кшиштофа, ушла в ночное небо.
Теперь все окончательно пропало. Со всех сторон слышались крики, топот и лязг торопливо расхватываемого оружия. Какой-то умник, быстрее других сообразивший, что к чему, схватил пана Кшиштофа за плечо похожей по силе хватки на столярные тиски рукой. Огинский с разворота, от всей души, рубанул умника саблей, попав, насколько он мог судить, в лицо. Умник выпустил его плечо и опрокинулся в темноту, но тут набежали другие умники, и началась потеха.
Заяц в душе пана Кшиштофа временно умер, уступив свое место льву или, что вернее, загнанной в угол крысе. Огинский рубился с уланами так, как только могут рубиться поляки – искусно, самозабвенно, целиком отдаваясь любимому делу рубки и не считая ран. Он азартно хэкал, приседал, отражал удары и делал выпады, калеча и убивая одного за другим набегавших из темноты противников. Гордость польского шляхтича вдруг проснулась в нем, подавив на время все иные чувства и расчеты. Ежели бы у пана Кшиштофа было время подумать перед тем, как вступить в бой, он непременно обратился бы в паническое бегство. Теперь же ни думать, ни бояться не было времени: пан Кшиштоф неистово рубился с уланами, целиком отдавшись на волю своего не забывшего старинной науки тела.
Сабли, сталкиваясь в воздухе, издавали высокий, режущий ухо лязг и высекали снопы бледных, хорошо видимых в ночной темноте искр. В тесном пространстве между повозками уланы могли нападать по одному, много по двое. Многие из них еще не успели до конца проснуться, и раньше, чем трубач протер глаза и заиграл тревогу, пан Кшиштоф успел молодецкими ударами свалить четверых противников. Он чувствовал в себе силы и желание прямо здесь, в этом узком, воняющем лошадиной мочой проходе, изрубить на куски весь эскадрон капитана Жюно до последнего человека, но тут кто-то, насев на него сзади, попытался обхватить его поперек и прижать руки к туловищу.
Овладевшая было паном Кшиштофом эйфория разом прошла. Он еще не впал в панику, тело еще помнило, что надобно делать, но холодный ум бывалого проходимца уже принял единственно возможное при настоящей расстановке сил решение: бежать, пока не зарезали. Пан Кшиштоф резко отвел назад локоть, глубоко погрузившийся в живот противника, одновременно ударив его затылком в середину лица. Раздался мягкий удар, неприятный хруст сломанного носа и придушенный вопль. Пан Кшиштоф почувствовал, что свободен, и кинулся отступать, держа курс на черную стену возвышавшихся позади конюшни деревьев парка.
Дорогу ему преградили трое улан, и пан Кшиштоф, дико и страшно крича, принялся снова рубиться – не так, как это делает поседевший в схватках ветеран, который рад случаю еще раз блеснуть своим мастерством, а так, как изнуренный путешественник по притокам никому не ведомых тропических рек прорубает себе сквозь заросли ядовитого бамбука дорогу к спасительной возвышенности.
В ноги ему откуда-то сбоку сунули пику – умело и, видимо, делая это не в первый раз. Пан Кшиштоф запутался в древке пики ногами, споткнулся, потерял равновесие, взмахнул руками и понял, что падает. Перед тем, как рухнуть спиною на брусчатку двора, он успел заметить кого-то, кто, стоя с ним рядом, так же яростно и безнадежно, как он сам, рубился с уланами. Потом каменный двор, предательски подпрыгнув, со страшной силой ударил его по спине, а сверху, из усыпанной звездами тьмы, прямо на лицо с треском опустился окованный железом ружейный приклад. Пан Кшиштоф услышал этот треск, подумал, что в жизни своей не слышал более отвратительного звука, и потерял сознание.
Глава 9
Теперь, когда часовой был мастерски выведен за скобки, как в простейшей арифметической задаче, все сделалось просто и понятно. Забрав на всякий случай саблю улана, пан Кшиштоф, почти не таясь, приблизился к повозке капитана Жюно, выделявшейся среди прочих своим обтянутым кожей полукруглым верхом. Остановившись подле повозки, он на всякий случай огляделся по сторонам, держа перед собой наготове саблю, которая зеркально отсвечивала в оранжевых отблесках костра и выглядела в таком освещении даже более грозно, нежели при свете дня.
Убедившись в том, что вокруг тихо и что расположившиеся на ночлег уланы своим многоголосым храпом заглушают все ночные звуки, пан Кшиштоф взял ненужную ему сейчас саблю под мышку и обеими руками по-хозяйски зарылся в содержимое капитанского возка.
Первым делом ему под руки попалось нечто, на ощупь более всего напоминавшее пыльный, туго набитый чем-то весьма твердым и тяжелым сапог со шпорой. Рядом с первым сапогом пан Кшиштоф обнаружил еще один, судя по всему, парный, и, уже успев раздраженно дернуть за этот второй сапог, вдруг сообразил, что это за сапоги и что находится внутри них.
– А! – глупо закричал спросонья денщик капитана Жюно Поль. – Ке дьябль?! Часовой! Тревога!!!
Пан Кшиштоф рубанул мерзавца, спутавшего ему все планы, саблей, но сабля зацепилась за верх кибитки, и денщик продолжал орать во всю глотку и отлягиваться от пана Кшиштофа сапогами.
Уже понимая, что ему снова не повезло и что все окончательно пропало, пан Кшиштоф ткнул саблей, как вертелом, в темноту кибитки, попав во что-то мягкое. От этого положение только ухудшилось, потому что денщик, которому острие сабли вонзилось пониже спины, заорал без слов и таким дурным голосом, что пана Кшиштофа перекосило от отвращения.
