мать их ети! А все распутство проклятое! Почему от жены сбежал?
Зачем теперь хочет вернуться? Ну нет! Майор решительно
пригладил ладонью свое "воронье крыло" -- жест этот в
Управлении знали. Он означал неколебимую твердость.

-- Передайте этому Демилле, чтобы катился колбаской! --
прокричал он в трубку. -- Не проживает он в доме, жена
показала. Никаких сведений о семье не сообщать!

Вот так -- отчасти благодаря Зеленцову -- решилась судьба
Евгения Викторовича. Слова майора покатились по служебным
каналам и достигли незарегистрированного бегуна в несколько
смягченном виде, но с неизменной сутью.

...Я не буду описывать дальнейшую деятельность майора в
субботу; скажу только, что он вернулся домой в первом часу
ночи, чрезвычайно усталый, но удовлетворенный работой. Сделано
было много, еще больше предстояло сделать. Он уже мысленно
сроднился с домом и, ложась в ту же ночь рядом с женою Клавой,
рассказал ей всю правду (он всегда рассказывал ей правду о
служебных делах, знал -- Клава не подведет). Добавил, что жить
им, вероятно, придется в доме на Безымянной.

Клава вздохнула, но лишь теснее прижалась к Игорю
Сергеевичу. Майор знал, что так оно и будет -- с войны были
вместе.

-- А знаешь, -- произнес он мечтательно, -- там ведь такое
можно устроить! Они сейчас, как стадо овец, -- потерянные,
жалкие людишки. Им порядок нужен, уверенность, спокойствие...
Мне большая власть дана, Клава, я должен оправдать.

Засыпая рядом с верной Клавой, майор воображал картины
счастливой жизни в кооперативе, чистоту нравов, добро и
порядок. По правде сказать, все об этом истосковались. Неужто
нельзя хоть в одном месте...

Майор заснул, исполненный надежды и решимости, а мне
что-то не спится, и мерещится мне наше государство в виде
причудливого многоквартирного дома, в котором царят чистота и
порядок. Странна его архитектура: торчат островерхие башенки,
где живут поэты; башенки эти сделаны отнюдь не из слоновой
кости, а из хрусталя -- поэты на виду днем и ночью. В
многоэтажных колоннах, подпирающих крышу, я вижу ряды
освещенных окон -- там живут рабочие и колхозники, а между
колоннами на страшной высоте летают самолеты Аэрофлота. С
покатой крыши, где устроились министры, академики и депутаты
Верховного Совета, то и дело стартуют в космос ракеты; до
космоса же -- рукою подать, потому что здание наше выше всех
мировых гор и пиков.

Соты интеллигенции выполняют роль фриза, на котором
вылеплены барельефы, символизирующие союз искусств и наук; музы
пляшут, свободно взмахивая руками, а на карнизе сидят ангелы и
болтают в воздухе босыми пятками.

Под крышей крепкой власти, подпираемой могучими колоннами
трудяшихся, лежит наша страна -- от Калининграда до Камчатки --
и просторам природы вольно дышится под охраной человека. А
посреди страны, где-то в районе Урала, стоит гранитный монумент
Коммунизма, на котором высечено: "Мир, Труд, Свобода,
Равенство, Братство и Счастье всем народам!"

Мечтания и видения, милорд. Видения и мечтания...

Вокруг монумента, разбросанные на склонах гор, лежат
покрытые мхом плиты. Это могилы тех человеческих качеств и
пороков, которых уже нет в нашем доме. На них написано: "Ложь",
"Лицемерие", "Глупость", "Хамство", "Себялюбие", "Подлость",
"Трусость"... -- великое множество плит; по ним, перескакивая с
одной на другую, толпы туристов добираются к монументу.

Далекий, затерянный где-то в просторах, монумент
Коммунизма манит нас. Мы еще верим в него, олухи царя
небесного, в то время как практичные люди давно освободились от
иллюзий.

Я тоже олух царя небесного, милорд. Мне кажется, что между
просто олухом и олухом царя небесного есть ощутимая разница.
Просто олухи представляются мне тупыми, несмышлеными, вялыми
людьми, в то время как олухи царя небесного сродни святым и
блаженным. В них запала какая-то высшая идея, они мечтают и
горюют о ней, не замечая, что жизнь не хочет следовать этой
идее -- хоть убейся!

