-- Где? Когда?

-- Сегодня! Только что! Здесь стоял девятиэтажный дом! Дом
номер одиннадцать по улице Кооперации! -- кричал, как глухим,
Завадовский.

-- А где же он теперь? -- спросил несколько сбитый с толку
лейтенант.

-- Не знаю! Улетел! -- патетически воскликнул кооператор.

-- Вот что, гражданин, вам придется проехать с нами, --
хмуро, скучным голосом (он уже знал, чем пахнут дела с
сумасшедшими) сказал лейтенант.

-- Но за что? -- возмутился Валентин Борисович, будто не
понимая, что если милиция не возьмет его с собою, то делать ему
ночью на улице будет решительно нечего.

-- Там разберемся, -- сказал лейтенант классическую фразу.
("Почему классическую?" -- "Все милиционеры ее говорят".)

Помощники лейтенанта теснее сплотились вокруг
Завадовского, еще один поймал Чапку и сжал ей мордочку
ладонями, чтобы она не лаяла, и все двинулись к машине ПМГ.

-- О Господи! А это еще что?

-- Народ зовет эти машины "помогайками", но официальная
расшифровка аббревиатуры -- "патрульная милицейская группа".

В это мгновение из первой "помогайки" высунулась голова
водителя в серой шапке:

-- Товарищ лейтенант! Вас к рации! Срочно!

Начальник патруля ускорил шаг и скрылся в машине.
Милиционеры подвели Завадовского к задним дверцам "помогайки" и
остановились, ожидая дальнейших распоряжений. Начальник вел
переговоры по рации минуты три. Когда он вновь показался из
машины, лицо его было глубоко озадаченным и слегка испуганным,
несмотря на форму. Он снял шапку и вытер вспотевший под нею
лоб.

-- Как вас по имени-отчеству? -- обратился он к
Завадовскому.

-- Валентин Борисович.

-- Прошу прощения, Валентин Борисович... (При этих словах
помощники, придерживавшие Завадовского за локотки, сами собою
отодвинулись, как дверцы метрополитена.) Мы попросим вас
поехать с нами, у нас есть для вас важные сведения... Архипов!
Останешься на посту у дома... то есть здесь. Никого к яме не
пускать! Скоро приедут строители, поставят забор. И аварийные
службы... Валентин Борисович, никто больше не видел, как дом...
э-э... улетел? Свидетелей, кроме вас, нет?
-- спросил лейтенант.

На миг перед глазами Завадовского мелькнули фигурки людей
у такси с зеленым огоньком... но тут же мысль о том, что
признание задержит операцию, заставит бедных милиционеров
искать неизвестного ночного пассажира... на холоде... нет!
Завадовский был человек тертый.

-- Не заметил, -- осторожно сказал он.

Дверцы распахнулись, и Валентин Борисович, бережно
поддерживаемый милиционерами, шагнул в темное нутро ПМГ. Туда
же сунули и Чапку. Бывать ранее Завадовскому здесь не
приходилось. Он на ощупь обнаружил низкую скамеечку у борта и
уселся на нее, поглаживая Чапку. Только тут он заметил грузную
фигуру в милицейской форме напротив себя. Фигура шумно
вздохнула, обдав Завадовского густым запахом табака.

-- Ну, шо?.. Допывся? -- добродушно спросила фигура,
взглянув на торчащие из-под пальто пижамные брюки.

-- Хвыленко, придержи язык! -- прикрикнул начальник
снаружи. -Товарищ едет свидетелем.

-- А я шо... -- невозмутимо ответствовал Хвыленко.

Дверцы захлопнулись, погрузив кооператора, Хвыленко и
Чапку в полнейший мрак, начальник патруля уселся рядом с
водителем, и первая машина помчалась по пустой улице. На месте
происшествия остался пост: два милиционера по углам фундамента.
Вторая патрульная машина принялась медленно объезжать
близлежащие закоулки. Она была похожа...

-- Знаете, милорд, в наших сказках часто повторяется
прибаутка: "Поди туда -- не знаю куда, принеси то -- не знаю
что". Вот и эта машина... Такой она имела вид.

    Глава 3
    БЛУДНЫЙ СЫН






Демилле нашел в кармане десятку, не думая, механически мял
ее в руке, смотрел на водителя с надеждой... может быть,
поможет, объяснит?.. Водитель грубо вырвал деньги, ушел.
Взревел за спиною Демилле мотор, машина развернулась, уехала.
Евгений Викторович остался стоять перед ямой с бетонными
плитами. Откуда там взялась вода?.. Он ничего не соображал.