Недорезанный денщик орал именно, как недорезанный – громко и визгливо. Пан Кшиштоф еще три или четыре раза ткнул саблей в мягкое, с неожиданной трезвостью понимая при этом, что дело кончено и что своими колющими ударами он добьется только того, что жирная свинья денщик будет с почестями отправлен домой в санитарном обозе и, может быть, получит за свои никогда не имевшие места подвиги орден Почетного легиона и пожизненную пенсию, которой ему, пану Кшиштофу, вполне хватило бы для безбедного существования. От обиды, произведенной этим вполне логичным предположением, он пырнул визжащую темноту острием сабли с совершенно нечеловеческой силой. Темнота отозвалась столь же нечеловеческим воплем и похожим на близкий удар молнии выстрелом из пистолета, который наконец-то подвернулся денщику под руку. Хотя выстрел был произведен почти в упор, бедняга Поль второпях ухитрился промахнуться, и пуля, шевельнув волосы на голове пана Кшиштофа, ушла в ночное небо.
Теперь все окончательно пропало. Со всех сторон слышались крики, топот и лязг торопливо расхватываемого оружия. Какой-то умник, быстрее других сообразивший, что к чему, схватил пана Кшиштофа за плечо похожей по силе хватки на столярные тиски рукой. Огинский с разворота, от всей души, рубанул умника саблей, попав, насколько он мог судить, в лицо. Умник выпустил его плечо и опрокинулся в темноту, но тут набежали другие умники, и началась потеха.
Заяц в душе пана Кшиштофа временно умер, уступив свое место льву или, что вернее, загнанной в угол крысе. Огинский рубился с уланами так, как только могут рубиться поляки – искусно, самозабвенно, целиком отдаваясь любимому делу рубки и не считая ран. Он азартно хэкал, приседал, отражал удары и делал выпады, калеча и убивая одного за другим набегавших из темноты противников. Гордость польского шляхтича вдруг проснулась в нем, подавив на время все иные чувства и расчеты. Ежели бы у пана Кшиштофа было время подумать перед тем, как вступить в бой, он непременно обратился бы в паническое бегство. Теперь же ни думать, ни бояться не было времени: пан Кшиштоф неистово рубился с уланами, целиком отдавшись на волю своего не забывшего старинной науки тела.
Сабли, сталкиваясь в воздухе, издавали высокий, режущий ухо лязг и высекали снопы бледных, хорошо видимых в ночной темноте искр. В тесном пространстве между повозками уланы могли нападать по одному, много по двое. Многие из них еще не успели до конца проснуться, и раньше, чем трубач протер глаза и заиграл тревогу, пан Кшиштоф успел молодецкими ударами свалить четверых противников. Он чувствовал в себе силы и желание прямо здесь, в этом узком, воняющем лошадиной мочой проходе, изрубить на куски весь эскадрон капитана Жюно до последнего человека, но тут кто-то, насев на него сзади, попытался обхватить его поперек и прижать руки к туловищу.
Овладевшая было паном Кшиштофом эйфория разом прошла. Он еще не впал в панику, тело еще помнило, что надобно делать, но холодный ум бывалого проходимца уже принял единственно возможное при настоящей расстановке сил решение: бежать, пока не зарезали. Пан Кшиштоф резко отвел назад локоть, глубоко погрузившийся в живот противника, одновременно ударив его затылком в середину лица. Раздался мягкий удар, неприятный хруст сломанного носа и придушенный вопль. Пан Кшиштоф почувствовал, что свободен, и кинулся отступать, держа курс на черную стену возвышавшихся позади конюшни деревьев парка.
Дорогу ему преградили трое улан, и пан Кшиштоф, дико и страшно крича, принялся снова рубиться – не так, как это делает поседевший в схватках ветеран, который рад случаю еще раз блеснуть своим мастерством, а так, как изнуренный путешественник по притокам никому не ведомых тропических рек прорубает себе сквозь заросли ядовитого бамбука дорогу к спасительной возвышенности.
В ноги ему откуда-то сбоку сунули пику – умело и, видимо, делая это не в первый раз. Пан Кшиштоф запутался в древке пики ногами, споткнулся, потерял равновесие, взмахнул руками и понял, что падает. Перед тем, как рухнуть спиною на брусчатку двора, он успел заметить кого-то, кто, стоя с ним рядом, так же яростно и безнадежно, как он сам, рубился с уланами. Потом каменный двор, предательски подпрыгнув, со страшной силой ударил его по спине, а сверху, из усыпанной звездами тьмы, прямо на лицо с треском опустился окованный железом ружейный приклад. Пан Кшиштоф услышал этот треск, подумал, что в жизни своей не слышал более отвратительного звука, и потерял сознание.
Глава 9
Человек, вступивший в бой несколько позднее пана Кшиштофа и сумевший до поры весьма успешно оберегать его от нападений с тыла и с флангов, был, конечно же, его кузен Вацлав Огинский, застигнутый переполохом в двух шагах от возка капитана Жюно.
Все произошло слишком быстро и неожиданно, чтобы Вацлав мог хотя бы сообразить, что за каша вдруг заварилась вокруг него. Только что вокруг стояла тишина, нарушаемая лишь мирными, вполне привычными звуками, производимыми спящими людьми и стоящими в стойлах лошадьми. Звуки эти были в точности такими же, как и те, которые Вацлав уже неоднократно слышал, обходя дозором расположение своего спящего эскадрона. И вдруг эта привычная мирная тишина была прорезана нечеловеческим визгом, словно с кого-то заживо сдирали кожу, а потом и выстрелом, гулко прокатившимся над задним двором и слышным, наверное, даже в находившейся за три версты отсюда деревне.
Дело, которое посреди ночи привело Вацлава на задний двор усадьбы Вязмитиновых, было точно такое же, как и то, ради которого его кузен, рискуя жизнью, снова вернулся туда, где его поджидала позорная смерть. Глядя из окна княжеского кабинета, Вацлав очень хорошо заметил, куда была спрятана вынесенная из дома денщиком капитана Жюно икона. Знал он, в отличие от своего кузена, и то, что пройдоха Поль ночует в капитанском возке, опасаясь за сохранность сложенного там имущества – не столько капитанского, сколько своего собственного. На случай внезапного пробуждения денщика у него были предусмотрены некоторые меры – не слишком благородные, но зато действенные.