Мы, многочисленные олухи царя небесного, с детства верим в
светлое будущее. Его идеалы, высеченные в граните,
представляются нам настолько заманчивыми и очевидными, что нас
не покидает удивление: почему, черт возьми, мы не следуем им?

Мир, проповедуемый нами, начинен ныне таким количеством
взрывчатки, что случись какая-нибудь искра -- и он разлетится
вдребезги, как елочная игрушка, свалившаяся с ветки.

Труд, необходимый нашему телу и духу, исчезает с лица
Земли, как реликтовые леса: одни не могут найти работу, другим
на работе делать нечего, третьи и вовсе работать не хотят.

Свобода, манящая нас с пеленок, посещает лишь бродяг и
нищих. Мы же довольствуемся осознанной необходимостью и,
обремененные тяжестью осознанных обстоятельств, тщетно твердим
себе, что мы свободны, потому что понимаем -- насколько
несвободны.

Равенство, признаваемое всеми на словах, оборачивается
хамством, потому что нам неведома иная основа этики, кроме
страха, а раз мы уже не боимся ближнего своего, стали ему
равны, то можно послать его подальше на законном основании.

Братство, знакомое нам понаслышке, по заповедям какого-то
мифического чудака, зачем-то вознесшегося на небеса, выглядит
странной смесью национализма и шовинизма -- национализма по
отношению к одним братьям и шовинизма по отношению к другим.

И наконец Счастье... Ах, что говорить о Счастье?

Таковы мы, олухи царя небесного, затаившие в себе идеалы,
которым сами же не следуем. Чего же стоит наш превозносимый
повсюду разум? Почему мы не можем совладать с собственным
стяжательством, себялюбием и глупостью? Зачем мы ищем пороки
вне себя, а внутри не замечаем? Где предел нашему лицемерию?

И вдруг, к концу двадцатого столетия от рождества
Христова, мы с изумлением обнаруживаем, что уперлись в стенку.
Дальше, как говорится, некуда. Пока мы поем гимны светлому
будущему, тучи вокруг нас сгущаются, а впереди лишь мрак
ядерной войны или всемирного голода. И это при том, что в наших
руках такое техническое могушество, которое позволило бы нам,
обладай мы хоть каплей разума, превратить Землю в цветущий
сад...

Воистину олухи царя небесного!


    * Часть II
    СКИТАНИЯ *





Писание книг, когда оно делается умело (а я не
сомневаюсь, что в моем случае дело обстоит именно так),
равносильно беседе. Как ни один человек, зкающий, как себя
вести в хорошем обществе, не решится высказать все, -- так и ни
один писатель, сознающий истинные границы приличия и
благовоспитанности, не позволит себе все обдумать...



Л. С.

    Глава 13
    АРХИТЕКТОР ДЕМИЛЛЕ






Евгений Викторович считал, что интерес к архитектуре
пробудился у него в детстве, на прогулках с нянькой Наташей и
младшим братом Федором. Отец по воскресеньям отсылал Наташу с
мальчишками в центр и наказывал гулять в Летнем или в
Михайловском саду и по набережным. Сам запирался в кабинете и
писал монографию "Внутренние болезни". Анастасия Федоровна
хлопотала с годовалой Любашей.

Потом уже, незадолго до смерти, рассматривая листы того
злосчастного проекта, отец признался, что отсылал их на
прогулки с воспитательной целью. "Видишь, не пропало даром,
Жеша. Архитектурой дышат, как воздухом, она душевный настрой
создает..." Если бы он знал тогда, что видит последний
настоящий проект сына, а дальше все покатится к привязкам, к
халтуре, к "типовухе"...

На Наташе было цветное крепдешиновое платье и
туфли-танкетки, как их тогда называли. Солдаты в гимнастерках,
перепоясанных черными ремнями с беспощадно надраенными бляхами,
пялили на няньку глаза, заигрывали: "Такая молодая, а уж два
пацана! Шустренькая!". Наташа заливалась краской, шла твердо,
так что вздрагивали завитки перманента. Женя и Федька, взявшись
за руки, чинно следовали за нею.

Михайловский сад был еще запущен после войны,
павильон-пристань Росси зиял выбитыми окнами в боковых
портиках, но уже собирались под сенью полуротонды старики,
пережившие блокаду, играли в шахматы и домино. Маленький
Демилле, смутно помнивший раннее детство во Владивостоке,
кривые улицы, взбиравшиеся на сопки, неуклюжие домики, бараки,
удивлялся тому, что огромное здание с колоннами (павильон
представлялся тогда огромным) выстроено специально для
стариковских игр. Мальчики спускались по ступенькам к Мойке и
пускали по гладкой воде скорлупки грецких орехов, которые
Наташа колола своими молодыми зубами. Отсюда видны были
горбатые арки мостиков, из тени которых выплывали на солнечный
свет нарядные крашеные лодки с гуляющей публикой.