Его вывел из оцепенения ровный механический звук,
доносившийся со стороны проспекта Благодарности. Демилле
повернул голову и увидел две милицейские машины с мигалками.
Они приближались к месту катастрофы. "Паспорт!" -- крикнул
кто-то посторонний в голове Евгения Викторовича, и он принялся
в растерянности хлопать себя по карманам, хотя знал точно --
паспорта при нем не было. Зачем и почему понадобится паспорт,
Демилле сказать бы не мог, но чувствовал -- понадобится.

Им овладел испуг. Он вдруг представил себя на месте
милиционеров, прибывших расследовать загадочное исчезновение
дома. (Целенаправленность, с какою приближались машины ПМГ, не
оставляла сомнений: едут расследовать.)

-- Дом исчез неизвестно куда. Рядом с фундаментом
подозрительный и выпивший субъект без паспорта, без денег, в
липком почему-то плаще... А не причастен ли он к беспорядку?
Милиция, по всем расчетам Евгения Викторовича, не могла его не
арестовать.

-- Арестовать? За что?!

-- Успокойтесь, милорд! Какие вы, право, англичане,
чувствительные к гражданским свободам! Никто не собирался его
арестовывать. Могли задержать, вот и все. Не более чем на три
часа. Экое дело!

Тем не менее в сознании Демилле, взбудораженном невесть
откуда свалившимся несчастьем, очень ясно обозначилось:
"Заберут!". Он шмыгнул в сторону, огибая яму, перепрыгнул через
низенький заборчик детского сада и, недолго думая, укрылся в
бетонной короткой трубе сечением в человеческий рост, то есть
почти в человеческий рост, так что стоять в ней Евгению
Викторовичу пришлось согнувшись. Труба эта была положена на
детской площадке специально для увеселения детей. Если бы в тот
миг кто-нибудь увидел Евгения Викторовича, то наверняка
заподозрил бы в злом умысле. В самом деле -- ночью, на игровой
площадке детского садика, в отрезке бетонной трубы неподвижно
стоит скрюченный мужчина... А? Каково? Забрать его -- и делу
конец!

Но Евгения Викторовича, к счастью, никто не видел. Спал
ночной сторож детсада (аспирант кафедры теоретической
астрофизики Костя Неволяев), спали жильцы окрестных домов, а
прибывшая милиция достаточно была отвлекаема кооператором
Завадовским и исчезнувшим домом. Демилле слышал доносившиеся
оттуда голоса, особенно громко прозвучала фраза: "Здесь был мой
дом!", которую выкрикнул высокий мужской голос... Демилле
вздрогнул; до него стало по-настоящему доходить, что все
случившееся -- не шутка, не сон, не галлюцинация -- дом исчез!
стерт с лица земли! -- а сын? а жена?.. "Так тебе и надо!" --
вдруг жестко выговорил внутри тот же посторонний голос, который
кричал о паспорте. "Допрыгался..." -- подумал Демилле уже
самостоятельно.

Он дождался, покуда уехала первая машина, а вторая
развернулась и юркнула в глубь жилого массива, и только потом
вылез из трубы. За оградою детского сада, у края разверстой
ямы, виднелась статная фигура милиционера. Он стоял спиной к
Евгению Викторовичу. Демилле, чуть пригнувшись, как на поле
боя, простреливаемом противником, сделал короткую перебежку за
угол детсада, выглянул из-за него и, убедившись, что фигура не
изменила ориентации, побежал к заборчику. Перемахнув его,
Евгений Викторович благополучно скрылся в ночи среди
однообразного ландшафта.

Только-только отдышавшись, он начал соображать, куда идти
дальше. Ну, хорошо, от милиции он ушел, но ведь надо где-то
переночевать, а точнее, доночевать, потому что дело близилось
уже к утру...

-- И где же он ночевал? В ночлежке?

-- Что такое "ночлежка" в вашем понимании, Учитель?

-- Это место, где можно за умеренную плату получить
ночлег.

-- Браво, милорд! Но у нас нет ночлежек. С ними покончено
как с пережитком старого быта, поэтому о ночлежках мы знаем
только по пьесе Горького "На дне".

-- Где же ночуют у вас бездомные?