Вацлав вполне благополучно добрался уже почти до самого капитанского возка, когда там, куда он направлялся, неожиданно разыгрался описанный выше скандал. Молодой Огинский, услышав этот адский шум, который впору было бы производить вырвавшимся из пекла демонам, отпрянул в тень ближней к нему фуры, выставив перед собой саблю и пистолет.
Вокруг него шумно зашевелились, вскакивая с постелей и расхватывая оружие, заспанные уланы. В большинстве своем это были бывалые, видавшие всевозможные виды вояки, для которых не составило особого труда разобраться, откуда именно исходит потревоживший их посреди ночи шум. В бархатистом ночном воздухе холодным серебром засверкали обнаженные сабли. После первого, разбудившего всех выстрела уже никто не стрелял, опасаясь в суматохе попасть в своих.
– Казаки! – истошно закричал из своего укрытая Вацлав, рассчитывая еще более усилить суматоху.
Кто-то спросонья подхватил этот крик, но искра паники тут же потухла, не получив никакой пищи извне. Не было бородатых, налетающих из темноты всадников, не было сверкающих кривых сабель и грозно уставленных пик, была лишь ночь, суматоха, и были не прекращающиеся истошные вопли капитанского денщика.
Потом там, в эпицентре шума, в двух шагах от притаившегося в темноте Вацлава, залязгали сабли, и послышался стон первого раненого. Это уже не могло быть следствием дурного сна, привидевшегося с пьяных глаз пройдохе Полю. Близ капитанской кибитки кто-то рубился всерьез, перемежая удары отборными проклятьями, произносимыми на хорошем, вполне правильном польском языке.
Сотня самых противоположных мыслей и суждений вихрем пронеслась в голове Вацлава, но из всей этой сотни в мозгу гвоздем засела лишь одна: здесь, в двух шагах от него, насмерть бился с французами его кузен, голос которого ни с чем нельзя было спутать. Княжна Мария, умирающий в своей спальне князь, похищенная французами чудотворная икона и даже страх смерти, который в семнадцать лет бывает особенно силен, – все было забыто, заглушено и отброшено назад голосом крови, звавшим Вацлава Огинского вступиться за погибающего в неравном бою родича.
Вацлав выскочил из укрытия, увидел перед собой какую-то темную, поблескивающую двумя рядами металлических пуговиц массу и, не успев ни о чем подумать, ткнул в нее саблей. Заколотый наповал улан без единого звука повалился на землю, едва не вывернув саблю из руки Вацлава. Огинский, уперевшись ногой в труп, вырвал саблю как раз вовремя, чтобы отразить обрушившийся на него сверху удар.
Его белый французский колет был хорошо виден даже в темноте, и потому пришедшийся на долю Вацлава натиск улан оказался даже сильнее того, с которым пришлось столкнуться пану Кшиштофу. Если бы на месте стычки вдруг случился сторонний и, к тому же, философски настроенный наблюдатель, он не преминул бы вспомнить старую шутку, гласившую, что поляк обыкновенно рождается с саблей в руке. Уроки, преподанные Вацлаву сначала старым дядькой, много воевавшим еще с запорожскими казаками, а после и темнолицым, худым и твердым, как клинок, учителем фехтования мсье Дюбуа, не пропали даром: юный Огинский дрался по всем правилам искусства, стойко отражая натиск многочисленных противников, которые сыпались на него со всех сторон – спереди, справа, слева, сзади и даже, казалось, прямиком с ночного неба.
Мало-помалу он прорубил себе дорогу к кузену и, пройдя по трупам улан, стал с ним плечом к плечу. Увы, эта семейная идиллия продолжалась недолго: кто-то сунул в ноги Кшиштофу пику, повалив его навзничь. На голову старшего кузена тут же опустился приклад ружья. Увернувшись от чьей-то сабли, Вацлав одним мастерским ударом зарубил того, кто это сделал, плечом оттолкнул еще одного улана и вырвался на относительно свободное пространство, сразу, же прижавшись спиной к повозке.
Кто-то из улан ткнул в него пикой. Вацлав увернулся, и стальной наконечник пики с глухим ударом вонзился в дощатый борт повозки. Огинский схватился рукой за древко, удерживая вооруженного пикой улана на месте, и взмахнул саблей. Улан выпустил пику и опрокинулся в темноту, схватившись обеими руками за разрубленное горло.
– Стойте! – вдруг закричал кто-то по-французски. – Отставить, черт бы вас всех побрал! Капрал, остановите же своих идиотов! Всем стоять!
Мало-помалу свалка вокруг повозок прекратилась, и уланы с явной неохотой опустили оружие. Вацлав стоял, прижавшись спиной к шершавому, все еще хранившему дневное тепло борту повозки, и, тяжело дыша, ждал решения своей судьбы.
– Он мой! – снова раздался молодой, самоуверенный голос, и на освободившееся пространство, расталкивая полуодетых улан, вышел щеголеватый французский лейтенант, годами чуть постарше Вацлава, с аккуратнейшими бачками и подстриженными по последней моде усиками. В руке он не без изящества сжимал золоченую шпагу, жалованную князю Вязмитинову императрицей Екатериной Великой.
– Сударь, – надменно обратился он к Вацлаву, – храбрость ваша несомненна, но вы оказались в весьма незавидном положении. Предлагаю вам сложить оружие. В противном случае я буду иметь честь атаковать вас.
После отступления от Дрисского лагеря, после рева пушек и пожара Смоленска, после горячего дела у переправы через Днепр и, в особенности, после только что прекратившейся беспорядочной и кровавой резни напыщенный тон француза и весь вид его показались Вацлаву такими нелепыми, что он не удержался от хриплого каркающего смеха.
– Уж не думаете ли вы, – насмешливо сказал он лейтенанту, бессознательно пародируя его манеру говорить, в которой не так давно и сам предпочитал выражаться, – что украденная вами у парализованного старика шпага сама сделает за вас то, с чем вы были не в состоянии справиться со своим собственным оружием?
Лейтенант вспыхнул и сделал быстрый шаг вперед.