Летний сад не пользовался благосклонностью няньки; Наташа
не одобряла обнаженных мраморных женщин, торчащих на самых
видных местах с непонятными предметами в руках. Тем не менее,
выполняя волю профессора, она водила детей и туда; шла по
главной аллее быстро, не поднимая глаз; на вопросы детей,
касающиеся статуй, отвечала возмущенным пожатием прямых
худеньких плеч, на которых трепыхались при этом волнистые
отглаженные рюши.

Демилле украдкой поглядывал на крепкие каменные груди,
которые хотелось трогать пальцами. Он читал надписи на
табличках и давал пояснения Федьке.

-- А это кто? -- спрашивал младший брат, задирая голову
перед очередной статуей.

-- "Милосердие", -- читал Женя.

-- Милосердие? Это значит, что у нее милое сердце, --
догадывался Федор.
-- А почему она такая противная?

-- Вот уж правда! -- не выдерживала Наташа. -- Ни кожи, ни
рожи... Пойдемте, там мороженое продают!

И они мчались к решетке на набережной, где стояла тележка
мороженщика на дутиках, и, заняв очередь, следили за
священнодействием: одна вафля, другая, шарик мороженого на
ложке -- и вот уже из блестящего аппарата выдавливается
идеальный кружок в вафельной обкладке с толстым слоем
мороженого, которое так приятно было вылизывать кончиком языка,
оставляя на ободе вафельного колесика глубокую круговую выемку.

Вероятно, именно тогда, в темных широких аллеях Летнего
сада, или на просторах Марсова поля, или на гулких, как
барабаны, мостах, по которым катили красные трамваи, или в
бесчисленных арках Гостиного, или в прохладном лесу колоннады
Казанского собора, у Жени Демилле возникло ни с чем не
сравнимое ощущение архитектурного объема. Он сразу уловил
главное в архитектуре -- организацию пространства -- не
вдаваясь в мелкие подробности направлений и стилей, и город
вырастал перед ним единым организмом, как лес, в котором
аукались поколения.

Поначалу это не было осознанным интересом. Мальчик Демилле
лишь замечал, что каждое место города звучит по-своему --
родители начали учить его музыке в девять лет, "частным
образом", как тогда говорили, для чего два раза в неделю на дом
приходила учительница Надежда Викентьевна -- пожилая дама "из
бывших" с матовым желтым лицом, в бархатной фиолетовой шляпке с
вуалькой; Женя осваивал этюды Черни один за другим, весь альбом
-- и вот по прошествии нескольких месяцев обнаружил, что каждый
номер сам собою связался с тем или иным местом прогулок. Первый
этюд для правой руки возникал в памяти всякий раз, когда они с
Наташей спускались с Литейного моста и сворачивали направо к
Летнему саду, а симметричный басовый для левой выскакивал у
полукруглой решетки Михайловского сада, огибавшей церковь
Спаса-на-крови. Вскоре весь альбом получил прописку: этюды для
выработки самой разнообразной техники и выразительности --
стаккато, легато, аккорды, крещендо и диминуэндо, пианиссимо и
фортиссимо -- легли точно в назначенные места: этот в арке
Главного штаба, тот на Исаакиевской, третий -- на улице Росси,
да так прочно, что спустя десятилетия давали знать о себе,
внезапно выныривая из памяти во время прогулок Евгения
Викторовича с какой-нибудь очередной возлюбленной.

Демилле в шутку говорил уже в институте, что первым
учителем архитектуры у него был Карл Черни -- недоумение,
конечно... кто такой? может быть, Карл Росси? -- вы
оговорились! -- нет, нет, Карл Черни... хотя занятия музыкой
как-то сами собой прекратились примерно в седьмом классе. К
этому времени Женя достиг "Осенней песни" Чайковского и первой
части "Лунной сонаты", которую он исполнял специально для отца
по вечерам, неизменно вызывая у Виктора Евгеньевича слезу.