-- У нас нет и бездомных... Правда, случается, что тот или
иной человек оказывается временно бездомным. В чужом городе,
когда не удалось устроиться в гостиницу... или жена выгнала...
или пьян и не можешь найти дороги домой... или просто тоска,
хоть волком вой, и хочется опуститься на самое дно (как у
Горького, милорд) -- и вот тогда возможны следующие варианты,
исключая, разумеется, родственников и знакомых:

1) вокзалы; это ночлежки бесплатные, но неудобные --
жесткие скамейки -того и гляди, что-нибудь уворуют -- да и
милиция гоняет... официально в залах ожидания можно ожидать
сидя, но не лежа;

2) ночлег у проститутки ("Фи! Как грязно! Неужели у вас
развита проституция?" -- "Профессиональной проституции нет, но
есть любительницы, которые за выпивку или небольшую плату могут
предоставить в распоряжение свою комнату вместе с собою.
Удовольствие, правда, грозит ,,чреватостью в последствиях", как
выразился один театровед, получивший подобное предложение на
Лиговке в районе полуночи". -- "Что он имел в виду?" --
"Вероятно, ограбление или венерическую болезнь, или то и другое
вместе".);

3) вытрезвитель -- это дорогое развлечение. Его могут
позволить себе люди обеспеченные, крепко стоящие на ногах
(фигурально, но не буквально), имеющие к тому же дефицитную
специальность -- токари, фрезеровщики, металлурги, слесари...
Дело в том, милорд, что каждый ночлег в вытрезвителе
обставляется, помимо платы за обслуживание, рядом неприятных
формальностей: штрафом за антиобщественное поведение,
сообщением на работу ночующего с последующей проработкой и
прочим, поэтому интеллигентам лучше там не ночевать -- их могут
вышибить с работы. А рабочим легче... У нас не хватает рабочих,
милорд, это серьезная экономическая проблема. Неудивительно,
что им стараются создать условия получше.

Как видите, выбор невелик, а удобства сомнительны. Вот
почему Евгений Викторович и думать не стал про все эти вещи,
спешно прикидывая другие варианты: к приятелям -неудобно... В
мастерскую, от которой имелся ключ -- не хочется смертельно...
Да и как доедешь? Трамваи не ходят, а денег на такси нет.

Пока Евгений Викторович размышлял, ноги сами несли его по
проспекту Благодарности мимо темных окон домов. На всем
проспекте горели два-три окна где-то высоко и далеко -- свет
забыли погасить, что ли?

Он вдруг понял, что идет к маме, к ее дому, где не был
давно, месяца четыре. И с самого начала, когда, убежав от
милиции, он начал перебирать варианты ночлега, ноги уже несли
его туда, в старую квартиру родителей, где прошло его детство и
где после смерти отца жили мать Евгения Викторовича и его
сестра со своим семейством.

Поняв это, Демилле поморщился -- ему трудно было бывать у
матери. Упреки совести долго не давали потом покоя, будто в
чем-то он был виноват перед нею -- да и в самом деле был!
-разве свободен кто-нибудь от вины перед матерью? Где, как не
там, можно преклонить голову, и покаяться, и попросить
прощения, зная, что будешь прощен, и вернуть на миг
незабываемый запах детства?

-- В сущности, мы никогда не порываем с детством, милорд,
и как величайшее счастье воспринимаем всякое настоящее в него
возвращение... Не то, знаете, когда ребячливость нападает...
нет, тут другое...

-- Я знаю, о чем вы говорите.

-- Это бывает только наедине с собою. Чаще всего у
зеркала, когда с отвращением смотришь на свое взрослое лицо и
вдруг стираешь его, как ненужную маску, и подмигиваешь себе --
десятилетнему: "Здорово мы дурачим взрослых?" Удивительно, но
понятие "взрослый" по отношению к каким-то людям сохраняется
всю жизнь.

-- Но если это так, если они взрослые, то кто же мы?

-- Дети, милорд!

Демилле заметил впереди огонек и прибавил шагу. Он
наискось пересек улицу и оказался перед железной загородкой, за
которой ровными рядами стояли накрытые брезентом автомобили.
Это была стоянка личных автомашин. У закрытых ворот лепилась
будочка, из маленького окошка которой выбивался свет. Демилле
приблизился к окошку и осторожно заглянул в него.

В будочке он увидел молодого человека с бородкой, в
красной с синим синтетической куртке, усыпанной белыми
пятиконечными звездами. Бородка заострялась вниз клинышком, на
голове молодого человека топорщилась петушиным гребешком
вязаная шапочка с надписью на ней "LAHTI", из-под шапочки
выбивались пучки черных жестких волос.