– Анри, – послышался откуда-то голос капитана Жюно, – мальчик мой, я бы вам этого не посоветовал.
– Но, мой капитан, он назвал меня вором! – звенящим голосом выкрикнул лейтенант, продолжая прожигать прижатого к повозке Вацлава яростным взглядом.
– Вы сами на это напросились, мой друг, – ответил на это невидимый капитан. – А впрочем, – он зевнул, – впрочем, как знаете.
Молодой лейтенант, которого капитан Жюно назвал Анри, с самым серьезным видом принял классическую фехтовальную стойку, слегка присев на широко, под прямым углом расставленных ногах и задрав выше головы согнутую крючком левую руку. Острие шпаги при этом нацелилось прямиком в лицо Вацлава, описывая перед ним медленные круги.
– Вы осел, сударь, – сказал ему Вацлав и тоже стал в стойку, выставив перед собой саблю и заложив левую руку за спину, как это делают обыкновенно те, кто дерется на эспадронах.
Золоченая шпага, жалованная за храбрость князю Вязмитинову великой императрицей, заплясала вокруг Вацлава, ныряя, совершая мудреные финты и все время норовя ужалить откуда-нибудь сбоку или снизу. Вацлав вертел тяжелой уланской саблей, отражая удары, с неудовольствием чувствуя, как немеет усталая кисть руки и как наливается чугунной тяжестью больная голова. Покрытое затейливым травленым узором узкое лезвие стремительно выскакивало со всех сторон, словно оно было не одно, а весь мир был утыкан, как булавками, одинаковыми блестящими лезвиями. Тяжелая сабля взлетала и размашисто опускалась, рубя воздух, шпага жалила колющими ударами и, казалось, извивалась, как живая змея.
Уланы, поначалу смотревшие на эту затею как на глупую и ненужную забаву, понемногу вошли во вкус зрелища и начали подбадривать своего лейтенанта одобрительными выкриками. Вацлав вдруг понял, что против собственной воли сделался игрушкой для этих людей. Стиснув зубы, он собрал в кулак все свое умение и волю и начал драться так, как дрался минуту назад между повозок – не заботясь о внешней красоте своих движений и стремясь лишь к тому, чтобы уничтожить врага.
Лейтенант, видимо, почуял перемену в своем противнике. Он заметно подтянулся, посуровел и уже гораздо меньше, чем в начале схватки, напоминал балетного танцора. Его движения сделались еще более быстрыми и точными, но все его хитроумные атаки разбивались вдребезги о глухую защиту Вацлава. Он бешено вращал кистью, избегая прямого столкновения своей шпаги с тяжелой уланской саблей, но эти столкновения происходили все чаще, сопровождаясь глухим лязгом. Золоченая именная шпага была весьма дурным оружием для настоящего, не на жизнь, а на смерть, боя, и Вацлав, наконец, окончательно доказал это, сильным ударом своей тяжелой и неудобной сабли сломав клинок противника у самого основания. Лейтенант растерянно выпрямился, все еще держа в руке бесполезную витую гарду с торчавшим из нее коротеньким обломком, которым нельзя было зарезать даже курицу.
– Кончено, – сказал Вацлав, с трудом переводя дыхание. – Что прикажете с вами делать: взять в плен или зарубить?
Отдавая должное мужеству противника, уланы встретили этот вопрос хохотом и одобрительными выкриками. Лейтенант Анри покраснел до ушей, что, к его большому счастью, было незаметно в темноте, отшвырнул обломок и закричал, озираясь по сторонам:
– Шпагу мне!
– Довольно, – прозвучал из темноты голос капитана Жюно, который по-прежнему оставался невидимым. – Возьмите его!
Уланы бросились вперед. Вацлав поднял саблю, намереваясь как можно дороже продать свою жизнь, но тут откуда-то сзади, по всей видимости, с повозки, которая была у него за спиной, кто-то ударил его по голове, как показалось Вацлаву, оглоблей. Продолжая сжимать в руке саблю, Вацлав Огинский без чувств упал на землю.
К месту стычки, слабо освещенному лишь отблесками горевшего поодаль костра, по приказу капитана принесли фонари и горящие головни. Сделалось светло – не так, как днем, но все же вполне достаточно для того, чтобы капитан мог как следует рассмотреть виновников ночного переполоха. Хорошенько всмотревшись в их лица, капитан Жюно беспомощно развел руками и повернулся к стоявшему рядом с ним офицеру – тому самому толстому лейтенанту, которого едва не обчистил в карты пан Кшиштоф.
– Ничего не понимаю, – сказал капитан Жюно. – На мой взгляд, это не лезет ни в какие ворота. Что общего может быть между этими двумя?
Лейтенант в ответ лишь так же беспомощно развел руками. Удивление французов было вполне естественным: на брусчатке двора перед ними лежали два человека, которым совершенно нечего было здесь делать – тем более, вместе. Один из этих двоих был выдававший себя за личного порученца Мюрата карточный шулер (или, наоборот, порученец Мюрата, решивший зачем-то словчить в карты), а другой – молодой офицер-карабинер, которого совсем недавно осмотрел полковой лекарь и, признав почти безнадежным, оставил на попечение местного священника. Оставалось только гадать, что свело эту парочку вместе и, главное, зачем они посреди ночи затеяли резню со своими соотечественниками. Тут явно была какая-то загадка, но капитан Жюно, как человек военный, прямой и сравнительно бесхитростный, вовсе не желал тратить свое драгоценное время на разгадывание шарад. Он был командир эскадрона, стоящего во фронте на вражеской территории, а значит, просто не имел права на колебания и отсрочки. Люди, посреди ночи тайно пробравшиеся в расположение его эскадрона, убившие часового и выведшие из строя не менее десятка солдат, были, независимо от своего происхождения, цели и побудительных мотивов, шпионами и диверсантами, и подлежали расстрелу. Именно так надлежало с ними поступить, и именно так намеревался поступить с ними капитан Жюно. Он уже открыл рот, чтобы отдать приказ, в природе которого не сомневался ни он сам, ни кто бы то ни было из его подчиненных, но тут его одолел беспокойный демон любопытства. В конце концов, в том, чтобы допросить пойманных вражеских агентов перед казнью, не было ничего дурного. Ведь не могло же быть такого, чтобы эти двое заведомо пожертвовали своими жизнями только для того, чтобы покалечить и убить десяток улан! У них наверняка была какая-то иная, гораздо более значительная цель, и капитан Жюно между делом подумал, что, разоблачив эту цель, он мог бы удостоиться особых милостей командования и, чем черт ни шутит, может быть, даже самого императора.