Тогда уже он интересовался архитектурой серьезно,
поощряемый отцом, приносившим ему книги о петербургских зодчих,
фотографические альбомы памятников. Но еще больше занимал его
собственный проект -- тот самый спичечный дом, о котором я уже
упоминал. Демилле начал строить из спичек лет в одиннадцать --
научил его этому занятию Иван Игнатьевич, хозяин дома с
мезонином; он пускал мальчишек в свой сад, угощал яблоками,
дождь пережидали наверху, в мезонине -- ходили туда Женя с
Федькой да три-четыре их приятеля. Иван Игнатьевич был мастером
на все руки, строгал, клеил, вытачивал... как-то раз принес
наверх полную шапку спичек и клей "гуммиарабик". Приятели
попробовали -- разонравилось быстро, слишком кропотливая
работа, -- но Демилле был захвачен и, легко освоив нехитрую
науку, принялся строить.

Иван Игнатьевич показал, как кладется классический
пятистенок, и вскоре у них уже была миниатюрная изба с
крылечком, петухом на коньке крыши, крытой дранкой, для которой
использовался материал спичечного коробка, и даже с наличниками
на окнах из той же дранки. Женя приходил уже один, регулярно --
весь строительный сезон, длившийся с апреля по октябрь. На
следующее лето возник замысел дворца -- Женя увидел его сразу,
уже законченным, а потом принялся прорабатывать детали. Дворец
строился пять лет, замысел видоизменялся, усложнялся и пришел в
1955 году к Дворцу Коммунизма, "национальному по форме и
коммунистическому по содержанию", как определил Иван
Игнатьевич, ревностно наблюдавший за строительством. Это было
довольно-таки причудливое сооружение, сочетавшее традиции
русской архитектуры с увлечениями пятидесятых годов -- башенки,
шпили, балконы и террасы -- сбоку приклеилась луковка церкви.
Иван Игнатьевич не одобрял, но Женя серьезно объяснил ему, что
ежели существует свобода вероисповедания, то хочешь не хочешь
нужно обеспечить верующим возможность ею пользоваться. Старик
улыбался в усы: "Пускай, раз так..." Короче говоря, дом был
многоцелевой -- и жилой, и общественный, с ярко выраженным
коммунистическим характером. После долгих раздумий Женя оставил
в личном пользовании предполагаемых обитателей дома лишь
спальни, помещавшиеся в островерхих башенках с узкими,
напоминавшими бойницы, окошками -- таких башенок было
шестнадцать, по числу советских республик; над каждой торчал
маленький бумажный флажок соответствующей республики. Башенки
располагались по периметру сооружения, вроде как башни Кремля,
но не такие величественные. Здание было асимметричным, имело
внутри несколько главных объемов -- игровой зал под
целлофановым куполом (для каркаса Женя использовал медную
проволоку), зал заседаний со шпилем, в нижнем этаже помещение
для столовой и общей кухни. Крытые галерейки, соединявшие
башенки-спальни с комнатами общественного пользования,
причудливо изгибались наподобие "американских гор", придавая
дому странный, сказочный вид. Женя объяснял Ивану Игнатьевичу,
что сделано это для разнообразия, чтобы детям можно было играть
в прятки и пятнашки. Во всяком случае, клеить бесчисленные
лесенки и виражи галерей, причудливо переплетать и соединять их
было главнейшим удовольствием.

Потом уже, вспоминая об этом детском проекте, Демилле
понял, что привлекала его причудливость топографии,
неосознанное желание разрушить строгий геометрический облик
интерьера паутиной ходов.

Много раз Евгений Викторович жалел об утрате спичечного
дома. Он сам не понимал, как можно было враз все бросить...
Этакая юношеская горячность!

В ту памятную весну пятьдесят шестого года Евгений
заканчивал девятый класс; как-то в мае увидел старика на
участке, тот сгребал прошлогодние подсохшие листья и поджигал
их. Сизый дым выползал из невысоких холмиков, струился вверх,
было тепло. "Ну, что, Женя, будем заканчивать коммунистический
дом?" -- спросил старик. "Коммунистический? -- усмехнулся
Демилле. -- Стоит ли? Столько наворотили, что теперь не
достраивать, а ломать надо!" Иван Игнатьевич оперся на грабли,
пристально взглянул на Евгения. "Что это с тобой, Женька?" --
"Ничего! -- огрызнулся Демилле. -- Мы, оказывается, не Дворец
Коммунизма строили, а..!" -- "Вот ты о чем... -- вздохнул
старик. -- Что ты можешь знать..." -- "А вот знаю! -- закричал
Женя. -- У меня два дядьки были! Где они? Может быть, скажете?"