Молодой человек сидел в старом, с продранною обшивкою
кресле, положив ноги на прикрепленный к стене будочки низкий
столик, где под стеклом виднелся календарь, какие-то таблицы и
бумажки. В руках у незнакомца была газета -- как удалось
установить Евгению Викторовичу, читавшему по-французски, --
парижская "Фигаро".

Демилле легонько кашлянул, чтобы привлечь к себе внимание.
Молодой человек сложил газету, поднялся с кресла и распахнул
дверь будочки наружу. Щурясь и привыкая глазами к темноте, он
замер в дверях. Наконец он увидел Демилле, выставил бородку
вперед и произнес учтиво:

-- Что вам угодно?

-- Воды... -- прошептал Демилле первое, что пришло в
голову.
-- У вас попить не найдется?

-- Прошу вас, -- еще более учтиво ответил хозяин,
распахивая железную калитку в ограде и приглашая Демилле войти.
Евгений Викторович последовал приглашению. Хозяин запер калитку
и тем же предупредительным жестом направил гостя в будочку.

-- Садитесь... Вам воды или, может быть, желаете выпить?
-- сказал молодой человек, когда Демилле уселся на табуретку,
втиснутую между краем столика и стеною.

-- Я не... А впрочем... -- Демилле запутался.

Хозяин изогнулся и вытянул из-за спинки кресла наполовину
опорожненную бутылку "Каберне". Не говоря более ни слова, он
извлек откуда-то стакан и чашку с отбитой ручкой, а затем
разлил вино.

-- Будем знакомы, -- сказал он, приподнимая чашку за
крохотный отросток ручки и глядя в глаза Евгению Викторовичу.
-- Борис Каретников.

-- Евгений, -- кивнул Демилле, приподымая стакан.

Фамилию свою Евгений Викторович называть не любил, во
избежание недоразумений: как? простите, не расслышал?..
Демилев? Деми... что? и т. п.

Они выпили. Каретников, несмотря на то, что пил из чашки,
да еще с обломком вместо ручки, держался исключительно
элегантно и современно, на столике французская газета --
курточка-то по виду американская! -- меньше всего к ночному
знакомцу подходило слово "сторож", хотя он был именно им.

Не зная, о чем бы потолковать с молодым человеком, Демилле
задал довольно дурацкий вопрос:

-- У вас здесь машина стоит?

-- Разве я похож на человека, у которого может быть личный
автомобиль? -- возразил Каретников. -- Я просто имею честь
охранять эту стоянку.

-- Странно... -- пробормотал Демилле. -- Я никак не мог
предположить... Эта газета, -- он указал на "Фигаро", отчего
Каретников сразу приободрился и выпятил слегка грудь.

-- Странно, вы говорите? -- начал он с риторического
вопроса.
-- Действительно, странно, когда человек, владеющий пятью
иностранными языками, из них тремя -- в совершенстве,
работает ночным сторожем. Вы это хотели сказать?

-- М-мм, -- Демилле пожал плечами, ибо ничего такого
сказать не хотел.

А в Каретникове будто открылся клапан (один из тех,
милорд), а может быть, душа в ночных бдениях истосковалась по
собеседнику, но он сразу высыпал на Демилле пригоршню круглых,
хорошо обкатанных слов, из которых явствовало, что Каретников
-- не просто ночной сторож, а ночной сторож из принципиальных
соображений, поскольку не в силах найти работу, где мог бы
применить знание всех пяти языков (один из них был турецкий), а
размениваться на меньшее количество языков ему не хотелось. На
этой почве у Бориса Каретникова -- наметились разногласия с
системой.

-- С какой системой?

-- О, вы задали сложный вопрос, милорд. Он требует
анализа.

Не успеваем мы переступить порог этого лучшего из миров,
как сталкиваемся с огромным количеством систем, которые по
отношению к нам являются внутренними, внешними или
умозрительными.

Классификация моя, милорд!

...Например, сердечно-сосудистая система нашего тела есть
система внутренняя, тогда как система пивных ларьков
Петроградской стороны, из которой -- я говорю и о системе, и о
стороне -- несколько часов назад был буквально вырван один
элемент с честнейшей тетей Зоей, -- есть система внешняя. Это
каждому понятно. Но что такое система умозрительная?

Под умозрительной системой я понимаю плод усилий нашего
разума, стремящегося связать воедино набор внешне разнородных
предметов, фактов или явлений с тем, чтобы вывести общие
свойства этого набора и, окрестив последний системой,
попытаться предсказать или исследовать законы, ею управляющие.
В памяти сразу же всплывает Периодическая система элементов
Менделеева, существующая лишь в нашем воображении, равно как и
система единиц измерения физических величин, и системы
стихосложения, и философские системы, и система "дубль-ве", и
денежная система (уж она-то наверняка существует только в нашем
воображении!), и новая система планирования и экономического
стимулирования, и даже система "счастливых" трамвайных билетов.