Поэтому, убедившись, что оба шпиона живы, но находятся в бессознательном состоянии, капитан отдал совсем не тот приказ, которого от него ждали.
– Запереть этих двоих, – скомандовал он, – выставить охрану. Утром я допрошу их и решу, что с ними делать дальше. Может оказаться, что это важные птицы.
Вокруг стонали раненые, и громче всех по-прежнему ныл и причитал капитанский денщик Поль, действительно изрядно пострадавший от сабли пана Кшиштофа. Между повозками уже мелькали блестящие стекла очков и отражающая блики факелов лысина доктора. Сделав все необходимые распоряжения, капитан Жюно отступил несколько в сторону, чтобы не мешать солдатам, занятым расчисткой места стычки, закурил трубочку и, сам не зная зачем, поднял глаза на "погруженный в темноту дом. Он сразу же увидел распахнутое окно во втором этаже, где, как ему показалось, быстро мелькнуло что-то белое – не то платье, не то просто шевельнувшаяся от ночного сквозняка занавеска.
Заметив это шевеление, капитан Жюно глубоко затянулся трубкой, вздохнул и подумал, что завтра поутру, кроме двоих пойманных шпионов и диверсантов, ему, наверное, все-таки придется допросить кое-кого еще. Придя к такому выводу, он постарался выкинуть из головы ночное происшествие и все связанные с ним вопросы, крикнул, чтобы усилили посты и, выколотив трубку о каблук, отправился досыпать.
Сотрясение, вызванное в голове пана Кшиштофа ударом окованного железом ружейного приклада, было столь сильным, что он не пришел в себя даже тогда, когда его небрежно, словно рогожный куль с картошкой, свалили по каменным ступенькам в подвал, где еще при старом князе помещалась так называемая холодная. Сюда, в эту холодную, в былые времена сажали воров, браконьеров и буянов. Сиживали здесь и пойманные в непотребном виде пьяные дворовые, посаженные под замок до полного вытрезвления с тем, чтобы наутро предстать пред светлые очи грозного князя Александра Николаевича. Пьяных князь не любил особенно, говоря, что сознательное доведение себя до бессмысленного скотского состояния есть грех не только перед богом, но и перед самим собой и перед природой. Посему изловленных в пьяном виде дворовых мужиков (хотя бывали среди них и бабы), продержав в холодной, отправляли обратно в деревню, заменяя другими.
Холодная представляла собой довольно просторное, выложенное тесаным камнем помещение, в коем из мебели помещалась только груда прошлогодней подгнившей соломы да несколько намертво вделанных в стены железных, рыжих от ржавчины колец, к которым в давние, еще до Александра Николаевича, времена цепями приковывали самых буйных или тех, кто таковыми считался. Высокие кирпичные ступени вели к дубовой, обитой железными полосами двери, запиравшейся снаружи на засов; в другом углу, под самым потолком, помещалось полукруглое окно, забранное вертикальными стальными прутьями, поставленными так часто, что сквозь них с трудом могла протиснуться разве что кошка, да и то не слишком крупная. Помещение это было заранее присмотрено одним их наиболее хозяйственных капралов капитана Жюно под гауптвахту, хотя в тот момент никто не думал, для каких целей оно будет употреблено.
Вот сюда и поместили, сбросив со ступенек, сначала пана Кшиштофа, а потом и его кузена, который пребывал в таком же точно бессознательном состоянии. Тяжелая дверь с грохотом захлопнулась, лязгнул задвигаемый засов, и в холодной стало тихо.
Долгое время никто из пленных не шевелился. Они лежали рядом на каменном полу, напоминая более мертвецов, чем живых людей. Повязка сбилась с головы Вацлава Огинского, рана его открылась, и выступившая оттуда кровь опять залила половину лица. Пан Кшиштоф выглядел немногим лучше, хотя досталось ему меньше, чем Вацлаву. Именно он, пан Кшиштоф, первым начал приходить в себя.
Место, в котором он очнулся, страдая от жестокой головной боли, было мрачным и совершенно ему не знакомым. Вследствие сумятицы последних перед ударом по голове минут и вследствие самого этого удара воспоминания пана Кшиштофа о том, как он сюда попал, были, мягко говоря, неполными и отрывочными. Он помнил, что собирался выкрасть икону, помнил, что был обнаружен и что дрался, уже не рассчитывая остаться в живых. Судя по этим воспоминаниям, пану Кшиштофу в данный момент полагалось быть мертвым, как печная заслонка. Но голова у него болела, и руки, которыми он бессознательно шарил вокруг себя, ощущали камень, землю и солому. “Впрочем, – вполне резонно подумал пан Кшиштоф, – кто может знать, что ощущает и чего не ощущает душа человека, внезапно покинувшая бренное тело и вознесшаяся на небо?”
Все произошло слишком быстро и неожиданно, чтобы Вацлав мог хотя бы сообразить, что за каша вдруг заварилась вокруг него. Только что вокруг стояла тишина, нарушаемая лишь мирными, вполне привычными звуками, производимыми спящими людьми и стоящими в стойлах лошадьми. Звуки эти были в точности такими же, как и те, которые Вацлав уже неоднократно слышал, обходя дозором расположение своего спящего эскадрона. И вдруг эта привычная мирная тишина была прорезана нечеловеческим визгом, словно с кого-то заживо сдирали кожу, а потом и выстрелом, гулко прокатившимся над задним двором и слышным, наверное, даже в находившейся за три версты отсюда деревне.