Иван Игнатьевич отвернулся, подгреб граблями листья, снова
остановился. "Дом все равно надо достраивать, парень. А что до
родных да близких, то..." -- он опять вздохнул и принялся за
прерванную работу.

-- Сами достраивайте, Иван Игнатьевич, -- сказал Женя,
отходя от забора.

Такая реакция на прошедший недавно Двадцатый съезд была
достаточно типична для юношей, бывших до того примерными
пионерами и комсомольцами, передовой сменой, любимыми "внуками"
вождя. Женя Демилле не был исключением. Учился он великолепно,
легко и свободно, был общителен и мягок, уважал авторитеты,
потому постоянно носил до седьмого класса две красные нашивки
на левом рукаве школьной курточки, что означало должность
председателя совета отряда. Отсюда, кстати, и проект Дворца
Коммунизма -- здания будущего, в котором припеваючи заживут
представители всех свободных народов, населяющих Союз. Отсюда
же святая вера в идеалы, и звонкие рапорты дрожащим от волнения
голосом, и суровые проработки двоечников на заседаниях совета
отряда, и ревностные соревнования между классами, и... вдруг
все рухнуло, будто выбили опоры, перевернулось с ног на голову,
оказалось ложью, жестокостью... Юный Демилле нешуточно пережил
это потрясение.

Потому в то лето между девятым и десятым классами
строительство не было продолжено, а осенью Иван Игнатьевич
умер. Демилле узнал об этом случайно, увидев у калитки
похоронный автобус с траурной чертой да несколько человек
провожавших. Он постоял в отдалении, запоздало коря себя за
последний разговор со стариком... ничего уж не исправить!..
подойти к провожавшим не решился, ибо не видел там знакомых
лиц: несколько стариков и старух, худой высокий мужчина в
черном пиджаке, выглядевший главным в этой группе, беременная
молодая женщина. Так и простоял, пока не вынесли из дома обитый
красным кумачом гроб, на котором сверху лежала буденовка и
рядом -- орден Красного Знамени.

Потом, уже от матери, питавшейся, в свою очередь,
соседскими слухами, Женя узнал, что незадолго до смерти к Ивану
Игнатьевичу вернулся репрессированный в сорок девятом году сын
-"Слава Богу, все-таки дождался!" -- сказала Анастасия
Федоровна. Демилле вспомнил высокого мужчину, его жилистые
руки, поправлявшие на крышке гроба старую буденовку... вроде бы
дождалась его и невеста, с которой он был тогда разлучен, а
теперь наконец встретился, она уже ждет ребенка.

Действительно, вскоре Женя стал встречать на улице возле
дома женщину с коляской, в которой дергал ручонками ребенок,
судя по розовому одеяльцу -- девочка. Заговорить с женщиной,
признаться в знакомстве с Иваном Игнатьевичем Демилле так и не
решился. Ему казалось, что он предал старика.

Уже следующим летом эта семья покинула старый дом, окна
забили досками, сад зарос глухой травою. Однажды Женя перелез
через забор и забрался в мезонин снаружи, по водосточной трубе.
Там было мертво, в углу он нашел лишь груду пустых спичечных
коробков. Спичечный дом исчез. Вероятно, выбросили, а может
быть, увезли с собой. Вскоре снесли и дом Ивана Игнатьевича.

У Жени Демилле тогда были уже другие заботы. Он стал
студентом архитектурного факультета инженерностроительного
института, с восторгом открывая для себя новые имена и
направления в архитектуре, которых раньше будто не
существовало: конструктивизм, Корбюзье, Нимейер... Вообще,
время было бурное, повеяло надеждами, в воздухе носились стихи.
"Кто мы -- фишки или великие? Гениальность в крови планеты!"
Чувствовали себя великими, фишками стали чувствовать себя
позже, лет через пятнадцать. Ночные сборища, споры до хрипоты,
проекты, проекты... То тут, то там взрывалось фейерверком новое
имя, взбегало на звездный небосклон и утверждалось на нем, либо
лопалось с оглушительным треском. Демилле немного опоздал;
"новая волна" в искусстве состояла из поколения, родившегося в
начале тридцатых; мальчишки рождения сороковых с упоением
вторили молодым кумирам, лишь надеясь в будущем слиться в
следующей "новой волне", и препятствий тому не видели.