Все это системы умозрительные.

И лишь одна система никак не укладывается в рамки моей
классификации, которой суждено сыграть выдающуюся роль в науке
и перевернуть взгляды философов, поэтов и системотехников. Она
является одновременно внутренней, внешней и умозрительной.

Эта система -- государственная.

-- Тсс! Да вы что?.. В своем уме? Нет, если так будет
продолжаться, то я слагаю с себя... Зачем мне лишние
неприятности? Мне и так досталось в свое время! Я хочу дожить
свое бессмертие спокойно.

-- Да вы никак испугались, милорд?

-- Ни капельки! Однако должен вам напомнить, сударь, что я
никогда не затрагивал королевской власти. Всякая власть -- от
Бога. Мне хватало ослов поблизости -- стоило лишь протянуть
руку, и я натыкался на уши. Но зачем же трогать королеву?

-- При чем здесь королева?

-- Ах, вы меня прекрасно понимаете...

-- Допустим... Но разве я сказал что-либо предосудительное
о государственной системе? Я даже не назвал конкретное
государство.

-- Не считайте меня идиотом. Вы что -- живете на Канарских
островах? Или в республике Чад? Или в Новой Каледонии?.. Вы
живете здесь, и каждое ваше слово насчет любого государства --
даже Лапуту, даже Бризании -- будет отнесено сюда.

-- Но я, ей-Богу, ничего плохого еще не сказал.

-- Как вы любите, сударь, прикидываться простачком! Вы уже
сказали, что государственная система является одновременно
внутренней, внешней и умозрительной. Даже если вы этим
ограничитесь, то, предоставив любому разумному человеку право
поразмыслить над вашим определением, вы неминуемо натолкнете
его на вывод о том, что:

а) государственная система является внешней, потому что
противостоит индивидууму и подавляет его свободу;

б) она является внутренней, потому что страх перед
государственной машиной заложен на уровне инстинкта;

в) наконец, она умозрительна, потому что не отражает
ничего реального, потому что она -- фикция, игра воображения, к
тому же -- не нашего.

Вам достаточно?

-- Достаточно, милорд. Я поражен вашей казуистикой. Таким
способом можно извратить любое суждение.

-- Дорогой мой, я старше вас на двести с лишним лет... Не
трогайте государство, прошу вас. Что у вас -- мало забот помимо
него? Я вам больше скажу: литература не для этого... Свифт мне
недавно признался: "На кой черт я воевал с государством? У меня
был прекрасный парень -- этот Гулливер -- а я, вместо того
чтобы дать ему насладиться жизнью, любовью и детьми, заставил
беднягу таскаться по разным Лилипутиям, Бробдингнегам и Лапуту,
описывать их государственность и показывать фиги доброй старой
Англии. Зачем? Ничего не понимаю!" Так сказал мне Свифт.

Друг мой, плюньте на государство!

-- Ох, мистер Стерн, как бы оно не плюнуло на меня!.. Но
все же я, боясь показаться назойливым, объяснюсь по поводу
тройственной природы государственной системы...

-- Ну, как знаете. Я вас предупредил.

-- Итак, государственная система безусловно является
внешней по отношению к отдельному человеку. Ее установили без
него, не спрашивая его и не интересуясь -- как она ему
понравится. Для отдельного гражданина государственная система
-- такая же объективная данность, как гора Джомолунгма (или
Монблан -- это чуточку ближе к вам, милорд).

Но она же является внутренней, потому что
государственность впитывается с молоком матери. Однако я
решительно не приемлю тезис о страхе. Внутреннее чувство от
заложенной в нас государственной системы значительно сложнее.
Это и восторг, и гордость, и уверенность (совокупность чего
называют патриотизмом -- не совсем, впрочем, правильно); и
обида, и страх, и недоумение (это чаще всего именуется
обывательским брюзжанием); и горечь, и стыд, и умиление, и
надежда видеть свое государство сильным и сплоченным -- и
отчаяние.

Внутренняя государственная система стала как бы частью
нашей нервной системы -- и значительной! Мы так тонко
чувствуем, что можно и чего нельзя в нашем государстве, что
иностранцы, милорд, изумляются! Чувство это принадлежит к
разряду безошибочных.