Дело, которое посреди ночи привело Вацлава на задний двор усадьбы Вязмитиновых, было точно такое же, как и то, ради которого его кузен, рискуя жизнью, снова вернулся туда, где его поджидала позорная смерть. Глядя из окна княжеского кабинета, Вацлав очень хорошо заметил, куда была спрятана вынесенная из дома денщиком капитана Жюно икона. Знал он, в отличие от своего кузена, и то, что пройдоха Поль ночует в капитанском возке, опасаясь за сохранность сложенного там имущества – не столько капитанского, сколько своего собственного. На случай внезапного пробуждения денщика у него были предусмотрены некоторые меры – не слишком благородные, но зато действенные.
Вацлав вполне благополучно добрался уже почти до самого капитанского возка, когда там, куда он направлялся, неожиданно разыгрался описанный выше скандал. Молодой Огинский, услышав этот адский шум, который впору было бы производить вырвавшимся из пекла демонам, отпрянул в тень ближней к нему фуры, выставив перед собой саблю и пистолет.
Вокруг него шумно зашевелились, вскакивая с постелей и расхватывая оружие, заспанные уланы. В большинстве своем это были бывалые, видавшие всевозможные виды вояки, для которых не составило особого труда разобраться, откуда именно исходит потревоживший их посреди ночи шум. В бархатистом ночном воздухе холодным серебром засверкали обнаженные сабли. После первого, разбудившего всех выстрела уже никто не стрелял, опасаясь в суматохе попасть в своих.
– Казаки! – истошно закричал из своего укрытая Вацлав, рассчитывая еще более усилить суматоху.
Кто-то спросонья подхватил этот крик, но искра паники тут же потухла, не получив никакой пищи извне. Не было бородатых, налетающих из темноты всадников, не было сверкающих кривых сабель и грозно уставленных пик, была лишь ночь, суматоха, и были не прекращающиеся истошные вопли капитанского денщика.
Потом там, в эпицентре шума, в двух шагах от притаившегося в темноте Вацлава, залязгали сабли, и послышался стон первого раненого. Это уже не могло быть следствием дурного сна, привидевшегося с пьяных глаз пройдохе Полю. Близ капитанской кибитки кто-то рубился всерьез, перемежая удары отборными проклятьями, произносимыми на хорошем, вполне правильном польском языке.
Сотня самых противоположных мыслей и суждений вихрем пронеслась в голове Вацлава, но из всей этой сотни в мозгу гвоздем засела лишь одна: здесь, в двух шагах от него, насмерть бился с французами его кузен, голос которого ни с чем нельзя было спутать. Княжна Мария, умирающий в своей спальне князь, похищенная французами чудотворная икона и даже страх смерти, который в семнадцать лет бывает особенно силен, – все было забыто, заглушено и отброшено назад голосом крови, звавшим Вацлава Огинского вступиться за погибающего в неравном бою родича.
Вацлав выскочил из укрытия, увидел перед собой какую-то темную, поблескивающую двумя рядами металлических пуговиц массу и, не успев ни о чем подумать, ткнул в нее саблей. Заколотый наповал улан без единого звука повалился на землю, едва не вывернув саблю из руки Вацлава. Огинский, уперевшись ногой в труп, вырвал саблю как раз вовремя, чтобы отразить обрушившийся на него сверху удар.
Его белый французский колет был хорошо виден даже в темноте, и потому пришедшийся на долю Вацлава натиск улан оказался даже сильнее того, с которым пришлось столкнуться пану Кшиштофу. Если бы на месте стычки вдруг случился сторонний и, к тому же, философски настроенный наблюдатель, он не преминул бы вспомнить старую шутку, гласившую, что поляк обыкновенно рождается с саблей в руке. Уроки, преподанные Вацлаву сначала старым дядькой, много воевавшим еще с запорожскими казаками, а после и темнолицым, худым и твердым, как клинок, учителем фехтования мсье Дюбуа, не пропали даром: юный Огинский дрался по всем правилам искусства, стойко отражая натиск многочисленных противников, которые сыпались на него со всех сторон – спереди, справа, слева, сзади и даже, казалось, прямиком с ночного неба.
Мало-помалу он прорубил себе дорогу к кузену и, пройдя по трупам улан, стал с ним плечом к плечу. Увы, эта семейная идиллия продолжалась недолго: кто-то сунул в ноги Кшиштофу пику, повалив его навзничь. На голову старшего кузена тут же опустился приклад ружья. Увернувшись от чьей-то сабли, Вацлав одним мастерским ударом зарубил того, кто это сделал, плечом оттолкнул еще одного улана и вырвался на относительно свободное пространство, сразу, же прижавшись спиной к повозке.
Кто-то из улан ткнул в него пикой. Вацлав увернулся, и стальной наконечник пики с глухим ударом вонзился в дощатый борт повозки. Огинский схватился рукой за древко, удерживая вооруженного пикой улана на месте, и взмахнул саблей. Улан выпустил пику и опрокинулся в темноту, схватившись обеими руками за разрубленное горло.
– Стойте! – вдруг закричал кто-то по-французски. – Отставить, черт бы вас всех побрал! Капрал, остановите же своих идиотов! Всем стоять!
Мало-помалу свалка вокруг повозок прекратилась, и уланы с явной неохотой опустили оружие. Вацлав стоял, прижавшись спиной к шершавому, все еще хранившему дневное тепло борту повозки, и, тяжело дыша, ждал решения своей судьбы.
– Он мой! – снова раздался молодой, самоуверенный голос, и на освободившееся пространство, расталкивая полуодетых улан, вышел щеголеватый французский лейтенант, годами чуть постарше Вацлава, с аккуратнейшими бачками и подстриженными по последней моде усиками. В руке он не без изящества сжимал золоченую шпагу, жалованную князю Вязмитинову императрицей Екатериной Великой.
– Сударь, – надменно обратился он к Вацлаву, – храбрость ваша несомненна, но вы оказались в весьма незавидном положении. Предлагаю вам сложить оружие. В противном случае я буду иметь честь атаковать вас.