Первый гром грянул в шестьдесят четвертом году, когда
Демилле уже закончил с отличием факультет и был принят на
работу в крупный проектный институт, в мастерскую архитектора
Баранцевича. Было договорено, что Демилле продолжит работу над
идеями, заложенными в его дипломном проекте (Евгений Викторович
представил к защите разработку торгового центра для районов
Крайнего Севера; интересно, что был в этой работе далекий
отзвук спичечного дома -веер крытых галерей, сходившихся к
центральному залу, -- смутное эхо детства).

Но внезапно тему пришлось сменить. Баранцевич, пряча
глаза, говорил что-то насчет излишней усложненности, влиянии
Запада -- сам же на защите год назад хвалил, называл идею
свежей и оригинальной... короче говоря, молодого Демилле
перебросили на проект гостиницы для "Интуриста" в Пицунде.

Но до этого события были легкокрылые студенческие годы, и
честолюбивые мечты, и увлечение старыми мастерами -- любимцем
стал Карл Росси, -- Женя снова и снова рассматривал планы
зданий и чертежи фасадов, исследовал постройки в натуре, благо
все под рукой! -- волшебно звучавшие с детства архитектурные
термины: антаблемент, архитрав, портик, каннелюра, пилястра --
обретали жесткий функциональный смысл, вязались в единую сеть
стиля и почерка архитектора. Демилле осторожно примерял свою
фамилию в ряду великих, почти тайком от себя: Растрелли,
Кваренги, Ринальди, Росси, Демилле. Было похоже... Юношеские
его терзания, проистекавшие от французской фамилии, несколько
поутихли: вот, получилось же, что люди с иностранными
фамилиями, зачастую русские в первом поколении, тем не менее
внесли блистательный вклад в нашу культуру, соединили ее с
мировой, сохранив при этом самобытность и державность,
безграничность русской идеи.

...Ринальди, Росси, Демилле...

Куда испарились те мечтания? Когда это произошло?.. Но их
уж нет, ушли, точно вода в песок, смешно сейчас об этом
говорить, а между тем лишь только они пропадают, так пропадает
и человек, мельчает, покоряется рутине и уже годится разве на
то, чтобы криво усмехаться над великими притязаниями молодости
и предрекать юным: погодите, жизнь вас научит... За двадцать
лет Демилле прошел путь от "все могу" до "ничего не хочу": там
погнался за выгодным и легким проектом, здесь поленился
доказывать свою правоту, тут испугался необычности задачи.
Архитектурный романтизм просыпался, случалось, в какой-нибудь
влюбленности, когда Евгений Викторович садился на своего конька
и буквально открывал глаза на красоты города благодарной
слушательнице, прекрасно сознавая при этом, что движет им не
только любовь к архитектуре, но и желание "запудрить мозги"
доверчивому созданию (доверчивость тоже имитировалась бывало,
ибо обе стороны стремились к одной цели). Правда, вдохновлялся
нешуточно и даже перебирал вечерами старые эскизы, по чему
Ирина безошибочно определяла наступление нового увлечения...
так с той же самой Жанной был связан последний конкурсный
проект Демилле, получивший в 1975 году первую премию на
закрытом конкурсе, проводимом совхозом-миллионером (Дворец
культуры), однако он же стал и каплей, переполнившей чашу, ибо
строить решили не по проекту Демилле (дорого, необычно!), а по
другому, заурядному и скучному. Таких неосуществленных проектов
у Евгения Викторовича к сорока годам накопилось ровным счетом
семнадцать; единственным его сносным творением, на которое он
мог бы взглянуть в натуре, был плавательный бассейн в городе
Игарке, не считая, разумеется, каких-то частных проработок в
проектах руководителя мастерской и других архитекторов со
званиями, привязок типовых проектов и вполне ординарных, не
отличавшихся по внешнему виду от типовых, служебных построек в
рабочих поселках Севера: три бани, два магазина, столовая. О
них Демилле вообще предпочитал не вспоминать.

Раньше доходило до галлюцинаций: новый замысел настолько
захватывал воображение Демилле, что задуманное здание выплывало
по пять раз на дню в самых неожиданных местах, располагавших к
такому появлению. Стрелка Васильевского острова была
излюбленным местом мысленных экспериментов. Демилле
неоднократно застраивал ее самым причудливым образом, сознавая,
впрочем, что Биржа Тома де Томона и Ростральные колонны все же
остаются непревзойденными по своей лапидарности и силе.

Последние годы и замыслов было поменьше, и яркость их
внутреннего видения поубавилась. Замыслы чаще раздражали: "А!