Я предлагаю мысленный эксперимент. Нужно подойти к первому
попавшемуся прохожему и прочитать ему страницу текста (прозы,
поэзии, публицистики), после чего спросить: возможно ли это
опубликовать в нашей прессе? Ответ будет правильный, я готов
побиться об заклад.

-- Что же это доказывает?

-- А это доказывает, милорд, что мы все мыслим
государственно, мы легко становимся на точку зрения
государства, мы знаем, как оно относится к той или иной
проблеме. Внутренний цензор, о котором так любят рассуждать
господа литераторы, на самом деле не является их
собственностью. Он сидит в каждом из нас. Мы отлично знаем --
что следует говорить на трибуне, а что можно сказать в семейном
кругу. Мы возмущаемся писанными под копирку выступлениями
трудящихся по телевидению, но позови нас туда завтра, вложи в
руки текст и поставь перед камерой, -и мы с искренним чувством
прочитаем его в микрофон, потому что станем в тот момент
частицей системы.

-- Я что-то никак не пойму, куда вы гнете...

-- А никуда! Я пытаюсь разобраться в сложном чувстве
внутренней государственности. Упаси меня Боже от фиг в кармане
или еще где! К сожалению, игривый тон все губит. Я уже
объяснял, что не умею казаться серьезным. Я всегда шучу...
дошучиваюсь... перешучиваю... Но никогда не отшучиваюсь,
милорд! Попробуйте отшутиться от столь важной вещи, как
отношение к системе!

Есть такое изречение: "Каждый народ заслуживает своего
правительства". Кажется, выдумали французы. ("Да, уж они
выдумщики..." -- "Что вы сказали?" -- "Ничего, это я так...".)
Я бы сказал, что каждый народ заслуживает своей
государственности. По-моему, это глубже, как вы считаете?
Государственность является как бы одной из черт национального
характера, а следовательно, не государственный строй
накладывает отпечаток на нервную систему граждан, а наоборот --
нервная система народа определяет существующий государственный
строй.

-- Гм... У вас есть философы-профессионалы?

-- Навалом, милорд.

-- Предвкушаю их удовольствие. Для них ваши рассуждения
-- лакомое блюдо. Я уже слышу хрупанье, с которым вас сожрут.

-- Что ж делать? Возможно, я думаю неправильно, но я думаю
именно так.

Ну, и последнее -- насчет умозрительности государственной
системы. Тут вы, милорд, совсем ошибаетесь. Я просто имел в
виду то, что у каждого гражданина имеется в голове проект
идеального устройства нашего государства (мы вообще очень лично
относимся к государству, вы заметили?), причем все проекты не
совпадают. Посему и сама система приобретает некий
умозрительный аспект. Мы тратим на обсуждение проектов уйму
времени, собираясь в дружеском кругу.

-- И помогает?

-- Да, милорд, это успокаивает!

...Из всего вышесказанного с неизбежностью вытекает, что у
Бориса Каретникова, к которому мы, наконец, вернулись,
наметились разногласия с государственной системой, а так как
она (мы это установили) является частью нервной системы, то и с
последней тоже. Каретников, будучи по природе человеком
неплохим, но чуточку амбициозным, посчитал во всех своих бедах
виновной систему и перенес на нее обиду и гнев. С нервами у
него становилось все хуже. Он хотел ближних обратить в свою
веру, которой у него, по сути, не было. И глухое, неясное
понимание того, что веры-то нет, а есть лишь обида, делало его
еще обиженнее.

Демилле всего этого не знал. Он отметил внешнее: молодой,
интеллигентный с виду молодой человек, владеющий языками,
работает сторожем на автостоянке. Евгений Викторович не любил
анализировать, да и не до того ему было сейчас! Поэтому,
обеспокоенный прежде всего своими несчастьями, он слабо
прореагировал на излияния Каретникова, то есть не выразил
должного возмущения системой, и Каретников обиженно примолк.

-- А скажите, -- начал Евгений Викторович после паузы, --
вы не заметили нынешней ночью ничего необычного?

-- В каком смысле? -- насторожился Каретников.

-- Шума какого-нибудь, грохота...

-- Да что же случилось! Объясните! -- нервно воскликнул
сторож.

-- Понимаете, -- сказал Демилле, неловко разводя руками,
ибо мешал столик, так что получилось -- разводя кистями рук...
-- Понимаете, у меня исчез дом...

-- Как? -- воскликнул Каретников в волнении.

-- Я приехал, а его нет. Остался один фундамент. Все