После отступления от Дрисского лагеря, после рева пушек и пожара Смоленска, после горячего дела у переправы через Днепр и, в особенности, после только что прекратившейся беспорядочной и кровавой резни напыщенный тон француза и весь вид его показались Вацлаву такими нелепыми, что он не удержался от хриплого каркающего смеха.
– Уж не думаете ли вы, – насмешливо сказал он лейтенанту, бессознательно пародируя его манеру говорить, в которой не так давно и сам предпочитал выражаться, – что украденная вами у парализованного старика шпага сама сделает за вас то, с чем вы были не в состоянии справиться со своим собственным оружием?
Лейтенант вспыхнул и сделал быстрый шаг вперед.
– Анри, – послышался откуда-то голос капитана Жюно, – мальчик мой, я бы вам этого не посоветовал.
– Но, мой капитан, он назвал меня вором! – звенящим голосом выкрикнул лейтенант, продолжая прожигать прижатого к повозке Вацлава яростным взглядом.
– Вы сами на это напросились, мой друг, – ответил на это невидимый капитан. – А впрочем, – он зевнул, – впрочем, как знаете.
Молодой лейтенант, которого капитан Жюно назвал Анри, с самым серьезным видом принял классическую фехтовальную стойку, слегка присев на широко, под прямым углом расставленных ногах и задрав выше головы согнутую крючком левую руку. Острие шпаги при этом нацелилось прямиком в лицо Вацлава, описывая перед ним медленные круги.
– Вы осел, сударь, – сказал ему Вацлав и тоже стал в стойку, выставив перед собой саблю и заложив левую руку за спину, как это делают обыкновенно те, кто дерется на эспадронах.
Золоченая шпага, жалованная за храбрость князю Вязмитинову великой императрицей, заплясала вокруг Вацлава, ныряя, совершая мудреные финты и все время норовя ужалить откуда-нибудь сбоку или снизу. Вацлав вертел тяжелой уланской саблей, отражая удары, с неудовольствием чувствуя, как немеет усталая кисть руки и как наливается чугунной тяжестью больная голова. Покрытое затейливым травленым узором узкое лезвие стремительно выскакивало со всех сторон, словно оно было не одно, а весь мир был утыкан, как булавками, одинаковыми блестящими лезвиями. Тяжелая сабля взлетала и размашисто опускалась, рубя воздух, шпага жалила колющими ударами и, казалось, извивалась, как живая змея.
Уланы, поначалу смотревшие на эту затею как на глупую и ненужную забаву, понемногу вошли во вкус зрелища и начали подбадривать своего лейтенанта одобрительными выкриками. Вацлав вдруг понял, что против собственной воли сделался игрушкой для этих людей. Стиснув зубы, он собрал в кулак все свое умение и волю и начал драться так, как дрался минуту назад между повозок – не заботясь о внешней красоте своих движений и стремясь лишь к тому, чтобы уничтожить врага.
Лейтенант, видимо, почуял перемену в своем противнике. Он заметно подтянулся, посуровел и уже гораздо меньше, чем в начале схватки, напоминал балетного танцора. Его движения сделались еще более быстрыми и точными, но все его хитроумные атаки разбивались вдребезги о глухую защиту Вацлава. Он бешено вращал кистью, избегая прямого столкновения своей шпаги с тяжелой уланской саблей, но эти столкновения происходили все чаще, сопровождаясь глухим лязгом. Золоченая именная шпага была весьма дурным оружием для настоящего, не на жизнь, а на смерть, боя, и Вацлав, наконец, окончательно доказал это, сильным ударом своей тяжелой и неудобной сабли сломав клинок противника у самого основания. Лейтенант растерянно выпрямился, все еще держа в руке бесполезную витую гарду с торчавшим из нее коротеньким обломком, которым нельзя было зарезать даже курицу.
– Кончено, – сказал Вацлав, с трудом переводя дыхание. – Что прикажете с вами делать: взять в плен или зарубить?
Отдавая должное мужеству противника, уланы встретили этот вопрос хохотом и одобрительными выкриками. Лейтенант Анри покраснел до ушей, что, к его большому счастью, было незаметно в темноте, отшвырнул обломок и закричал, озираясь по сторонам:
– Шпагу мне!
– Довольно, – прозвучал из темноты голос капитана Жюно, который по-прежнему оставался невидимым. – Возьмите его!
Уланы бросились вперед. Вацлав поднял саблю, намереваясь как можно дороже продать свою жизнь, но тут откуда-то сзади, по всей видимости, с повозки, которая была у него за спиной, кто-то ударил его по голове, как показалось Вацлаву, оглоблей. Продолжая сжимать в руке саблю, Вацлав Огинский без чувств упал на землю.
К месту стычки, слабо освещенному лишь отблесками горевшего поодаль костра, по приказу капитана принесли фонари и горящие головни. Сделалось светло – не так, как днем, но все же вполне достаточно для того, чтобы капитан мог как следует рассмотреть виновников ночного переполоха. Хорошенько всмотревшись в их лица, капитан Жюно беспомощно развел руками и повернулся к стоявшему рядом с ним офицеру – тому самому толстому лейтенанту, которого едва не обчистил в карты пан Кшиштоф.
– Ничего не понимаю, – сказал капитан Жюно. – На мой взгляд, это не лезет ни в какие ворота. Что общего может быть между этими двумя?
Лейтенант в ответ лишь так же беспомощно развел руками. Удивление французов было вполне естественным: на брусчатке двора перед ними лежали два человека, которым совершенно нечего было здесь делать – тем более, вместе. Один из этих двоих был выдававший себя за личного порученца Мюрата карточный шулер (или, наоборот, порученец Мюрата, решивший зачем-то словчить в карты), а другой – молодой офицер-карабинер, которого совсем недавно осмотрел полковой лекарь и, признав почти безнадежным, оставил на попечение местного священника. Оставалось только гадать, что свело эту парочку вместе и, главное, зачем они посреди ночи затеяли резню со своими соотечественниками. Тут явно была какая-то загадка, но капитан Жюно, как человек военный, прямой и сравнительно бесхитростный, вовсе не желал тратить свое драгоценное время на разгадывание шарад. Он был командир эскадрона, стоящего во фронте на вражеской территории, а значит, просто не имел права на колебания и отсрочки. Люди, посреди ночи тайно пробравшиеся в расположение его эскадрона, убившие часового и выведшие из строя не менее десятка солдат, были, независимо от своего происхождения, цели и побудительных мотивов, шпионами и диверсантами, и подлежали расстрелу. Именно так надлежало с ними поступить, и именно так намеревался поступить с ними капитан Жюно. Он уже открыл рот, чтобы отдать приказ, в природе которого не сомневался ни он сам, ни кто бы то ни было из его подчиненных, но тут его одолел беспокойный демон любопытства. В конце концов, в том, чтобы допросить пойманных вражеских агентов перед казнью, не было ничего дурного. Ведь не могло же быть такого, чтобы эти двое заведомо пожертвовали своими жизнями только для того, чтобы покалечить и убить десяток улан! У них наверняка была какая-то иная, гораздо более значительная цель, и капитан Жюно между делом подумал, что, разоблачив эту цель, он мог бы удостоиться особых милостей командования и, чем черт ни шутит, может быть, даже самого императора.
Поэтому, убедившись, что оба шпиона живы, но находятся в бессознательном состоянии, капитан отдал совсем не тот приказ, которого от него ждали.
– Запереть этих двоих, – скомандовал он, – выставить охрану. Утром я допрошу их и решу, что с ними делать дальше. Может оказаться, что это важные птицы.
Вокруг стонали раненые, и громче всех по-прежнему ныл и причитал капитанский денщик Поль, действительно изрядно пострадавший от сабли пана Кшиштофа. Между повозками уже мелькали блестящие стекла очков и отражающая блики факелов лысина доктора. Сделав все необходимые распоряжения, капитан Жюно отступил несколько в сторону, чтобы не мешать солдатам, занятым расчисткой места стычки, закурил трубочку и, сам не зная зачем, поднял глаза на "погруженный в темноту дом. Он сразу же увидел распахнутое окно во втором этаже, где, как ему показалось, быстро мелькнуло что-то белое – не то платье, не то просто шевельнувшаяся от ночного сквозняка занавеска.
Заметив это шевеление, капитан Жюно глубоко затянулся трубкой, вздохнул и подумал, что завтра поутру, кроме двоих пойманных шпионов и диверсантов, ему, наверное, все-таки придется допросить кое-кого еще. Придя к такому выводу, он постарался выкинуть из головы ночное происшествие и все связанные с ним вопросы, крикнул, чтобы усилили посты и, выколотив трубку о каблук, отправился досыпать.
Сотрясение, вызванное в голове пана Кшиштофа ударом окованного железом ружейного приклада, было столь сильным, что он не пришел в себя даже тогда, когда его небрежно, словно рогожный куль с картошкой, свалили по каменным ступенькам в подвал, где еще при старом князе помещалась так называемая холодная. Сюда, в эту холодную, в былые времена сажали воров, браконьеров и буянов. Сиживали здесь и пойманные в непотребном виде пьяные дворовые, посаженные под замок до полного вытрезвления с тем, чтобы наутро предстать пред светлые очи грозного князя Александра Николаевича. Пьяных князь не любил особенно, говоря, что сознательное доведение себя до бессмысленного скотского состояния есть грех не только перед богом, но и перед самим собой и перед природой. Посему изловленных в пьяном виде дворовых мужиков (хотя бывали среди них и бабы), продержав в холодной, отправляли обратно в деревню, заменяя другими.
Холодная представляла собой довольно просторное, выложенное тесаным камнем помещение, в коем из мебели помещалась только груда прошлогодней подгнившей соломы да несколько намертво вделанных в стены железных, рыжих от ржавчины колец, к которым в давние, еще до Александра Николаевича, времена цепями приковывали самых буйных или тех, кто таковыми считался. Высокие кирпичные ступени вели к дубовой, обитой железными полосами двери, запиравшейся снаружи на засов; в другом углу, под самым потолком, помещалось полукруглое окно, забранное вертикальными стальными прутьями, поставленными так часто, что сквозь них с трудом могла протиснуться разве что кошка, да и то не слишком крупная. Помещение это было заранее присмотрено одним их наиболее хозяйственных капралов капитана Жюно под гауптвахту, хотя в тот момент никто не думал, для каких целей оно будет употреблено.
Вот сюда и поместили, сбросив со ступенек, сначала пана Кшиштофа, а потом и его кузена, который пребывал в таком же точно бессознательном состоянии. Тяжелая дверь с грохотом захлопнулась, лязгнул задвигаемый засов, и в холодной стало тихо.
Долгое время никто из пленных не шевелился. Они лежали рядом на каменном полу, напоминая более мертвецов, чем живых людей. Повязка сбилась с головы Вацлава Огинского, рана его открылась, и выступившая оттуда кровь опять залила половину лица. Пан Кшиштоф выглядел немногим лучше, хотя досталось ему меньше, чем Вацлаву. Именно он, пан Кшиштоф, первым начал приходить в себя.
Место, в котором он очнулся, страдая от жестокой головной боли, было мрачным и совершенно ему не знакомым. Вследствие сумятицы последних перед ударом по голове минут и вследствие самого этого удара воспоминания пана Кшиштофа о том, как он сюда попал, были, мягко говоря, неполными и отрывочными. Он помнил, что собирался выкрасть икону, помнил, что был обнаружен и что дрался, уже не рассчитывая остаться в живых. Судя по этим воспоминаниям, пану Кшиштофу в данный момент полагалось быть мертвым, как печная заслонка. Но голова у него болела, и руки, которыми он бессознательно шарил вокруг себя, ощущали камень, землю и солому. “Впрочем, – вполне резонно подумал пан Кшиштоф, – кто может знать, что ощущает и чего не ощущает душа человека, внезапно покинувшая бренное тело и вознесшаяся на небо?”